ОНА

Наталья Воронцова-Юрьева
1.

Иногда мне казалось, что она необыкновенно красива. Необыкновенно. Что этого даже не может быть - быть такой необыкновенно красивой женщиной. Я ведь красивых видела, - особенно зимой их особенно видно, этих обыкновенно красивых, и чаще всего они почему-то в метро попадаются, как будто им страшно быть обыкновенно красивыми где-нибудь ещё, да ещё зимой, как будто их обыкновенная красота могла отсыреть и отклеиться, не выдержав русских морозов переменно с оттепелью.
Вот они и ездили в метро, все эти обыкновенно красивые женщины, и мне их там было особенно видно. Потому что это просто читалось у них на лице, у каждой читалось, как указатель: внимание, читалось, я красивая! Посмотришь на этот указатель и видишь: правда, красивая, но - обыкновенно красивая, как будто обыкновенным шрифтом набранная или как будто обыкновенным красивым голосом на обыкновенную пленку записанная - осторожно, двери закрываются.

А она была не такой. Она была необыкновенно красивой. Как будто даже и некрасивой уже, а так себе, ничего особенного, как будто сама уже не выдерживала своей красивости. И это было сразу видно, то, что она красивая, и то, что она красивая необыкновенно. И самое интересное, что это совершенно не читалось на её лице, совершенно не читалось, а просто виделось, если, конечно, была охота смотреть или было чем видеть.
И самое интересное, что когда я это увидела, видеть это было мне совершенно неохота, потому что именно в тот момент, когда я это увидела,  мне было охота видеть что-нибудь совершенно другое, что-нибудь привычное, а потому не опасное, что-нибудь обыкновенно-некрасивое или некрасиво-обыкновенное, потому что к тому моменту, как мне хотелось это видеть, я уже устала искать вот таких необыкновенно красивых и даже подумывала уже, что их больше и нет, а стало быть и нечего на их поиски время тратить, а надо жить себе потихоньку, красиво и обыкновенно, и ничего уже не искать.
И вот тут-то она мне и встретилась. И когда она мне встретилась, я тут же поняла, что я не первая в её жизни, кому она встретилась, и даже не встретилась, а как бы явилась, и даже не явилась, а как бы даже выявилась, материализовалась из никого, как бы сразу дав мне понять, что она наконец-то мне встретилась.
И я поняла.
Потому что к тому моменту, как она мне встретилась, я уже давно потеряла привычку встречать кого-либо, так что сразу сумела это понять, то, что она мне встретилась, как бы явившись, или явилась, как бы встретившись. И стала с тех пор являться периодически, раз в неделю примерно, вернее, это я стала с тех пор к ней являться, а она встречалась мне, стоя в дверях своей собственной квартиры. И каждый раз была по-прежнему необыкновенно красивой, как бы не уставая ею быть, как бы постоянно пребывая в необыкновенной своей красивости, как бы всё время в ней оставаясь, так что в конце концов я перестала этому удивляться, - не тому, что она по-прежнему необыкновенно красива, а тому, что она никуда из этого состояния не исчезает, а все пребывает и пребывает в нем, как будто это было ей раз плюнуть.
Но самое удивительное, что она не прилагала к этому никаких усилий, а даже наоборот, прилагала все усилия, чтобы быть самой обыкновенной и даже по возможности некрасивой. Как будто ей было все равно, какая она, как будто она давно уже знала, что это она, и давно уже этому не удивлялась.
- Знаете, Вы очень красивая, - сказала я ей однажды.
- Знаю, - отмахнулась она от моего комплимента, даже не улыбнувшись, даже из вежливости, даже как бы взгрустнув на минутку, мол, и ты, Брут...
- Мне даже хочется написать Вам стихи, - не унималась я.
- Да, - кивнула она, даже не улыбнувшись, - мне часто пишут стихи.
Мне захотелось ей сказать, что мне, в отличие от других, хочется написать ей хорошие стихи, но я подумала, что скорее всего в ответ я услышу, что ей часто пишут хорошие стихи, и не стала ничего говорить. Да и как, действительно, можно всерьез говорить с женщиной, которая только и делает, что на все равнодушно кивает головой, чего бы ей ни предложили? Тем более, что мне больше нечего было ей предложить. Тем более, что ей ничего от меня и не надо было. Тем более, что мне давно уже хотелось, чтобы это она что-нибудь мне предложила. Например, полюбить меня. Чтобы она посмотрела на меня своими необыкновенно красивыми глазами и сказала бы просто и мило:
- Знаете, Наташа, я предлагаю Вам полюбить Вас.
И тогда я кивнула бы ей в ответ и сказала бы, кивнув:
- Да, - сказала бы я, - мне часто предлагают меня полюбить.
