Записки рыболова-любителя Гл. 37-41

Намгаладзе
Обращаюсь к вам, будущее поколение руководителей партии, на исторической миссии которых лежит обязанность распутать чудовищный клубок преступлений, которые в эти страшные дни становятся всё грандиознее, разгораются как пламя и душат партию.
Ко всем членам партии обращаюсь!
В эти, может быть последние, дни своей жизни я уверен, что фильтр истории рано или поздно неизбежно сметёт грязь с моей головы. Никогда в жизни я не был предателем, за жизнь Ленина без колебаний я заплатил бы собственной, любил Кирова, ничего не затевал против Сталина. Прошу новое, молодое и честное поколение руководителей партии зачитать моё письмо на пленуме партии, оправдать и восстановить меня в партии.
Знайте, товарищи, что на том знамени, которое вы понесёте победным шествием к коммунизму, есть и моя капля крови.
Н. БУХАРИН

Ну, ладно, Сталин-то - Сталин или там НКВД, Ежов, Ягода, Берия, а где были вы, товарищи коммунисты, занимавшие тогда и ныне занимающие высокие посты в партии и государстве, где была, собственно, сама партия? Вопрос напрашивается сам собой, куда от него денешься? И ответ увы, известен: на съездах заседали и в ладоши хлопали, и не просто хлопали, но и сами выступали. Вот, например, выдержки из выступлений на Восемнадцатом съезде ВКП(б) будущего Первого секретаря КПСС с 1953 по 1964 год, "главного" разоблачителя Сталина и борца с культом его личности Н.С. Хрущёва, его ближайшего соратника, будущего Председателя Совета Министров СССР А.Н. Косыгина и второго после Горького из "великих советских писателей", в превеликом почёте просуществовавшего, постепенно дряхлея, ещё тридцать лет после смерти Сталина, М.А. Шолохова.

Н.С. ХРУЩЕВ:

Товарищи! На нашем Восемнадцатом партийном съезде мы заслушали отчёт борьбы за коммунизм, борьбы рабочих, крестьян, интеллигенции, всех трудящихся нашей советской страны под руководством нашей партии и её Сталинского Центрального Комитета, под руководством нашего гениального руководителя, вождя, нашего великого Сталина (бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию, все встают).
... Каждый большевик, каждый рабочий, каждый гражданин нашей страны отдаёт себе ясный отчёт в том, что успешным и победоносным разгромом фашистских агентов - всех этих презренных троцкистов, бухаринцев и буржуазных националистов, мы, прежде всего, обязаны лично нашему вождю, нашему великому Сталину (шумная овация).
... Она (КП Украины) кровно связана со всеми отрядами партии Ленина - Сталина и стальной стеной окружает Сталинский Центральный Комитет и своего любимого вождя - великого Сталина (продолжительная овация).
Любовь большевиков Украины к товарищу Сталину отражает безграничное доверие и любовь к великому Сталину всего украинского народа.
... От всей души, ласково, любовно и торжественно украинский народ провозглашает: "Хай живе ридний Сталин!"
... Да здравствует величайший гений человечества, учитель и вождь который ведёт нас победоносно к коммунизму, наш родной Сталин! (Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают, возгласы "Ура", "Да здравствует великий Сталин!", "Товарищу Сталину - ура!").

Восемнадцатый Съезд ВКП(б). Стенографический отчёт.
Гос. изд-во полит. лит-ры. 1939 г.
А.Н. КОСЫГИН:

... Мы знаем, что в мире есть одна единственная великая сила, которая ведёт к дальнейшим победам, - это сила нашей коммунистической партии, которой руководит наш любимый вождь, учитель и друг - великий Сталин (бурные аплодисменты).

Там же. Стр. 400.

