-------------------------------------
"Уроки литературы" - проект совсем новый. Они возникли из малообъяснимого желания написать несколько малоизвестных рассказов достаточно известных писателей. Я не слишком претендую на какие-то откровения или находки - мне просто интересно прочесть эти рассказы и написать их. Написать их самому. Сегодня.
-------------------------------------
1848 год связан у меня с учебником истории, "Отверженными" Гюго, призраком, бродящим по Европе, и семилетием каменщика Луи Ру, сына каменщика Жана Ру и отца Поля. Того самого Поля Ру, который так и не стал моим прапрадедом. Что, впрочем, закономерно.
Распахнутый июнем Париж - прекраснейший из городов - погружен в каштаны. Беспечные женщины смеются. Франты пьют рубиновые настойки. Здесь не ищут любви, но любовь ищет вас. И находит. Так что чуть хрипит над медленной Сеной печальная гортанная песня, и сердце сжимается без причины.
Последним маем, бредя по, казалось бы, тому же городу, я искал и не умел найти это описанное тысячекратно ощущение легкости и беспечности, погрузиться в город, принимающий, если верить молве, всякую тварь, раствориться, пропасть, перестать быть. Лишь дым бесчисленных сигарет вливался в разъедающий автомобили смог, и отчаянно болела голова.
Так же, вероятно, болела курчавая голова Жана Ру в тот горячий день, когда он ушел строить баррикаду из двух скамеек, сломанного стола и курятника, ушел чтобы обменять ружье на хлеб. И Луи пошел с ним. И была революция.
Я придумал их на террасе уличного кафе, у витрины сверкающей восхитительными рядами пироженых, которые только и встретишь что в Париже. Мне чудилась девушка, смуглая и прекрасная. Француженка, заброшенная судьбою в яблочный Фастов. Исчезающая в туберкулезе дождливым летом почему-то 1886 года. Ее звали, например, Катрин. Или Мари.
На баррикаде не пели песен и не кричали:-”Хлеба!”. Там скверно ругались и стреляли. Иногда кто-нибудь падал и замолкал. Тогда Луи подбегал к нему и пытался растолкать. Ему нравились твердые слова взрослых мужчин. Но никто не вставал. А потом наступил вечер, мужчины почти перестали стрелять, и их увели гвардейцы. И Луи пошел с ними.
Мой прапрадед был врач. Или ювелир. Я не знаю. Может быть, и просто торговец всякой всячиной. Когда-то, в дедушкином архиве, я видел единственную фотографию, разрисованную розовым фломастером маленького вандала. Ржавая, а прежде черно-белая, она содержала невысокого и пожилого уже мужчину во всем черном – от кипы до башмаков. Неуловимо на кого-то похожего. Не знаю толком на кого. Я даже не знаю его имени. Жаль. Пусть будет Семен. Пусть будет врач.
В конце бульвара Сен-Мартен, у уличного кафе, где и сейчас сидят беспечные женщины и мужчины, у кафе, где мне привидилась Мари или Катрин, каменщик Жан Ру уверено проиграл свою жизнь - хлеб, как теперь известно, не добывают ружьем. А Луи остался жить – кто-то должен был строить дома. И плыла над Сеной низкая гортанная песня. Песня бездомной любви женщины и мужчины, разлученных волею обстоятельств и прозрачной стеной дождя.
Мне хотелось, чтобы он любил ее так, как только и могут любить обреченные на никогда. Мне хотелось, дать им десять дней того последнего счастья, которое впечатывается во всю несложившуюся жизнь. Я придумывал их - врача и жертву - сгорающих в саморазумеющейся естественности страсти и заведомом отсутствии продолжения или обоюдной судьбы. Она умирала, и так было правильно. Во всяком случае правильнее, чем быть разбросанными равнодушной логикой склада жизни, правильнее, чем нарожать вечно голодных детей и сгинуть в очередном погроме. Мне требовалась любовь той неумолимой силы, которая допускает продолжение исключительно на небесах. Малопонятная, но очень отчетливая брезгливость по отношению к реальности.