И тогда она бы написала мне стихи. Или сочинила бы песню. Или запечатлела бы меня на манжете. Или открыла бы четвертый закон Ньютона. Потому что ею двигала бы неразделенная любовь, причем двигала бы в любом направлении, самом непредсказуемом, так что она могла вполне открыть четвертый закон Ньютона. Или закрыть третий. Или исправить второй. Или ненавязчиво украсить первый. Собою, например. Или мною. Если уж ей нельзя будет украсить мною себя, поскольку между нами будет неразделенная любовь.
Но загвоздка была в том, что она ничего мне не предлагала, кроме чая, конечно, а просто сидела напротив меня - и всё, как будто ей было совершенно нечего мне предложить. Или не хотелось. Или хотелось, но не очень. Или совершенно не того, чего бы хотелось мне, а потому лучше было вообще ничего не предлагать, что она собственно и делала - сидела напротив и ничего мне не предлагала. И это начинало рождать во мне смутное беспокойство.
- А Вы бы хотели кого-нибудь полюбить? - беспокойно спросила я. Внутренне беспокойно, конечно. Внешне я была спокойна, как танк.
- Нет, - сказала она спокойно, как танк. - Любовь это ответственность, а я не хочу никакой ответственности. Я боюсь быть за кого-то ответственной.
И она спокойно на меня посмотрела. Как танк.
- Неправда, - сказала я. - Любовь это никакая не ответственность. Ответственность это само по себе, не важно, есть любовь или нет.
- Тогда что же такое любовь? - спросила она.
- Любовь это удовольствие, - сказала я. - Например, я люблю Вас и получаю от этого удовольствие. И по большому счету мне даже всё равно, любите Вы меня  или нет. По большому счету. Потому что я уже получаю удовольствие от того, что люблю Вас.
И я замолчала. Потому что вдруг поняла, что сказала что-то потрясающе умное, и что теперь мне даже требуется время это пережить, потому что не каждый же день мне удавалось сказать что-то потрясающе умное, и теперь мне надо было к этому привыкнуть, осмыслить, так сказать, сказанное. Но вместо того, чтобы сидеть и тихо осмысливать, я вдруг решила сказать ещё что-нибудь умное, - блистать так блистать, чего уж там! - и я сказала:
- А Вы, например, можете полюбить меня, - сказала я, - и тоже получать от этого удовольствие. По большому счету, конечно.
И тут я наконец замолчала. Потому что это уже было выше моих сил - два раза подряд говорить потрясающе умные вещи. И потрясать ими других. Тем более таких необыкновенно красивых, как она. Тем более, что это вообще было очень опасным занятием, потрясать кого-либо, - можно же было и растрясти по дороге, а то и вовсе чего-нибудь вытрясти, или, не дай бог, утрясти до невесомости, а потом не знать, что с этим делать. Но она была так необыкновенно красива, что я забыла об осторожности и стала её потрясать. Полётом своего ума, интеллекта, свободным его парением, так сказать. И потрясши им два раза, наконец замолчала, ожидая  реакции и набираясь сил, чтобы эту реакцию пережить.
Но её  не  последовало.
Не знаю, почему.
То ли она плохо потряслась, то ли ей мало было потрястись два раза, но только никакой реакции не было, совершенно никакой, как будто то, что должно было потрясти её наповал, пролетело, свистнув, в другую сторону и  шлепнулось где-то там, не  разорвавшись.
-  Ещё чаю? - только и спросила она.
- Да, пожалуйста, - только и сказала я. Как будто мне больше ничего не оставалось, как только сидеть и пить чай. Да, собственно, ничего больше и не оставалось. Ну, и ладно, подумала я, хоть чаю напьюсь.
И я обиделась.
- А у Вас есть большая кружка? - обиженно спросила я.
- Есть, - слегка удивившись, сказала она и налила мне чаю в большую кружку.
И я  сидела и пила чай из большой кружки и ела варенье маленькой ложкой и думала  о том, что вот возьму сейчас да и попрошу себе большую ложку и тогда у меня будет большая кружка и большая ложка, и я буду пить свой чай и есть свое варенье  своей большой ложкой и думать о том, что все у меня есть, все, что нужно для жизни: большая кружка и большая ложка, и чай, и варенье, а больше ничего мне для жизни не нужно, тем более, что ничего больше мне, собственно, и  не собираются предлагать.
- Знаете, Наташа, - вдруг сказала она. - Я давно хотела Вам предложить. Давайте перейдем на "ты".
И спокойно на меня посмотрела. Господи, подумала я, хороша бы я  сейчас была с большой-то ложкой!
- Да, - конечно, - сказала я слегка осипшим голосом.
- И вообще, если тебе никуда не нужно спешить, ты можешь остаться у меня на ночь,  - сказала она.
- С удовольствием останусь у тебя на ночь, - сказала я и подумала, что это будет ночь на брудершафт. И подумав так, я посмотрела на нее и улыбнулась. А она тоже посмотрела на меня, и тоже улыбнулась. И тогда я снова улыбнулась и сказала:
- Знаешь, - сказала я, улыбаясь, - я люблю тебя, и мне очень приятно сказать тебе об этом.
И тогда она тоже снова улыбнулась и тоже сказала, улыбаясь:
- Не преувеличивай мое значение в твоей жизни.
- Не буду, - сказала я.