М.А. ШОЛОХОВ:

... Мы избавились от шпионов, фашистских разведчиков, врагов всех мастей и расцветок, но вся эта мразь, все они по существу не были ни людьми, ни писателями в подлинном смысле этого слова. Это были, попросту, паразиты, присосавшиеся к живому, полнокровному организму советской литературы. Ясно, что, очистившись, наша писательская организация только выиграла от этого.
... читая, все мы мысленно благодарим не только авторов, но и того, кто дал нам возможность приникнуть к живому роднику богатейшей многонациональной поэзии, - все мы благодарим Сталина (аплодисменты).
Так повелось, так будет и впредь, товарищи, что и в радости и в горе мы всегда мысленно обращаемся к нему, творцу новой жизни. При всей глубочайшей человеческой скромности т. Сталина придётся ему терпеть излияния нашей любви и преданности ему (аплодисменты), так как не только у нас, живущих и работающих под его руководством, но и у всего трудящегося народа все надежды на светлое будущее человечества связаны с его именем (аплодисменты).
... Думаю, что выражу наши общие мысли, когда скажу, что все мы, молодые большевики, вызванный активной политической, хозяйственной и культурной жизни волею Сталинского ЦК, гением т. Сталина, навсегда, до последнего вздоха сохраним горячую сыновью преданность партии и вождю её т. Сталину (бурные аплодисменты).
Там же. Стр.474.

Что это? Всеобщее очумение? То же самое, что было в гитлеровской Германии, а потом повторится в маоистском Китае?
В годы правления Хрущёва, спекулировавшего на разоблачении Сталина, казалось, что советскому народу постепенно приоткрывают глаза на существо некоторых моментов и целых периодов его истории. Но открывать всю правду до конца, не выставив при этом и себя в неприглядном свете, "разоблачителям" было просто невозможно...
В 1964 году Хрущев полетел со своего высокого поста за "волюнтаризм". Его место занял Брежнев, в этом же году ещё вручавший Хрущеву четвёртую звезду Героя. Поднятая Хрущёвым волна разоблачения "ошибок периода культа личности", вылившаяся в виде небольшого числа мемуаров реабилитированных уцелевших жертв и ещё меньшего числа художественных произведений, не раскрывавших, а только затрагивавших тему ("Живые и мёртвые" Симонова, "Тишина" Бондарева, "Тёркин на том свете" Твардовского, ну, а в первую очередь, несомненно, "Один день Ивана Денисовича" Солженицына и его же "Случай на станции Кречетовка", опубликованные в "Новом Мире"), быстро сошла на нет.
Ещё при Хрущёве был изгнан из Союза писателей Борис Пастернак, опубликовавший у издателя-коммуниста Фельтринелли в Италии (с ведома властей) роман "Доктор Живаго" (о котором, кстати, у нас объявлялось, что он в портфеле редакции "Нового Мира"), затрагивавший корни того злокачественного процесса, который поразил советское общество через 10-15 лет после описываемого в романе времени. В конце 1958 года Пастернаку была присуждена Нобелевская премия по литературе, что и предрешило его судьбу на родине.
С Солженицыным, упорствовавшим в своей тематике и печатавшимся на Западе, возились довольно долго, всё же времена хоть как-то (да и немало) переменились, а "Иван Денисович" выдвигался даже на Ленинскую премию, но и с ним, наконец, управились, выдворив из СССР. А больше, пожалуй, и попыток серьёзных коснуться этой трагедии советского общества в открытой печати не было. Нельзя!
Ну, а мы тогда, в 1964 году жили с ощущением, что правда пробьётся, что то, что мы читаем в машинописном виде, будет опубликовано...

38

Там же у Пороховых мы читали вслух стенограммы суда над Иосифом Бродским, обвинявшимся в тунеядстве на том основании, что, живя на скудные доходы от поэтических переводов, он нигде более не работал. Вот два его стихотворения.

СТАНСЫ

Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать:
На Васильевский остров
Ворочусь умирать.
Твой фасад тёмно-синий
И впотьмах я найду,
Между выцветших линий
На асфальт упаду.
И душа, неустанно
Поспевая во тьму,
Промелькнёт над мостами
В Петроградском дыму.
И апрельская морозь,
Под затылком снежок...
И услышу я голос:
До свиданья, дружок!
И увижу две жизни
Далеко за рекой,
К равнодушной отчизне
Прижимаясь щекой.
Будто девочки - сестры
Из непрожитых лет,
Выбегая на остров,
Машут мальчику вслед...

