Скорбный скарб

Молодцов Александр
       Пройдя первую и вторую стражу,
       они пришли к железным воротам,
       ведущим в город, которые сами
       собою отворились им: они вышли,
       и прошли одну улицу, и вдруг Ан-
       гела не стало с ним. Тогда Пётр,
       придя в себя, сказал: «Теперь я ви-
       жу воистину, что Господь послал
       Ангела Своего и избавил меня».
       Деян., XII, 10-11







       Бога нет, да ведь не в том и дело, но вся человеческая мысль бьётся в тесных рамках примирения и отрицания.
       Было бы понятнее, если бы не было ни материи, ни пространства, ни времени.
 

       Бывают минуты удивительного состояния природы. Это странное сочетание красок неба. Солнечный свет ложится на всё по-особенному. Иллюстрация Глазунова к «Идиоту»: всё небо заволокло тучами, лишь узкая полоска горизонта свободна от туч, вся розовая от заката. Или уйдёт гроза, и всё свежо. Кажется, не будь этой грозы, не будет и этой радости от чистой полоски закатного неба. Мысли обещают что-то необыкновенное и свежее. Душа уносится в немыслимую высь и греется там.


       Есть что-то неприятное в похожести близнецов, братьев и сестёр.


       Человек – это дуб с пушкинским котом на цепи. Можно пойти направо, налево, можно попытаться влезть на этот дуб, но никуда не уйти от своего стержня.


       Если бы я снимал фильм по Евангелиям, распятого Христа показал бы на фоне ночного предрассветного неба.


       День рождения – поминки по ещё одному году своей жизни.


       Как отрадны были бы мысли о постороннем. Именно потому, что они создают комфорт своей восхитительной ненужностью и душевным покоем. Как шкура медведя согревает не столько ноги, сколь­ко душу, согревает сознанием несущественности прочих недостатков интерьера.


       Какая разница, что любить?


       Вся наша жизнь умещается в анекдот: есть по пять рублей – во-от такие большие, а есть по три, но маленькие, но по три.


       Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключалось в том, чтобы показать в нём место человека, зачем он существует.


       Если за тобой погонятся два зайца, то удастся ли убежать хотя бы от одного?


       В чтении я ищу забвения и наслаждения. Мне приятен сам процесс складывания слов в звучные и красивые фразы. И чем они сочнее, пленительнее, тем таинственнее и многозначительнее их смысл.


       Истина где-то в неестественном сочетании пессимизма и любви одновременно.


       В далеком детстве мне говорили: у тебя волосатые ноги – будешь счастливым. Видно, я тогда слишком успокоился.


       Жаль, что раба из себя можно выдавливать только по капле.


       Сегодня снился Шкотов. Точнее, сразу два Шкотова: Шкотов в двух своих ипостасях. Один был угрюм, второй весел. Они вдвоём пили водку, а я был третьим, и мне не наливали. Хотя в душе было обидно, я решил отказаться, если они предложат. Потом весёлый подобрел и стал наконец-то предлагать и мне. Он напоминал одного из помощников К. из «Замка». Я, против ожидания, сразу согласился, но то, что он мне налил, оказалось всего лишь минералкой с мёдом – странный зримый перифраз строчек:

       Вот мой бокал – в нём больше ни глотка
       Той жизни, что, как мёд, была сладка.


       Для меня самая лучшая работа – приказчиком.


       Как-то обжорно у нас в холодильнике, хотелось бы, чтоб более духовно.


       Природу я люблю оттого, что там нет людей.


       У каждого своя индивидуальная вера, глубоко прочувствованная, а потому не вступающая в прямые столкновения с другими верованиями.


       В каждом человеке должно жить здоровое мистическое чувство.


       Человеку дано жить всего один раз. Но всё равно непонятно, зачем?


       Особенность любой общественной системы в том, что в ней есть элемент принижения одних человеческих свойств в пользу других, в результате происходит некоторое усреднение индивидуальности за счёт вытеснения оригинальных типов.


       Я развелся со школой, ушёл, как уходят от женщин.


       Умные люди оказывают на меня эффект слабительного.


       Кафка производит на меня эффект неотпускающего напряжения.


       Почему не все женщины прекрасны?


       Во мне дремлет подвижник. Кто только во мне не дремлет! Сонное царство.


       Редкие проблески сверхсознания при рассматривании картин старых мастеров, иллюстраций Глазунова к Достоевскому, при виде вечереющего неба. В такие минуты я начинаю понимать, что за тем, что меня окружает, скрыто нечто большее, чем просто механическое соединение предметов.


       А помогает мне прожигать мою жизнь Чехов.


       Ларошфуко так же трудно читать подряд, как трудно питаться исключительно солью.


       Жду, когда начнут опадать мои листья, но они как будто вечнозеленые.