2.          
               
То, что я со своей любовью была в её жизни не первой, было совершенно ясно, как, впрочем, и то, что она явно не собиралась преувеличивать значения моей любви в этой самой её собственной жизни, чего и мне желала. И то, что звонить мне она тоже не собиралась, было мне тоже ясно. Ясно до противности, до стерильности, как, впрочем, и то, что сама-то я звонить всё равно буду. Хоть застрелись.
А вот что было мне совершенно не ясно, так это то, что она всё-таки мне позвонила. Сама. Как будто это было ей раз плюнуть, взять да и позвонить кому-нибудь. Вернее, это я ей позвонила. Позвонила и сказала:
- Я так и знала, что ты не собираешься мне звонить, - сказала я.
И тогда она помолчала немножко и сказала:
- Ну, а если я скажу, что только что собиралась это сделать, ты ведь мне всё равно не поверишь?
- Не поверю, - сказала я.
И поверила. Потому что, не взирая на то, что она совершенно не собиралась преувеличивать моё значение в своей собственной жизни, в моей собственной жизни она ведь тоже была не первой, кому хотелось меня полюбить.
А ей - хотелось. Я это чувствовала.

Ей хотелось меня полюбить, но ей не хотелось, чтобы это свершалось помимо её воли, помимо её здравого смысла, так сказать. А это свершалось. И явно помимо её здравого смысла. Потому что её здравому смыслу любить меня как раз совершенно и не хотелось, а ей хотелось, и это её озадачивало и даже сбивало с толку, потому что она привыкла доверять своему здравому смыслу, потому что он никогда её не подводил, а служил ей верой и правдой, и на него всегда можно было положиться, потому что это был хороший, тренированный, холёный и сильный здравый смысл, которому просто в голову не могло придти хоть когда-нибудь её подвести и выдать ей ничем не оправданное решение.
И теперь получалось, что она подводила свой здравый смысл, потому что ей хотелось сделать то, чего совершенно не хотелось её замечательному здравому смыслу. И вот теперь она не знала, что же ей теперь со мной делать. Или с собой.
С одной стороны, любить меня было совершенно непродуктивным способом существования, говорил ей её здравый смысл. А с другой стороны, любить меня хоть и было совершенно непродуктивным способом существования, но это было очень приятным непродуктивным способом существования, говорила она своему здравому смыслу, как бы немножечко оправдываясь перед ним или как бы немножечко пытаясь его обмануть, как бы немножечко пытаясь его задобрить или хотя бы немножечко усыпить его бдительность.
Ведь, с одной стороны, говорила она своему здравому смыслу, ведь могу я позволить себе немножечко её полюбить, самую капельку, так что даже и сама этого не замечу, просто полюблю немножечко и всё.
Хотя, с другой стороны, продолжала она говорить своему здравому смыслу, и я без тебя понимаю, что любовь это ответственность, а мы ведь не хотим с тобой никакой посторонней ответственности, потому как помочь старушке, например, перейти на другую сторону - это одно, а носить её, старушку, всю жизнь на руках - это уже совершенно другое, учитывая так же, что руки-то не казённые, а если ещё учесть, что в магазины со старушками на руках не больно пускают, а если ещё учесть, что транспорт всегда переполнен, да если ещё вспомнить, что на хрена она вообще нужна, эта странная старушка, прочно засевшая на руках вместо того, чтобы скромно и с достоинством перейти на другую сторону, то вопрос о старушке отпадает сам собой, равно как и вопрос о любви, равно как и о самых малых её дозах.
Хотя, с другой стороны, любовь в малых дозах ещё никому не повредила. Хотя, с другой стороны, именно с таких вот малых доз и начинаются всякие там старушки.
Вот так она говорила и говорила со своим здравым смыслом, всё разговаривала и разговаривала, и всё никак не могла решить, полюбить ей меня или всё-таки даже и не начинать это неблагодарное дело, смутно маячившее вдали навязчивым образом старушек, переходящих на другую сторону.
И тогда она снова мне позвонила.