ПАМЯТНИК

Поставим памятник.
Поставим памятник
В конце длинной городской площади.
Поставим памятник,
Который впишется в любой пейзаж,
Потому что он будет
Немного конструктивен и очень реалистичен.
Поставим памятник,
Который  никому не помешает.
У подножья пьедестала
Мы разобьём клумбу,
А если позволят отцы города -
Небольшой сквер,
И наши дети
Будут жмуриться на толстое
Оранжевое солнце,
Принимая фигуру на пьедестале
За признанного мыслителя,
Композитора
Или генерала.
У подножья пьедестала - ручаюсь -
Каждое утро будут появляться цветы.
Поставим памятник,
Который  никому не помешает;
Даже шофёры будут любоваться
Его величественным силуэтом;
В сквере будут устраиваться свидания.
Поставим памятник,
Мимо которого мы будем спешить на работу,
Около которого
Будут фотографироваться иностранцы.
Ночью мы подсветим его прожекторами.

Поставим памятник лжи.

Бродскому не помогли положительные отзывы о его переводах Чуковского и Маршака. Его клеймили "простые советские труженики", ни стихов, ни переводов его не читавшие. Вот концовка ходивших по рукам записей очевидца об этом процессе.

...(Суд удаляется на совещание)

Разговор в зале:
- Писатели! Вывести бы их всех!
- Интеллигенты. Навязались на нашу шею.
- А интеллигенция что, разве не работает?
- А ты что, видел как она работает? Каким трудом пользуется? Я тоже заведу подстрочник и буду переводить стихи.
- А Вы знаете, что такое подстрочник? Вы знаете, как поэт работает с подстрочником?
- Подумаешь, делов!
- Я Бродского знаю. Он хороший парень и хороший поэт.
- Антисоветчик он. Слышали, что обвинитель говорил?
- А что защитник говорил, слышали?
- Защитник за деньги говорит, а обвинитель бесплатно, значит, он прав.
- А защитникам лишь бы денег получить побольше. Им всё равно, что говорить, лишь бы денежки в карман.
- Ерунду Вы говорите.
- Ругаетесь? Вот сейчас дружинников позову! Слышали, какие цитаты приводили?
- Он писал это давно.
- Ну и что, что давно?
- А я учитель. Если бы я не верил в воспитание, какой бы я был учитель?
- Таких учителей, как Вы, нам не надо.
- Но ведь Бродскому даже не дали оправдаться.
- Хватит, наслушались вашего Бродского.
- А вот Вы, которая записывала, зачем это Вы записывали?
- Я журналистка. Я пишу о воспитании, хочу и об этом написать.
- А что об этом писать? Всё ясно. Все вы заодно. Вот отнять бы у Вас записи.
- Попробуйте.
- А что тогда будет?
- А Вы попробуйте, тогда увидите.
- Ага, угрожаете! Эй, дружинник! Вот тут угрожают.
- Он же дружинник, а не полицейский, чтобы хватать за каждое слово.
- Эй, дружинник, тут вас называют полицейским! Выселить бы вас всех из Ленинграда, узнали бы, почём фунт лиха, тунеядцы.
- Товарищи, о чём вы говорите?! Оправдают его. Слышали ведь, что сказала защитница...

Суд возвращается и судья читает:
ПРИГОВОР: Бродский систематически не выполняет обязанности советского человека по производству материальных ценностей и личной обеспеченности, что видно из частой перемены работы. Предупреждался органами КГБ в 1962 г., милицией. Обещал поступить на постоянную работу, но выводов не сделал, продолжал не работать, писал и читал на вечерах свои упаднические стихи. Из справки комиссии по работе с мо-лодыми видно, что Бродский не является поэтом. Его осудили читатели газеты "Вечерний Ленинград". Поэтому суд принимает указ:
Сослать в отдалённые местности сроком на пять лет с применением обязательного труда.