       Женщины еще и потому меньше думают о смысле жизни, что существуют в естественной иерархии на вторых ролях, чувствуя прикрытие в лице мужчин в вопросах онтологических. Эта защищённость лишает их возможности впрямую столкнуться один на один с Вечностью, которая их вопрошала бы, не жалко ли им будет расстаться с жизнью. Женщины попросту не слышат этого вопроса и смеются над мужчинами, которые им мучаются, тем самым уберегая своих подруг хотя бы от одной напасти, ведь их у них и без того достаточно.


       Возможно, государственниками становятся из-за бедности внутренней жизни.


       Можно приобрести привычку читать исключительно мудрецов, но самому при этом глупеть день ото дня.


       Там, где начинается пафос, там кончается истина. Пафос – искренняя ложь.
 

       Редко кому идет говорить о любви.


       Сюжет: Урмас Отт в гостях у Господа Бога.


       Мне трудно понимать тех, кто говорит не о себе.


       «Хозяин» Гребенщикова открывает тот же сумеречный мир Запредела, что так впечатляет в «Замке» у Кафки.


       Толстой ушел из дома, потому что ждать уже было нечего. Занавес опускался, и смотреть было не на что. Не на что надеяться. Остальные же рассчитывали ещё что-то увидеть.


       Мне страшно, оттого что я ничего не боюсь.


       Европу я ощущаю своею, как свой город, свой дом. Это всё Набоков.


       Эти взрослые все-таки надули меня. Подтрунивание над людским развратом я принял за чистую монету.


       Какой-то я бездуховный сегодня. В школе литературное воспитание иногда сводилось к тому, чтобы разделить людей на духовных и бездуховных. Первые суть хорошие, вторые – плохие. Плохие, потому что бездуховные, или наоборот. Как будто от человека зависит выбор между бабской тиарой и папской тирадой.


       Кругом столько брокеров, предпринимателей, журналистов. Где же интеллигенты?


       Можно ли совокупляться интеллигентно?


       Пророчество Исайи похоже по форме на бормотание злой свихнувшейся старухи.


       Всякая мысль, всякое чувство имеют право на существование. Один я его не имею.


       Те, кто обладает красивой речью, как правило, неоригинально мыслят.


       Я боюсь слова нравственность. По-моему, за ним должно скрываться что-то страшное.


       Христианские ценности, с моей точки зрения, очень монотонны. Я не могу всё время думать о своём спасении. Тем более о всеобщем.
       Для церкви характерно педалирование человеческого несовершенства.


       Верующему необязательно быть консервативным. Христос был первым либералом. Хотя возможно, что тогда он мог производить впечатление на некоторых современников сходное с тем, какое нынче производит Жириновский. Так же, как восприятие эллинской культуры в Палестине подобно тлетворному влиянию Запада у нас.


       Кафка гениально слаб. Чтобы оценить красоту его слабости, нужно быть по-настоящему сильным.


       Ребенок – старику: дяденька, а почему ты не умираешь? Тебе жалко, да? Но ведь всё равно надо будет умереть.


       Пушкинский Барон был всего-навсего банальным нумизматом. Не такую ли радость испытывал и я, покупая очередной номер древнего журнала: довольно ты гулял по свету, постой-ка у меня!


       Миша прав, утверждая, что не стоит бояться фашизма, прав в той степени, в какой не следует бояться вообще чего бы то ни было. Человеку мало быть лишь вместилищем культурных ценностей. Он призван к чему-то помимо, но не вопреки этому.


       В отсутствии собственного стиля нет ничего зазорного. Нет необходимости всё время заниматься самопародией.


       Ворчащий почти всегда прав, но перед его взором пре­дельно узкая часть правды, не учитывающая всего многообразия точек зрения.


       Мы погрязли в своей духовности, поэтому никто не хочет работать. Мысль о том, что одно возможно лишь при отсутствии другого кому-то будет утомительна. Но неужели это самый невообразимый исход?


       Семья – это роскошь.


       Вот слово наполовину пустое, а вот полновесное. Это же тяжелее самого себя.


       Кто кого приобретает: мы – свои привычки, или они – нас?


       События исчезают из жизни, уступая место порядку вещей. Мои привычки – моя тюрьма.


       Иные грехи до странности способствуют возвеличиванию, как некоторые добродетели сгибают.


       Что может быть слаще сна во время писательства, явления вполне провиденциального?


       Ну какой я эгоист? Я поймал себя в плен и обращаюсь с собою так, как не обращаются с врагом.


       Многие понятия – справедливость, истина, вера – уместно употреблять в качестве математических переменных наподобие х или у – для удобства построения мысли с тем, чтоб оговаривать их относительный характер.


       Разучился читать. Недоставало только разучиться писать и научиться жить.


