Место пьяного в системе мироздания

Павел Лукьянов
Матрёшечная очередь в молочную лавку исполнения желаний. Я - третий крайний. Один за одним мы произнесём в окошко свою просьбу и нам исполнится. Три макушки хотят молочного. Из палатки в окошко нагибается продавщица, улыбается расхристанному тёпленькому уборщику: - Миш, мои коробки не заберёшь? Выпрямляясь, исчезает внутрь и протягивает картонные кубы с пустотой. Я стою, вяло раздумываю, скучно складываю в уме творожную кишку и молоко. Чувств, ощущений никаких нет. Дыхание, движение глаз - рефлекторны, есть не хочется, но говорят: иначе умрёшь. А я бы с таким безразличием съел два мятых в кармане красноярских зелёных червонца, если бы они, разложившись, пояснили моей крови, что один из них - это творог, а другой - молоко. Затаив дыхание, снег влетает в конус света фонаря, не видного отсюда. Кружится как чаинки, оседает в темноте и снова впархивает в свет. Я смотрю перед собой в синюю спину и ничего этого не вижу. Зимний вечер стоит вокруг: сморкается, коченеет, рассовывает руки по рукавицам. Вы мне недодали два рубля. Раскосый корейский салат. Внушительный охранник с блестящей бляхой на защитном ватнике, с вечерним глянцем глаз лениво ступает по рынку, дисциплинируя пространство. Я с нелюбовью вспоминаю рисунок из книжки Перельмана: гора с глазами и ртом-пещерой, в который въезжают и въезжают вагоны еды: 63 за жизнь. Я упёрся взглядом в синий цвет женского пальто. Как же всё скучно и холодно. Наледь на стекле, пар изо рта.
- Малишамиля, - обратил на себя моё внимание возникший из бытия, с разлитыми по щекам, как красная гуашь, разводами, мужчина, с трудом колеблющийся на ногах.
- Малишамиля, - произнёс он обычную в его положении  фразу. Так всегда просит на пиво какой-нибудь любой опухший субъект. Мол, выручи, дружбан. Я отрицаю головой его просьбу взаймы и дружбы навек. Он мне не нужен, мне бы поскорее мягкий творог и молоко, пожалуйста. Мужчина создаёт неверной ладонью перед собой мгновенный полукруг и произносит: - Нет, ну как, сигарету мне дай. - С интонацией, словно предназначенной для знакомого, превратившегося в автомат, продающий сигареты, и который теперь заклинило, хотя в его прорезь, после винтовых мотаний руки, пьяный всё же смог проронить два рубля. Мужик с лицом в сиреневых прожилках, с припухшими как почки губами не был неприятен мне, он просто не был. Я сказал: - Я не курю. - бесстрастно, отчуждённо. А отсутствие внимания к ним, пьяные, эти ревнители всеобщей любви, всегда очень чутко подмечают. И этот наставительно произнёс: - А ты кури. И пей. Нехорошо. Умрёшь и ни разу не попробуешь. - Мужик, ростом с мой кадык стоял передо мной и не существовал. Я, всё тем же отстранённым безразличным тоном, ответил: - Спасибо. Я запомню. - Сказал и даже не взглянул на него, игнорируя его импульс к общению. Я - краса и гордость начальной школы. Он - третьеклассник, дерущий меня за косу. Я - безразлична, чуть раздражена и бесконечно горда. Он вожделеет меня, крадёт пуговицы с моего пальто. Ему десять лет. Он влюблён. Какое бабское право имею я так истязать его? Он дёргает меня. Ещё раз, сильнее. Ньютоном больше и - прощай моя косичка.
- Нет, - трогая меня по касательной своей дугообразной рукой, - я не понял. Я блачегнолисск кончал.
На букве Б мне на миг показалось, что он произнесёт заветное Бауманский, и сердце чуть дёрнулось: «Откуда знает чем меня пронять?»
- Меня Чак Норрис тренировал, - произнёс он отчётливо, - смотри: как расквасил. - Показал он вблизи огромные сжатые кулаки, в каждый из которых поместились бы оба моих. Косточки были действительно сбиты.
- Хорошо. - Сказал я, глянув на болячки.