И это происходило не когда-то и где-то там, а в наши дни, в марте 1964 года, в нашем родном Ленинграде ...

39

Наша жизнь с Сашенькой у Пороховых всё же мало походила на семейную. Своего хозяйства - принесённая откуда-то железная кровать. Уюта никакого. Продолжали мечтать об отдельной комнате в общежитии, с нетерпением ждали Нового года.
По совету Славы Ляцкого я взял курсовую работу у Бориса Евгеньевича Брюнелли: строил "коврики Бартельса" - выискивал 27-дневную периодичность геомагнитной возмущённости. Особой физики в этой работе не было - одно раскрашивание, но ещё не были кончены общие курсы теоретической физики и высшей математики, начались спецкурсы, и этого хватало.
Сашенька приобщала меня к классической музыке, водила в филармонию, но билеты чаще всего были входные, приходилось стоять где-нибудь у колонны, стараясь не замечать пожилых меломанок, со скрипом кравшихся в поисках местечка поудобнее и никак его не находивших, и не обращать внимания на шуршание конфетных обёрток. Меня эти неудобства почему-то очень нервировали, отвлекали от музыки и портили всё впечатление. Так я и не стал любителем концертов, предпочитая слушать пластинки.
Конечно, ходили и в кино, и на драматические спектакли, в музеи, но по впечатлениям для меня всё это не конкурировало с литературой. Я открывал для себя (часто с помощью Димы Ивлиева) Пушкина, Толстого, Чехова, Бунина, Достоевского, Мережковского (зачитывался его трилогией "Христос и Антихрист"), Томаса Манна, Булгакова, впадая в периоды буквально запойного увлечения кем-то одним, потом другим (это перечисление следует отнести, конечно, ко всей второй половине 60-х годов). Читал и модную литературу: Ремарк, Хемингуэй, Фолкнер, Апдайк, Сэллинджер, Воннегут, Кафка, Камю, но без особого воодушевления, исключая пьесы Ануя; читал каждый номер "Нового Мира", который при Твардовском держал марку порядочного журнала вплоть до разгона редакции в 1973 году.

Наступил, наконец, новый 1965-й год, а в конце 1964-го выяснилось, что Сашенька забеременела вопреки нашему желанию. Новость эта нас обоих сначала просто напугала - мы никак не собирались обзаводиться детьми до окончания университета и совершенно не были готовы к исполнению родительских обязанностей. Но и об аборте не могло быть речи... Непоправимость происшедшего быстро изменила и наше отношение к нему - мы просто стали ждать ребёнка и мечтать о том, каким он будет. Беда была только в том, что Сашенька очень тяжело переносила первые месяцы, её часто тошнило, и свет белый был ей не мил.
А тут ещё и студсовет общежития "обрадовал" - комнату не дали, не хватило на всех скороспелых. Сашенька, узнав об этом, залилась слезами, я ринулся в битву за отдельную жилплощадь. Собственно, какая там битва! Я постыдно умолял председателя жилбытсектора Валеру Ваганова что-нибудь придумать, сам чуть не плача и ссылаясь на ожидаемое прибавление семейства.
Не помню уж, сжалились ли над нами или просто что-то высвободилось, но комнату мы таки получили. Комнатка была малюсенькой, метров шесть квадратных. В ней помещались стеллаж, письменный стол и обыкновенная студенческая кровать, на которой нам с Сашенькой вдвоём было, впрочем, совершенно не тесно - до лета, по крайней мере. Но зато нам причиталась ещё половина другой комнаты, служившей как бы кухней для нас и такой же семьи из смежной с нашей комнаты. Соседи наши были чуть постарше: он - аспирант, она уже работала, и у них был сын, отданный, правда, временно на воспитание бабушке.
В этой комнатке мы весьма счастливо прожили с февраля по начало июня. Тут наша жизнь была уже совсем не то, что у Пороховых на виду. Готовили себе на плиточке, комнату оборудовали на свой вкус, посудой кое-какой обзавелись, начали покупать книги. Главное, мы ни от кого не зависели в своём режиме дня, не приходилось никого стесняться, и соседи были хорошие, и друзья все старые по общежитию рядом - хорошее было время!
В июне мы с Сашенькой разъехались из нашего гнёздышка. Я отправлялся на два месяца на военные сборы в лагеря, Сашенька - на Кольский полуостров, в Лопарскую, на преддипломную практику. Дипломную работу она делала у Распопова, искала связи между пульсациями полярных сияний и колебаниями геомагнитного поля.