       Тяжелые времена для прогрессистской мысли. Тот, кому вздумается настаивать на постижении природы, должен иметь в виду риск быть осмеянным повсеместными иррационалистами. Остроумие и банальность ещё не один раз поменяются своими местами, благо всегда есть люди, надёжно усваивающие опосредованную премудрость века.


       Страсть к утопиям повелась от Иоанна Богослова.
       Шесть с половиной лет читал я Писание и вот закончил. Да, я тоже слышал, будто тот, кто прочтёт всю Библию, должен сойти с ума. Сейчас уже не мне судить об этом. Одному написать такую книгу не под силу. Тот, кто попытается это сделать, вот кому не выдержать.


       Разве мною придумано, будто творчество – обычный продукт жизнедеятельности, удаляемый из организма экстренным способом?


       Старость должна напоминать затянувшийся шахматный эндшпиль: так же пусто, одиноко, бесприютно, и никаких надежд на победу.


       В желании честности с самим собой есть что-то мазохистское.


       О двух вещах я не решаюсь высказываться категорично: об истине и о Боге – быть может, только об одной. Отрицая существование Бога или истины, я в глубине души сомневаюсь так же, как и при утверждении обратного. Таким образом, единственной самоочевидной вещью являются лишь сомнения.


       При рождении иных творений приходится делать кесарево сечение. Многое из того, что было произнесено мною в последнее время, парадоксально, но закономерно приближает к грустной альтернативе: петля или сумасшествие. Кто-то другой внутри, говоря от моего имени как дьявольское эхо, загнал меня в этот тупик.


       Всякий раз перед тем, как совершить очередную глупость, я внимательно принимаю в расчёт все за и против.


       Как знать, быть может, это совсем особый случай – во мне нет уверенности в том, что я что-то понимаю в этой жизни. Она не пришла даже тогда, когда отболели многие «вечные» вопросы. Не забавно ли это – успокоиться со смыслом жизни, который в том, чтобы писать? Уж скорее он в том, чтобы отыскивать смысл жизни.


       И если бы было возможно родиться вновь: с иным телом, душой, миром чувств, с другой энергией ­– не надоест ли и то другое, столь желанное сейчас, так же, как и это? Изменить своему я и продлить его жизнь – два господствующих настроения, под перекрёстным огнём которых я не могу перевести дыхания.


       Откуда и каким путём формируются резервы зла?


       Я чувствую себя струнами Эоловой арфы, натянутыми на противоположных стремлениях неведомо кем: любить и ненавидеть, творить и потреблять, говорить и молчать, быть в тени и на виду, прощать и взыскивать, смириться и негодовать. Вот это – переходный возраст, когда он минует, струны повиснут.


       Вергилий и Кафка не уничтожали своих произведений, а благоразумно поручали это своим нерадивым душеприказчикам. Я бы также последовал их примеру, но не на кого положиться – сволочной народишко. Не просветлённое Божьейискрой сознание соотчичей подскажет им выполнить порученное буквально еще не хуже Гоголя.


       У меня есть новая книга, которую я ещё не начинал писать и не знаю, о чём она и чем будет отличаться от старых, тоже не знаю. Мне желается её как ребёнка бесплодной матери, и я наделяю её всеми возможными и невозможными достоинствами. Я знаю, она будет непохожа на другие, и заранее люблю её как самую необыкновенную.


       Кому-то идет синий цвет, кому-то – дым сигарет, кому-то – деньги, кому-то – грех.


       Все сказано. Почти всё, злорадно добавляю я и начинаю договаривать то, что не успели в своё время произнести иные говоруны, видя в этом блаженство, словно мне ведомо, что нужно произнести всё. Слово было только в начале, между ним и великим молчанием в конце должно быть что-то совсем другое.


       Подлинной жизнью получается жить лишь первые 1О или 2О лет и потом остаток жизни вспоминать свои первые впечатления. Смерть традиционно служит украшением жизни, делая её многозначительнее и глубже. Что я отвечу сам себе на смертном одре, и какие это будут вопросы? Вот опять «Зеркало». Нет того Тарковского, нет другого, нет Солоницына и Смоктуновского – некому смотреть своё отражение. Они с той стороны зеркального стекла. Это фильм о величии смерти, и, глядя в её зеркало, можно всё увидеть в истинном свете, оттого так хочется жить.


       Не имея своих слабостей, мы были бы лишены большей и лучшей части искусства. Именно они – предмет творчества.


