Что было потом...

Наташа Нежинская
Неспешный обод колеса, похотливо вжимаясь в рельсу, наткнулся на что-то лишне-мягкое. Под тяжестью суетливых пассажиров, жидкого чая, пьяных проводников состав проехался по теплому телу, которое звучно чавкнуло - и раздвоилось. При этом одна часть аккуратненько отпала на шпалы, прикрывая зияющее мясо обрывками одежды, а вторая пошло разбрызгалась кровавыми ломтями по замусоренному перрону. Но Ангел Смерти не спешил накрыть останки своим покрывалом. Они корчились и брызгали артериями в глаза пешеходов. Ангела спугнула проводница из соседнего поезда. Сплевывая крупную шелуху, она незлобиво материлась по поводу грязных вокзалов, маленькой зарплаты, мужниной половой слабости, и хищно зыркала на очень крупный кусок тела, где виднелся вздыбившийся гульфик.
Ангел повторил попытку сближения со страждущим, но по рельсам пронесся красный локомотив. На мостике голый мужик в папахе и битых валенках смурняво курил, притоптывая от холода. От этих «па» его  жидкие ягодицы вздрагивали, втягиваясь воронкой вокруг раздолбанного ануса, а татуированный глаз вождя заигрывающе так подмигивал Ангелу, мол: «не спеши, дай прокатиться с ветерком!». Вдруг - мужик взял пузатенькую электрическую лампочку и вставил себе в жопу. Лампочка радостно возгорелась, на что разнузданный машинист запел: «Гори, гори, моя звезда...» Наблюдающий за ним начальник станции горестно покачал головой: «Расшибется, дурачок, локомотив загубит... песня хорошая... душевная», - засим, взяв лопату, пошел сажать дерево, растить сына и строить дом.
Телу же было не до пения. Остатки мозгов, поднапряглись, и каждый кусок по отдельности понял одну истину - это еще не полный ****ец, а только его начало, что нужно принимать все, может даже, - радоваться.
Аккуратненькая целая часть тела потихоньку отползла от путей, сдирая локоть и колено. Долго зализывала ссадины половинкой языка, подвывая от боли в разделенных органах. Голубой глаз сочился одинокими слезинками по собрату, почка с натугой проталкивала мочу в пузырь, оттуда слабенькая струйка пополам с кровью стекала по бедру. Спустя сутки, измученную и заговнившуюся часть нашел у помойного бака привокзального кафе завскладом Семен Буж. Фамилия досталась Семену от дедушки по отцовой линии, сказывали, будто он был из испанских моряков. Дом у Семена был большой, шумный, с кучей родственников, приживальцев, даже со своим евреем – талантливым мальчиком Рубинштейном. Гений искусно играл на скрипке, одновременно щекотал смычком за ухом у любимой овчарки хозяина и согласно кивал пейсами на просьбы одолжить денег, хотя  скромно добавлял: «шоб вы не думали, под самый маленький процент, или мы не свои люди?».
Семен пожалел обрубок, снял зассанные лохмотья, завернул в пиджак и принес домой.  Располовиненные губы пили молоко, размазывая его по щеке, пуская слюни по подбородку, чем несказанно умиляли благодетеля: «Бедненькое, авось оклемается, с рук есть будет. Ласковое какое, а мочиться мы его научим. По будильничку, в одно место. Чистота – залог здоровья… оклемается!».
Так стала половинка жить у Семена на чердаке, мытьем полов отрабатывая еду и крышу. Ночами пристрастилась читать старые журналы, подшивки которых заскорузли под слоем пыли еще с тех просвещенных времен, когда бабка Семена работала библиотекаршей. Сам хозяин читать не любил и боялся книжной пыли. О, вы не знаете, какая на чердаках пыль, а особенно на тех, где хранится много книг - в ней живет множество клещей-буквоедов. Они вгрызаются хитиновыми челюстями в типографский свинец, жиреют, распластываются по страницам, чтобы потом, когда наивный прозелит ринется к истокам печатного слова вкусить  родника истины, - эти мерзкие твари отрываются от страниц для богопротивного дела. Слова,  вдруг, теряют свою стройность, рифмы блекнут, аллегории становятся скучными, - читатель зевает в самый пафосный момент, а то и чихает, брызгая на страницы зеленоватыми соплями – заразился! Они коварны, изощренно хитры, эти паразиты на ветвях дерева познания, умеют притаиться. Иногда вкус к чтению пропадает не сразу... или не пропадает вообще, но читатель видит не то, что написал автор, а то, что нагрызли подлые бумажные термиты. Миллиарды злобных насекомых вязнут на зубах, делают слюну липкой, плотно забивают ушной проход, занозят под веком - не вижу, не слышу, молчу... и не хочу видеть, слышать, говорить. «Все так пошло… избито… несовершенно…», - но половинка не помнила о заразе. Размозженные массы серого вещества набухали от новых знаний, множили борозды на своей поверхности и отвлекались от навязанного Семеном режима мочеиспускания. «Опять будильник не слышала?» - орал хозяин и лишал ужина. Половинка скулила, хватала Семена за сапог и обещала в следующий раз, всенепременно, вовремя. На то ей прощалось: «полно... полно... разжалобила... ладно, но чтоб завтра!.. фу... пылищи тут у тебя...»
Иногда, в мутно-лунные вечера, половинка щупала еще розовые рубцы слева по телу, разглаживала стянутую донельзя кожу и раскачивалась метрономом: тик - так... тик – где, так – ты... тик – так... где ты... где ты?