Я думаю, насколько вообще один человек способен думать о другом, особенно на дистанции в полтора столетья, что подобная брезгливость владела и моим Луи. Строящий ли дома, глотающий ли дешевый абсент в подвале на улице Черной вдовы, подбирающий ли, озираясь, недокуренную сигарету, чтобы набить свою трубку – он всегда видится мне словно вырванным из окружающего. Играющие скулы. Скорченный ранними морщинами лоб. Темные глаза, смотрящие из под мохнатых бровей как-бы сквозь предмет. Капризы восприятия, от которых я так и не могу избавиться.
Должно быть именно за эти бешеные глаза, существующие какой-то своей жизнью, из соседней мансарды и пришла в его жизнь молодая поденщица Жюльетта. А еще через год и Поль. Поль-Мария Ру. Сын и внук каменщика.
Прапрадед пережил свою судьбу на пятьдесят семь лет. Всю жизнь он лечил людей. Родил двенадцать детей. Встретил семь погромов. Если вы спросите был ли он счастлив, отвечу коротко: «Да!». Если захотите узнать, о чем думал исчезая, спрошу: «Какое вам дело?». Действительно безразлично, что видилось старику, окруженному третьей уже женой, сыновьями и дочерьми, в тот последний миг превращения из человека в предмет литературы. Может быть о том, что у католиков и евреев свои небеса, и что даже там им не суждено уже встретиться с Марией или Катрин. А может быть о том, что семейное дело – вялая практика и дряхлая аптека - исчезнет вместе с ним; все сыновья крутились в торговле. Может быть, просто о дожде.
Луи Ру исполнилось двадцать восемь, а Полю два, когда Жюльетта собрала свои вещи и переехала в квартиру мясника, торгововшего конским мясом в трех соседних кварталах. У меня право нет сил разбираться, кто был прав. Да и много ли смысла судить ее теперь. По крайней мере, у мясника было достаточно желтых монеток, а взгляд пухлого средиземноморского лица улыбчив и, определенно, конкретен. Так считал Луи и не держал зла. Что уж тут говорить обо мне. Поль же остался с Луи - мясник не любил детей.
Я тоже думал о дожде. Карабкаясь вверх по немыслимо крутой лестнице, что ведет к Сакре Кер, я дважды отдыхал, выкуривая по сигарете. Сердце отчаянно билось. Лицо и спину заливал пот. Легкая дорожная сумка с несколькими книгами и зубной щеткой оскорбительно больно врезалась в плечо. Мне действительно не хотелось туда.
Возможно же, переставая быть, прапрадед думал обо мне. О странном и далеком существе, когда-нибудь придумающим его молодым и счастливым, существующим вне бессмысленных законов пространства, разделяющих даже на небесах. Мне кажется иногда, что я и появился из одной этой мысли. Из мучительной потребности изменить то, что меняется только словами. Гулкими словами, уверенно впечатанными в действительность размеренным голосом и черной краской. Пусть так и будет. Вполне достойное происхождение. Слишком достойное для уверенности.
Сидя на последней ступеньке, казалось бесконечной, лестницы, я смотрел на текущий внизу город, но, должно быть, не видел его. Взгляд пропускал каштановые бульвары, не фокусировался на дворцах и парках, избегал соборы и башни. Лишь горячая дымка полупрозрачного смога приковывала меня. Он представлялся мне глубоким и гневным, рожденным пушечной кононадой и бешенством Парижской Коммуны. Тем самым бешенством, из-за которого каменщик Луи Ру взял ружье, чтобы разменять его на хлеб, и пошел строить баррикаду к форту Святого Винценция. Поль сидел у него на плечах и пускал мыльные пузыри из глиняной трубки.