- Привет, - сказала она.
- Привет, - сказала я. И замерла у телефона.
- Я думаю, наши встречи надо сделать традицией, - сказала она.
И тут я опять замерла, как гончая, почуявшая, что от зайца пахнет коньяком, и стало быть, это не заяц. Итак, она пыталась сделать из меня традицию и таким образом меня обезвредить. Потому что тогда она могла бы меня любить, как традицию, а традицию можно и нарушать и тем самым не нести за неё никакой ответственности. И удовольствие есть, и ответственности нету. Так она думала. Потому что она всё ещё думала, что любовь это ответственность. Хотя ведь я уже успела ей сообщить, что никакая это не ответственность, а одно сплошное удовольствие, при котором даже ответственность может стать удовольствием, а обуза - потребностью.
Но она мне не поверила. Нет, не хотела она меня любить, хотя и звонила же вот мне теперь и даже говорила : “Привет!”
Ну, что ж, подумала я, традиция так традиция, не в названии дело, а в том дело, что ей хочется меня видеть, хотя и не хочется любить. Ну, не хочется, так не хочется. Пусть будет традиция. Могу я, в конце концов, раз в жизни побыть чьей-то традицией? Тем более, что ничего другого мне и не предлагают.

И я стала её традицией.
И на правах традиции приезжала к ней домой и ложилась спать на кухне, - на правах традиции. Плотно перед этим поужинав, - опять же на правах традиции. И это было неплохо. Это было очень даже неплохо, быть её традицией, так что я даже вошла во вкус.
Тем более, что между нами появилась ещё одна, дополнительная, традиция: смотреть друг на друга. Она как-то сама собой появилась, эта дополнительная традиция, собственно, никто и не рассчитывал, что она появится, собственно, нам и без неё оказалось неплохо, но она появилась и прочно заняла своё место.
И мы стали смотреть друг на друга с завидной регулярностью. Сидя друг против друга. И подняв друг на друга глаза. И это было вовсе не одно и то же - смотреть друг на друга так, как мы теперь это делали, и смотреть друг на друга так, как мы делали это раньше. Потому что раньше мы смотрели друг на друга совершенно не для того, чтобы смотреть, а для того, чтобы посмотреть и всё, а теперь мы смотрели друг на друга, чтобы именно друг на друга смотреть.
 И я смотрела на неё, а она смотрела, как я на неё смотрю, и тогда я смотрела, как она смотрит, как я на неё смотрю, и обе мы получали от этого несказанное удовольствие, пока я не начинала улыбаться, и тогда она тоже начинала улыбаться, и тогда я начинала смеяться, и тогда она тоже начинала смеяться и говорила, смеясь:
- Вот, вот! - говорила она, смеясь, - я очень люблю, когда ты смеёшься!
И я видела, что она действительно это любит, - любит! - не взирая на то, что совершенно не хочет меня любить. И она смотрела, как я смеюсь, и даже не догадывалась, что уже любит меня, и от того, что она совершенно не догадывалась об этом, ей было очень приятно меня любить.
И я тоже не догадывалась об этом, о том, что она меня любит, она ведь не говорила мне об этом, а, стало быть, я не могла об этом и знать, не говоря уж о том, чтобы догадаться. Просто однажды, посмотрев в её радостные, мне навстречу смеющиеся глаза, я сказала, ни о чём не догадываясь:
- Знаешь, ты всё-таки очень красивая женщина.
И подумала о том, что она сейчас обязательно от этого отмахнётся и обязательно скажет что-нибудь типа: “Знаю!” - что-нибудь вроде: “Мне все об этом говорят!” - но вместо этого она сказала:
- Спасибо. - И всё смотрела на меня своими радостными, смеющимися своими глазами. И это не влезало уже ни в какую традицию.
А может быть, её давно уже и не было, традиции?
Может быть, мы просто не успели это заметить?..