40

На физфаке для парней с третьего курса велись занятия на военной кафедре по специальности радиолокация артиллерии, которые завершались двухмесячными лагерными сборами после окончания четвёртого курса с последующей сдачей экзамена и присвоением офицерского звания - младший лейтенант-инженер. Возглавлял военную кафедру (спецкафедру, как она официально именовалась) генерал-майор артиллерии Кныш с протезом в серой перчатке вместо правой руки. Вид у него был вполне генеральский, предметов никаких он не вёл и обращался к студентам преимущественно по торжественным дням, вроде дня отправления на сборы.
Преподаватели кафедры - старшие офицеры в чине от майора до полковника, все были в сущности люди неплохие, для военных чересчур даже либеральные (университетская атмосфера всё же, наверное, сказывалась), но для нас, студентов, большая их часть представлялась солдафонами, а уж преподаватель тактики Чечин - в особенности, и лишь немногим отдавалось должное за глубокое знание радиотехники и электроники.
Критериями наших оценок преподавателей были: изложение и объяснение материала, умение отвечать на вопросы и культура речи. По этим показателям спектр преподавателей спецкафедры был весьма богат, но в целом отношение студентов к спецкафедре было сугубо отрицательным, несмотря даже на её радиотехническую ориентацию, в силу извечного антагонизма между студенческим вольнолюбием и армейской дисциплиной. А между тем основы радиотехники, электроники и радиолокации преподавались на спецкафедре весьма основательно, уж если не по качеству изложения, то по объёму материала, по крайней мере. Несомненно полезными были и практические занятия по поиску и устранению неисправностей радиолокационной аппаратуры.
О преподавателях спецкафедры среди студентов ходила масса анекдотов по поводу, в основном, их грамотности и умственных способностей. В большинстве своём это были старинные анекдоты, но в приложении к конкретным личностям они звучали очень актуально и ужасно нас веселили. Вот, например:
Студент спрашивает у Чечина:
- Борис Петрович, сколько пирожков Вы натощак съесть можете?
- Нy, штук семь.
- Неправда, натощак только один съесть можно, остальные уже не натощак будут.
Понравилась шутка Чечину и решил он своего приятеля майора Капуна подловить. Задаёт ему тот же вопрос, а Капун отвечает:
- Ну, штук шесть.
- Эх, - огорчился Чечин. - Сказал бы ты - семь, я бы тебя подкузьмил!
Однако, попав на лагерных сборах под начало гарнизонных офицеров, мы во всей полноте почувствовали разницу между кадровыми строевиками и офицерами спецкафедры, которые оказались сущими ангелами, включая Чечина, на фоне первых.
Сборы наши проходили в живописнейшем местечке Сапёрное Приозерского района Ленинградской области, на Карельском перешейке, недалеко от реки Вуоксы. Гарнизон располагался в сосновом бору на берегах красивого озера, но этим все приятные впечатления и исчерпывались. Нам предстояло два месяца отслужить солдатами, вкусить, что называется, армейской жизни во всей её красе, прежде чем получить младший офицерский чин. По рассказам предшественников такие сборы обычно были далеки всё же от настоящей армейской службы. Командовали студентами их же преподаватели со спецкафедры, строгость была, конечно, не та. Однако наши сборы отличались от предыдущих.
Весь наш курс разбили на три батареи, каждой из которых командовал офицер местного гарнизона, все в капитанском чине. Батареи делились на два взвода, командирами которых назначили наших же сокурсников, прошедших до поступления в университет срочную службу и имевших хотя бы сержантские лычки (были среди нас и младшие лейтенанты запаса). Поселили нас в деревянных казармах, каждая батарея занимала одну комнату, где на двухэтажных кроватях одновременно спало человек по сорок - пятьдесят. Выдали нам солдатское обмундирование и начали с нами заниматься строевой подготовкой и изучением уставов, готовя к принятию присяги.