- Нет, - требовал он от меня ответности. Пусть - недовольства, но не безразличия, - нет, посмотри, а что если я щас засвечу по витрине, - кивнул он мимо меня в молоко, - и ты улетишь ведь.
Я никак не всколыхнулся на угрозу: он оставался для меня - на уровне снега, из мёртвого царства атмосферного осадка. А он, между всем, внутри своей пятиугольной снежинной человечности был живым: его шатало, пульсировало: он, как встал напротив меня, так и не двинулся, чтобы не урониться. Зачем ему была нужна сигарета - не знаю, может, он - курящий? Зачем он выбрал именно меня, такого, который за лишней сигаретой в карман не полезет, потому что - нет. Почему он не подошёл вон к тому, пузатому, бритому, в укропных трениках с кровяными лампасами, в свиной кожаной куртке? У того - глаза блестящие, бычьи, он-то ведь угостит. Пачкой одарит. Может, нальёт даже. А я - старенький, одышливый, стою за молошком. Мне в авощьку, дочка, полоши творожшку и молошка и не кантуй меня. Нет, он подошёл ко мне за общением. Подошёл не к тому вон, тщедушному мише в обвисших брюках, пихающему тележку с ворохом коробок вперёд и вперёд. Нет, он выбрал меня, этот пьяный, ростом мне до шеи. Он взывал ко мне (Дай я тебе вмажу! Дай рвануть за косу!): - Ну, вмажу, и ты улетишь ведь. - А я, с невозмутимостью мёртвого, совершенно не страшась и не предчувствуя боли, скучно отвечаю: - Ну, улечу. - Даже сердце не ёкнуло. Думаю: всё бесстрашие - от бесчуствия.
- Нет, - покачивался передо мной чей-то внук, - я не понял: закурить есть? - Замкнутый круг мыслей (на самом деле - точка, а не круг).
- Нет у меня. - Отвечаю я с лицом богини безразличия. Лишь на верхотуре сознания инстинкт защиты мысленно отрабатывает удар мыском в пах, если что.
- Нет, ты смотри, - произнёс он без злости, а скорее так, как обращаются к знакомому с шуточной угрозой, и нарисовал корявой ладонью в воздухе произвольную шестёрку…
Но не успел он ещё до конца сурдоперевести всё моё внимание на себя, как высокая женщина в синем пальто, стоявшая впереди меня за молоком, резко повернулась к нему и, подхватив меня под локоть, твёрдо (не грозно, нет! Учитесь, пятый курс ГИТИСа, становитесь продавщицей, чтобы, протягивая сдачу, услышать эту верную интонацию, превращайтесь в коров, в знак % на молоке, в формальдегид, источаемый стенкой из ДСП, становитесь мной, наконец, чтобы только услышать: как эта женщина произнесёт твёрдо, даже чуть уступчиво, прощающе: мол, что вы мужчины на пустом месте падаете с разбитыми лицами):
- Что ты пристал к моему мужчине?
Он попятился: - Как? Нет, я покажу сейчас, - произнёс он с интонацией обиженного продавца раков, которому не верят, что раки не дохлые, и он запускает руку в коробку, чтобы достать шевелящееся илистое чудовище, - Я покажу сейчас, - пьяный ещё пытался доказать что-то, но он уже проиграл. Будь трезвее - может он понял бы, что его обводят вокруг пальца, как Кеплер - планеты. Но покачивающийся ученик Чака Норриса  отшатнулся в недоумении и сделал ещё один нетвёрдый шаг к отступлению, повторясь: - Нет, ну пусть он курит и пьёт, а то я покажу…
- Иди-иди, не лезь к моему мужу, - настойчиво, как с неугомонным, непослушным, пьяным ребёнком говорила женщина. Я стоял, чувствуя облегчение и беспомощность. А мужик лишь произнёс в моём направлении: - Я тебя ещё запомню. -  Попятился от меня спиной несколько шагов, повернулся и стал удаляться неверными петлями. Спасённый от спарринга, я удивлённо моргал, смотрел на женщину в безмолвном спасибо и шевелил в кармане две зелёные десятки. Спасительница купила себе (да, в зелёном пакете) кефира на блины и (свежая?) сметаны к ним и, уходя, (не за что) ответно улыбнулась мне.