3.

Да, женщину любить можно и даже нужно. Не помню, кто это сказал. Может, и никто не сказал, может, это я говорю, но, как бы то ни было, я с этим согласна. Женщину любить можно, потому что это бывает мне приятно, и женщину любить нужно, потому что это бывает приятно ей.
Беда в том, что не всякую женщину хочется любить, не взирая на то, что всякой женщине хочется быть любимой. Я это часто вижу, особенно в метро и особенно зимой. Я люблю ехать в метро и разглядывать женщин. Вот они, едут напротив меня, запакованные в свои ватники, словно молоденькие гусенички. Скоро, скоро настанет весна, думают они, и тогда мы все превратимся в бабочек, ярких и лёгких, с завитушками на головах, в разноцветных туфлях и кофточках! Но пока мы гусенички, нам холодно, и мы прячем себя в свои шерстяные листья, тревожно поглядывая из них печальными гусеничкиными глазами: а будет ли хоть кто-нибудь нас любить, когда мы превратимся в бабочек?
И мне не хотелось их любить, этих несчастных гусеничек, потому что они слишком боялись, что их никто не полюбит.
А вот она не боялась. Она не была гусеничкой. И даже бабочкой не была. Она ведь была необыкновенно красивой женщиной и она просто не умела быть гусеничкой. Даже зимой. И даже зимой оставалась женщиной, как будто сразу ею и родилась. И я это чувствовала. И любила её за это. Потому что любить её было просто и приятно. Потому что ей была не нужна моя любовь. Ей было всё равно, что я её люблю, а поэтому ей не нужно было каждый раз тревожно выглядывать из шарфов и капюшонов, чтобы убедиться, что я всё ещё её люблю. И именно потому, что она совершенно не дёргалась по этому поводу, она и давала мне возможность всё время себя любить. Как озеро. Как небеса. Как зеркало. Она просто отражала мою любовь, и её становилось много.
И я приезжала к ней в гости и читала ей стихи о своей любви. И смотрела в её глаза. И пила чай из большой кружки, которую она неизменно ставила передо мной своими большими красивыми руками, такими красивыми, что иногда мне хотелось быть этой кружкой и чтобы она куда-нибудь меня ставила. Или просто держала бы меня своими большими красивыми руками, И пила бы из меня чай, осторожно протягиваясь ко мне своими губами. Но она никогда не протягивалась ко мне своими губами, И никогда не держала меня в руках. Она просто не знала, как это здорово, держать меня в руках и протягиваться ко мне своими губами. Она просто не знала, а я просто не знала, как ей об этом сказать.