Мне тридцать лет. Я избегаю физической работы, скверно рифмую, люблю рассуждать о постмодернизме, предпочитаю идеи их реализации, а о голоде помню лишь генетической памятью блокадного сорок второго. В любом случае, оправдание этого, как и любого другого, ружья для меня ни менее эфимерно, чем само ружье. В некотором смысле мне легче представить универсальный архитип орудия убийства, нежели конкретное орудие или собственно убийство. Оправдание равнодушия голоса? Возможно.
На баррикаде скверно ругались и стреляли. Луи подкатывал ядра к пушке, а Поль играл с гильзами и пускал разноцветные мыльные пузыри. Должно быть, при этом ему не так хотелось есть. Так продолжалось четыре дня.
Дело идет к концу. Мне давно бы пора определиться, как же звали трехлетнюю подружку Поля, разделившую с ним последние игры у форта Святого Винценция. Чудо в голубом платье? Бедная Мари? Несчастная Катрин? Я не умею или, что вероятнее, просто не хочу давать имя той, что через шестнадцать лет не станет никем моему прапрадеду. Пусть так и остается безымянной. Я даже не хочу описывать ее лицо. Ни детское, ни взрослое. Зачем же тогда оно мне снится? Бог весть.
Франсуа и Габриэль. Я придумал их счастливыми и влюбленными, кружащимися на карусели в весеннем Версале. Лейтенант савойских стрелков и его прекрасная невеста. Так и рождается будущее счастье. Смеясь и держась надежной рукой воина за розовый лиф, он рассказывал ей, как на одной и баррикад видел маленьного лет трех-четырех убийцу, стреляющего из пушки. Она не верила и хохотала, утыкаясь в мягкую ткань мундира.
Усталый, даже слегка покачивающийся, брел я обратно по тем же ступенькам. Этот город, слишком праздничный и нарядный, отнял у меня едва ни все силы. Шумела голова, что-то радужное мерцало на краю зрения, и кончались сигареты.
Собственно говоря, рота Франсуа и штурмовала форт Святого Винценция. Сначала горные егеря – отменные стрелки – перебили Луи и других неуклюжих коммунаров, а потом поднялись на руины форта. Вымысел здесь окончательно покоряет действительность, т.к. то, что они увидели, не вкладывается, по меньшей мере, в естественные представления о повадках людских детенышей. Среди разбитых пушек и мертвых тел мальчик с девочкой держались за руки и по очереди пускали мыльные пузыри. Бессмысленная и благообразная картина. Торжество самодостаточного абсурда. Для меня же мигрень художественной неудачи, и, одновременно, что странно, но неудивительно, единственное возможное развитие событий.
Девочку отпустили. Поля же повели на площадь, куда приводили пленных коммунаров – так просила Габриэль, и так приказал Франсуа. Поразительно, что именно в этот миг окончательного расставания мой малыш, да что говорить, решительный карапуз, совершил свой первый недетский поступок. Он подарил ей отцовскую трубку, чтобы когда-нибудь потом по ней найти Катрин. А может быть Мари.
Фактически, осталось поставить точку. Поль был убит выстрелом из ружья в тот же день, что и его отец каменщик Луи Ру. Вот все, что известно достоверно. Сочиняя нагромождение мертвых тел, я полагал изначально уместным эдакую неловкую игру в В.Телля, когда пылкий Франсуа учит преданную Габриэль стрелять, что весьма кстати достойно невесты воина. Возможно, именно абсолютное соответствие такого развития сюжета привычкам описываемого времени и отвратило меня от подобного варианта. На самом деле, я, пожалуй, просто предпочитаю не знать. Или, что точнее, предпочитаю хотя бы за это не отвечать.
Она хранила эту трубку и эту историю всю свою жизнь. Когда она умерла, ее одежду сожгли, трубку забрал прапрадед, а большего она не нажила. Так эта трубка и оказалась у меня – последнего, похоже, мужчины в семье. Иногда вечерами я кручу ее и думаю, что все могло быть вполне не так, но, вглядываясь в синий зимний Ленинград за окном, скоро начинаю путаться кто, кого и зачем придумал и соглашаюсь оставить все, как есть.