Командиром нашей, третьей батареи был капитан Мухин, молодой краснощёкий мордоворот, носивший фуражку так, что козырёк чуть ли не упирался в его слегка вздёрнутый нос. Капитан Мухин был строг, разговаривал с нами, точнее, командовал всегда с презрительными интонациями, наряды вне очереди раздавал налево и направо, шагистикой с нами занимался рьяно, а за стёртые ноги наказывал опять же нарядами, добиваясь тем самым умелого наматывания портянок.
Сапоги нам выдали "б.у.", т.е. бывшие в употреблении, заскорузлые до совершенно несминаемой степени, и мучений они нам доставляли предостаточно. Через неделю, однако, ноги к ним попривыкли, правда, несколько пострадавших пришлось отправить в санчасть, и среди них оказался один из служивших.
Бытом нашим распоряжался старшина роты, сверхсрочник лет пятидесяти, вредный и крикливый мужик, любивший нас так же, как и мы его.
Речи наших командиров сплошь состояли из таких оборотов, что хоть стой, хоть падай. Наиболее яркие из них я стал записывать в записную книжку, которую всюду таскал с собой, и впоследствии мы с хохотом перечитывали её. Тогда же, в лагерях, было не до смеха, особенно в строю, и мы лишь шушукались между собой по поводу этих бесподобных образцов красноречия. Сейчас по памяти трудно их восстановить, а книжка куда-то затерялась...
Капитан Мухин любил отдать команду "Ложись!" в таком месте, где грязи было побольше, приговаривая при этом: "Грязь - не сало, потёр и отстало". Действительно, где мы только не валялись, а солдатские штаны и гимнастёрка всё выдерживали, не мялись и не шибко пачкались. Это не относилось, правда, к кухонной одежде, в которую мы переодевались при нарядах на кухню, - те же штаны и гимнастёрка, только страшно засаленные и вонючие.
Пища на кухне готовилась в огромных чанах, из которых разливалась и раскладывалась по кастрюлям, а в те же чаны сгребали объедки из тарелок и со столов, и часто можно было слышать крики повара: "Выносите живее помои, а то макароны не в чем варить!" Меню наше было однообразным: картофельный суп, в котором плавали куски сала, и перловая каша или макароны с хеком на второе, чай с сахаром на третье. Жрать мы хотели всё время и сметали за столом всё без разбору, набивая ещё помимо того карманы чёрными сухарями, которые сушились для самодельного кваса.
Как-то мы чистили на кухне гнилую картошку, и кто-то из нас заметил, что как ни медленно идёт время, особенно здесь в казармах, каждому из нас уже за двадцать, и, следовательно, треть жизни уже прожита...
А время на сборах тянулось действительно страшно медленно, и мы следующим образом провожали каждый прошедший день. После отбоя, когда все уже лежали в кроватях, кто-то один торжественно объявлял: "Третий (или такой-то там) день службы прошёл!" И вся казарма дружным хором возглашала: "Нy и хрен с ним!", за что нам всякий раз доставалось от старшины, если он случайно оказывался поблизости, но процедура эта ни разу нарушена не была.
В строевых маршах мы почти всегда пели и часто хулиганские песни. На слова песен Мухин особого внимания не обращал: лишь бы пели громко, бодро и дружно, а главное, четко держали шаг и равняли ряды. В день принятия присяги мы маршировали по плацу, распевая "Марш левой, цвай, драй", и Мухин был нами очень доволен. Вообще же репертуар наш был очень разнообразен, чему способствовали большие расстояния, которые мы преодолевали в пешем строю. С наибольшим же энтузиазмом пели на мотив "Прощания славянки" физфаковское:

Отгремела весенняя сессия,
Нам с тобой расставаться пора.
Что ж ты, милая, смотришь невесело,
Провожая меня в лагеря?
Не плачь, не горюй,
Напрасно слёз не лей,
Лишь крепче поцелуй, ать-два,
Когда вернусь из лагерей!
Лица дышат здоровьем и бодростью,
Под ногами звенит полигон.
И мы носим с законною гордостью
Славу наших солдатских погон.
Прощай, любимый край!
Труба зовёт в поход.
Смотри, не забывай, ать-два,
Артиллерийский первый взвод!
И не зря изучали мы тактику,
Может, завтра в суровом бою
Вспомним нашу солдатскую практику
И военную службу свою.
Прощай, любимый край! ...

До принятия присяги мы со своими преподавателями даже не встречались, занятий по нашей прямой военной специальности не было, только строевая подготовка, марш-броски, сборка-разборка автомата Калашникова, стрельба из автомата и пистолета на полигоне (где я, кстати, преуспевал благодаря своим школьным ещё занятиям пулевой стрельбой), чистка оружия, наряды (по кухне, в казарме, в карауле), стирка и пришивание воротничков, чистка пуговиц, бляхи ремня и сапог, по выходным - работа в совхозе. Свободного времени и часа в день не набегало.
Этот период, длившийся недели три, был наиболее трудным как в физическом, так и особенно в моральном отношении. Бессмысленность нашего времяпровождения, бесцеремонность командиров, потёртости на ногах, жара действовали угнетающе, и не всегда хватало чувства юмора переносить всё это спокойно, без раздражения. К счастью, нытиков среди нас почти не было, но случались срывы, попытки препирательства с командирами, что каралось без промедления и нещадно. Даже и совсем тихие, беспрекословные ребята умудрялись по пустякам зарабатывать наряды вне очереди, а отчаянные грубияны отправлялись под арест - "на губу", что на всех предыдущих сборах рассматривалось как ЧП, а у нас было обычным делом.
Когда же, наконец, нас привели к присяге и начались занятия с радиолокационной техникой, стало полегче. Радиолокационные станции развёртывались обычно на буграх за посёлком, вдали от гарнизона и от начальства, и там мы блаженствовали. Пока небольшая часть из нас сидела в машинах, крутила ручки, искала цель, остальные, дожидаясь своей очереди, валялись на травке, курили, сушили портянки, загорали, трепались...
Как-то я был послан в штаб готовить карты для занятий по тактике и попал к Чечину. До чего же милым и интеллигентным показался мне здесь тот, которого в Ленинграде я считал тупым солдафоном. Поистине, всё познаётся в сравнении.