***

«Ишь, разбросали добро по перрону... щас... щас я тебе, милок, помогу... ух ты! Хозяйство у тебя знатное... и в кармане – вишь – денюжка есть, на лекарства хватит...» - приговаривала проводница, собирая куски плоти в наволочку с зелеными полосками. Полоски состояли из витиевато написанных  слов «Минздрав» и сами по себе уже внушали мысль о выздоровлении. Собирательница долго не могла найти голову, вернее, ее половину: «... круглая... закатилась где-то, пошто мне без головы?». Наконец нашла, стряхнула прилипшие бычки, пригладила волосы и проговорила в слипшееся веко: «Теперь ты – мой! Я тебя вылечу, у нас знахарки сильные, но помни: кто тебя с земли поднял, кто по кускам собрал!»
Лечился он долго. Машка – проводница, не все куски-то подобрала, пешеходы кой-что растоптали, крысы вокзальные мелочь по норам растащили. Знахарка сложила их в целое, как умела. Правда, ребра одного недосчиталась,   мизинца, кость бедренную раздробило так, что пришлось ее заменить на кость мерина, которого давеча волки порвали. Кость приживалась непросто, растягивала кожу, притиралась в суставах, несмотря на обильные компрессы из печеного лука пополам с мазью Вишневского. Каждый вечер больного лихорадило. Тогда знахарка садилась у постели и, закатывая глаза, белыми полулуниями упиралась в потолок, бубня невразумительное: «…должно… через тернии… во имя и ради… что было – то прошло… терпи казак… будешь в геенне огненной… к звездам…». Рука страдальца затихала, отпускала сжемканную простыню, из-под загноившегося века текла слеза. И помогла-таки бабкина бубнежка.
Уже через месяц больной стал просить добавки, ловко крутил одной рукой самокрутки, начал ногу потихоньку на землю опускать. Как-то Машка со смены задержалась – у напарницы именины, крадучись, зашла в дом. Свет не зажигала: «Не разбудить бы!». Сняла кофточку, с облегчением выпустила из давлючей упряжки лифчика тяжелую грудь – дохнуло по комнате терпким пазушным теплом. Потянулась… «ах, мать… кто?..», - и обмякла, поваленная на кровать постояльцем.
Жарко в августе. Машка раздобрела, купила новое платье, импортное, в глазах колыхалась незамутненная радость сытой тельной телки. Сожитель совсем оклемался, помогал по хозяйству, а ночами жарил хозяйку до слабости в ляжках, до обморочной истомы. В темноте не так пугали его рубцы, хоть и шершавило под пальцами, да порванный рот не мог в засос. «Ничего, - думала Машка, - с лица воды не пить, меньше другие смотреть будут… ох, хорошо-то как!» - облизывала стресканные по жаре полные губы.
Жарко в августе днем, а вечер холодит с реки, сизым туманом над выгоревшей травой тянется, чтоб завтра упасть вниз, напоить ее ссохшуюся укутать, и к утру росой разродить ночную близость неба и земли.
Еще в августе с неба звезды… те, про которые знахарка шептала, к которым «через геенну огненную». Но не жаровни чертовы, а августовское небо жгло его по свежим рубцам старой болью, пекло и болело, и слезу выжимало на щетину с проседью.

 ***

Ее звали Ева, его – Адам.

Это было потом...

(С) Наташа Нежинская