Я тоже произнёс в окошечко заветное. Стоял и глупо улыбался вокруг. В левой руке - творожная кишка, в правой - призма молока. Стоял, спасённый. Мгновенно воздвиг в уме собор в честь высокой женщины в синем пальто, освятил его, зажёг везде везде свечи, постоял и рухнул на колени.
- Миш, коробку не возьмёшь? - заигрывала с тощим мужиком продавщица (клубника с молоком), выглянув в окошко.
- Возьму. - Ответил я. Принял картонки, отдал картонки.
- Молодой человек, Вы не подскажете: сколько масло стоит? - Спросила старушка.
- Подсказывать нехорошо. 19 рублей. - Подумал я. Ответил я. Старик в сгорбленном пальто провёз мне тачку по ноге. Сквозь прореху в моём кармане провалилась и троекратно звякнула у ног сдача. Я нагнулся и вдруг понял, что я курю. Что к соучастию в этом и призывал меня синюшный тип. Дым согнулся коромыслом в лёгких, я закашлялся и выпалил его: - Да, я курю, курю, вернись, просто у меня нет с собой сигарет, но я могу угостить тебя завтра, здесь же. Дёрни меня за волосы, признайся мне  в любви, вмажь мне, спитой тип. Я - живой, живу, живее жизни. Я всё понял, я не откажу тебе: попроси у меня закурить, ну, проси! И я скажу, что мне жалко тебе давать сигареты - всё равно выронишь. И я вмажу тебе первым так, что ты отлетишь к витрине с овощами, врежешься, разлетится бильярдная картошка, бумкнет резиновый ананас, потекут виноградные косточки в мякоти. И когда прибежит огромный охранник с бляхой Охранник, я укажу на тебя, на руки, на сбитые косточки: может кого ещё пришиб?! Подскочит Толианора Толиандровна и заверещит, что это именно он у того ларька, где меня, знаете, обсчитали, колбасу с хвостиком всунули, так вот этот мужчина, да, вот этот, в грязной куртке, лягнул моего пёсика. А что он плохого ему сделал? Подумаешь: брючину лизнул. Подскачут двое мальчишек: ух ты, ух ты, смори как звезданули. Семидесятилетний Абрис Килонаевич под шумок будет выпутываться из ширинки за углом дальней палатки, приговаривая да да, вот так, это правильно. Продавщица овощей Алёнка, в шерстяных рейтузах, в пухлой куртке плохо-фиолетового цвета, в грязных белых х/б перчатках и с прекрасными глазами испуганной вишни, которые она кладёт на весы, улыбаясь: ровно килограмм, заорёт: Это кто теперь мне будет платить? Сколько добра попортил, скотина.
- Я не падал. Меня уронили. - Плетёным языком ответит пьяный, опираясь на ананас. -  Да стекло я сделаю. Вот завтра приду и вставлю. У меня на кухне в углу знаешь сколько его. Да мне это сделать - один чих. - Проляпает он.
- А за виноград? А за ананасы кто заплатит? - Будет надрываться бедная Алёна-грозная вишня.
- Да и за кактусы я заплачу. У меня их мама выращивает на окне, вот со стеклом и принесу… Двухгодовалый Толик из коляски будет тыкать пальчиком: Пальмалей, Пальмалей. Простой как число огромный охранник Вставай, давай! за шкирку подымет мужика с виноградного асфальта, а пьяный, подскочив на гнилой картошине, преувеличенно вскинет для бального баланса ногу и игрушечно взмахнёт рукой перед лицом стража. Стой давай, куда опять валишься? - Охранник крепко ухватит его за шиворот и начнёт шарить по карманам грязной куртки. Звякают монеты, пьяный сопротивляется, отталкивает руку охранника, и монетная мелкота разбегается как велосипедные колёса врассыпную и вприпрыжку. Я нагнулся, поднял провалившуюся сквозь прореху в кармане сдачу и пошёл домой. Слева тяжелел творог. В правой - холодело молоко.
Чудесно, что у этой истории нет конца. Может тогда и жизнь бесконечна.