41

А дни тем временем шли, и нескончаемые, казалось, сборы всё же подходили к концу. И тут наша третья батарея отличилась коллективным неповиновением, это произошло буквально накануне дня нашего отъезда. Перед обедом все три наши батареи были выстроены рядом с казармой неизвестно для чего по приказу начштаба полка. Командиры батарей перед этим только что разошлись обедать по домам, за ними послали, и мы ждали в строю, когда они явятся. Стояли очень долго, нас не распускали, хотелось есть. И тут какой-то бедолага, чуть ли не самый тихий из нас, негромко пробормотал: "Вот, не могли заранее командиров предупредить". На его беду это услышал начальник штаба, прогуливавшийся перед строем. Он ткнул в беднягу пальцем:
- Два шага вперёд! Как фамилия?
- Рядовой такой-то.
- Трое суток ареста!
Мы обомлели, по рядам прокатился ропот: "За что?"      
- Отставить разговоры! Смирно! - заорал начштаба.
Наш товарищ, понурясь, поплёлся в казарму, забрал шинель и с сопровождающим отправился отбывать наказание, мера которого явно не соответствовала содеянному, да к тому же сборы уже кончались, а ему предстояло оставаться здесь на губе. Командир первого взвода нашей батареи, младший лейтенант Новиков попытался по форме обратиться к начальнику штаба за разъяснениями, но тот осадил его коротким "Отставить! Встаньте на место!" Негодование закипало в нас, по рядам зашелестело: "Остаёмся в строю, пока не явится командир полка! Не подчиняться приказам, стоять на месте!"
Батареи стояли, разделённые небольшими промежутками, наше решение было передано от соседа к соседу и сообщено двум другим батареям, которые, правда, толком не поняли, что там у нас произошло, но готовы были нас поддержать. А тем временем ни посланные за командирами батарей, ни сами командиры не появлялись; командиры, видать, решили доесть начатое. Надоело ждать и начальнику штаба, он решил развести нас временно на продолжение работ (в этот день мы таскали какие-то брёвна) и отдал соответствующее распоряжение ротному старшине. Тот скомандовал: "Батареи! Направо!"
Наша батарея не шелохнулась. Не выполнили вначале команду и большинство в двух других батареях, но нашлись слабаки, которые повернулись таки направо, а за ними уже по одному, нехотя, исполнили команду и остальные. Мы же остались стоять, как стояли. Старшина оторопел и, подскочив к нам, заорал:
- Вы что, оглохли, так вашу сяк?!
- Требуем командира полка, пусть объяснит, за что арестовали нашего товарища, - отвечали ему из рядов.
- Да вы что, очумели, не соображаете, что делаете? Это вам не Франция или Италия какая-нибудь, чтобы забастовки устраивать! Да вас всех сейчас не на губу, а подальше отправят, под трибунал пойдёте!
Мы упрямо молчали. Старшина отвёл две сломившиеся батареи, велел им таскать брёвна, а сам умчался в штаб полка. Мы гордо стояли в строю, не сдвинувшись с места, и презрительно посматривали на изменников, уныло носивших мимо нас брёвна. Пришёл кто-то из наших преподавателей и попытался воззвать к нашему благоразумию. Мы сообщили ему ситуацию и своё решение. Вид у нас был непреклонный, плечи друг друга укрепляли наш дух, угрожать нам было бессмысленно. Мы договорились: будут вызывать поодиночке - из строя никому не выходить!
Наконец, явился капитан Мухин. Узнав, в чём дело, он, как ни странно, не стал ругаться, не пытался командовать, и какая-то тень уважения к нашей смелости мелькнула на его лице. Мухин отправился в штаб и вернулся минут через пятнадцать.
- Ваш товарищ будет освобожден, - объявил он и скомандовал:
- А сейчас - направо! и шагом марш - в столовую!
Мы чётко исполнили команду и с песней отправились на обед, а, возвращаясь строем обратно, встретили бедолагу, отпущенного с губы, и грянули "Ура!"
Гордились мы этой победой ужасно, долго переживали и обсуждали случившееся. Эти полчаса стояния сроднили нас больше, чем все два месяца службы. Из остальных батарей ребята оправдывались, что не все расслышали, в чём дело, но нам теперь уже на это было наплевать. Себя мы испытали!
На следующий день капитан Мухин вёл нашу батарею в последний марш к железнодорожной станции. Там мы тепло распрощались с ним. Сборы кончились.

Ещё в лагерях я получил от Сашеньки письмо, в котором она писала, что в Лопарской течение её беременности шло не совсем нормально, поднялось давление, отекли ноги - неважно функционировали почки. Возможно, сказалась смена климата, к тому же незаходящее полярное солнце сбивало с нормального режима сна и питания. Сашеньку забрали в больницу в Мурманск на сохранение беременности. В Ленинграде я получил от неё письмо, написанное уже из больницы, в котором она умоляла меня приехать и увезти её отсюда.
(продолжение следует)