А между тем, у неё были карие глаза. Абсолютно карие, и я видела это каждую нашу встречу, то, что у неё абсолютно карие глаза, и в них, в этих карих глазах, где-то на глубине, горели чуть жёлтые бенгальские огни, чуть подсвечивая её глаза, как свет ада. И я видела это каждую нашу встречу, поэтому я точно знала, что у неё карие глаза. А вот сегодня, посмотрев в её карие глаза, я вдруг увидела, что они были зелёными. Зелёными и дымными, как будто где-то далеко, на самом краю земли, горели джунгли. И я чуть с ума не сошла, когда увидела, что её глаза стали зелёными. Она меняла свои цвета, как перчатки!
- Ага! - сказала я. - У тебя зелёные глаза!
- Правда? - не очень удивилась она. - Да, со мной это бывает.
- Бывает! - фыркнула я. - А ты знаешь, что зелёные глаза - это глаза любви?
- Возможно, - спокойно согласилась она.
И тогда я встала из-за своей большой кружки с чаем и подошла к ней близко-близко и наклонилась над ней, сидящей. И уперлась руками в коленки, свои, разумеется, чтобы не упасть. Чтобы не упасть на неё, сидящую со своими зелёными глазами.
А она смотрела на меня и улыбалась. И как будто чего-то ждала. И как будто знала - чего. И как будто знала, что обязательно это получит. Фигушки, подумала я, ничего ты не получишь. И я покрепче упёрлась в свои коленки и сказала, глядя в её необыкновенно зелёные глаза:
- Если у тебя зелёные глаза, значит, ты в кого-то влюбилась, - сказала я. - А поскольку кроме меня здесь никого больше нет, значит, ты влюбилась в меня! - и победно на неё посмотрела.
И тут она засмеялась. Как будто я была дурочкой, которая наконец-то о чём-то догадалась, как будто она только и ждала, чтобы я наконец-то догадалась о чём-то, и как будто она никак не могла понять, почему я так долго не догадывалась об этом.
Как будто ей удалось-таки меня провести и теперь она радовалась этому, как ехидная школьница.
- Знаешь, я не буду стелить тебе постель, - сказала она, - мы ляжем вместе.
И если бы она была обыкновенной красивой женщиной, то после таких слов я бы, конечно, бог знает о чём подумала. Но ведь она была необыкновенно красивой женщиной, поэтому, хоть я и подумала всё-таки бог знает о чём, я всё-таки успела сообразить, что вот как раз об этом думать-то и не надо, и что вовсе не об этом надо мне сейчас думать, а о том, как бы поскорей об этом не думать, а думать о чём-нибудь ещё.
И я быстренько подумала.
Но у меня ничего не получилось.
Ну и ладно, подумала я, ну и нечего об этом думать.
И думать перестала. Вообще. И когда она постелила наконец эту свою постель, я легла туда, ни о чём не думая, и, ни о чём не думая, увидела, как она тоже легла туда, в эту свою постель, видимо, тоже ни о чём не думая, и когда она легла, наконец, - с краю легла, как бы отрезав мне путь к бегству или, возможно, к спортивной ходьбе отрезав мне путь, - я просто взяла и обняла её, абсолютно ни о чём не думая, и увидела, как она повернула ко мне своё лицо, и тогда, совсем уже ни о чём не думая, я поцеловала её прямо в губы, а потом ещё раз, а потом почувствовала, что она тоже меня целует, и когда я это почувствовала, я вдруг поняла, что больше действительно ни о чём не думаю, что мне больше незачем это делать, думать, и что, скорее всего, мне просто нечем теперь это делать...

Но если вы успели бог знает что о нас подумать, то вы глубоко ошибаетесь: всю ночь она читала мне стихи! Она лежала рядом со мной, в своей собственной постели и читала мне стихи, ласково обнимая меня своей левой рукой и ласково поглядывая на меня сквозь паузы, пока правая её рука пыталась перевернуть очередную страницу. И я лежала в её руке, и мне было хорошо. Она была рядом, со своими большими красивыми руками, со своим тихим голосом и своими необыкновенно зелёными глазами, внутри которых, на самом краю зрачков, дымились догоревшие джунгли. И где-то надо мной уносилась в вечность поэзия, а где-то там, за холодным декабрьским горизонтом, уже начинало восходить солнце, - начинало восходить. Начинало... И я знала об этом, и мне было от этого хорошо. И она тоже знала об этом, и ей тоже было от этого хорошо, потому что она вдруг замолчала, перестав читать стихи, и, повернув ко мне своё удивительное лицо, сказала:
- Знаешь, у тебя необыкновенно красивые глаза.
- Правда? - обрадовалась я. - А что, раньше они не были красивыми?
- Были, - сказала она. - Но я только сейчас поняла, какие необыкновенно красивые у тебя глаза.
И замолчала.
И тогда я зажмурила свои необыкновенно красивые глаза и крепко её обняла. И она тоже крепко меня обняла. И мы тут же уснули, обнявшись. И за окном была ночь. И зима. И где-то вдали тоненько светились огни новостроек. И это было очень здорово - зима и ночные огни новостроек.
И что-то ещё было там, за окном, что-то важное и большое.
Ах, да, солнце! - вспомнила я, засыпая...