       Один известный дурак вспоминает: «Так получилось, что с малых лет жизнь моя протекала среди множества самых разнообразных дураков. Неудивительно, что меня всё время мучил один вопрос: что же такое – дурак? Естественно, что некому было ответить на такой вопрос. Но однажды один тоже не очень умный человек ответил на него так: “Дурак – это тот, кому про од­но, а он тебе про другое”». Нет необходимости напоминать, что дураку лучше всего не говорить ни про то, ни про другое, и, рассуждая так многословно об этой замечательной категории людей, я тем самым как бы и себя изнутри её знающим признаю. Но всё же рискну заметить, что настоящего виртуозного дурака можно определить не столько отрицательными понятиями (отсутствие логики, ума), отнюдь, сколько положительными. Дурак – это особый изгиб души, это неповторимый взгляд на природу вещей, это водянистый взгляд, а в целом прихотливая забава природы, неистощимой в умении удивлять саму себя.


       Природа не нуждается в любовании её красотой. Она заслуживает большего – постижения. Хотя нет, она бы много выиграла без венца своего создания.


       Мне по душе те из моих записей, что менее ясны самому мне.


       Творчество – это преодоление своего я.


       Что такое парадокс? Парадоксов в широком смысле не существует. Они поражают на фоне вереницы однобоких суждений. Парадокс – протест против однобокости и ущербности наших представлений. На самом деле если что-то и способно удивлять, так это прямолинейность (один из последних парадоксов).


       Можно месяцами жить счастливо и самодовольно, но стоит из-за чёрных туч показаться синему небу, и я теряю голову при мысли о том, что есть нечто, что мне недоступно, возможно, сама суть жизни, притягательная своей кажущейся (вот-вот) доступностью и красотой, и, возможно, всегда будет недоступно.
       Вся наша искусственная жизнь со всеми её делами, ненужными желаниями, бесцветными привычками способна лишь загородить жизнь истинную, а та в свою очередь того только и ждёт, чтобы её разгадали и объяснили и себе, и ей.


       Не решен вопрос о том, что считать справедливостью. Его решение было бы слишком очевидной подсказкой для установления окончательной истины. Вера в справедливость каким-то образом сопряжена с верой в Бога, поэтому непонятно, откуда берёт своё начало уверенность в том, что справедливость возможно установить людям. И все, так или иначе, разделяют убеждение в том, что справедливость быть должна, но, по-моему, понятие справедливости разработали люди бесхребетные.


       Русская душевность одним концом упирается в хмель.


       Что общего у меня с русским народом? – в ко­торый раз себя спраши­ваю с тем, чтобы дать простой, удобный, но ка­кой-то подозрительный ответ, – с этим непря­мо­душным, завистливым, хамоватым, несамостоя­тельным, склонным к подражательности и без­вкусным народом? Что общего у меня с ним, кроме языка, ежедневных встреч в очередях и трол­лейбусах, дома и на ра­боте? Какая идея спо­собна слить меня с ним до такой степени, что я смог если бы и не чувствовать себя националистом, остро воспринимающим его унижение как свою рану – чувство сродни материнскому, но хотя бы не тя­готиться им во дни тягостных веселий. Мне возразят, что по обе стороны прилавков, как по обе стороны баррикад, не на­род, а сброд. Народная гуща не там. В таком случае настоя­щий народ – такая же редкость, как истинная аристократия.


       Удивительно, что к сумасшедшим не испытывают полного доверия. Почему? Может, потому, что не хотят развить нить их рассуждений и, начав их понимать, быть вовлечёнными в опасную игру.
 

       Нужно десять раз подумать, прежде чем отозваться о ком-нибудь дурно, если нужно отозваться тепло, то тем более.


       Я говорю всем: он прожил 7О лет – достаточный возраст, чтобы умереть. Кого я этим утешаю? В 7О лет мука расставания с жизнью на тридцать лет мучительнее, чем в сорок.


       Стремление писать иначе есть выражение стремления жить иначе. Вся эта книга продиктована моим неумением написать лучшую.


       Знай люди о той нескончаемой веренице случайностей, что сопутствует их появлению на свет, они бы меньше вдумывались в смысл своей жизни. Могли вовсе не задумываться. Но задумываться заставляет практика души. Если есть что-либо несомненное, так это она. Откуда такая уверенность у человека бездушного?


       Истины, как все на этом свете, рождаются, живут, старятся и умирают, а мы ищем их, сбитые с толку их новым обличьем: та ли это истина, что так жадно искалась. А ведь раньше она представлялась совсем иной. Как мог я обознаться, истина? Что с тобой сделали годы, ну как же ты так? Ты сама не своя. Где твоя привлекательность, стройность? Ты вся дрожишь. О такой ли истине я мечтал столько лет? Ну, с Богом! Я ведь тебя не бью.
 

       С грехом пополам читаю рассуждения апостола Павла о грехе. Что есть грех? Исследование опыта греха и областей сознания, к нему прилегающих, ещё ждут своей очереди. Возьмите праведников. О них мало думают, ибо они сами с усами, но им свойствен ригоризм, и тогда грех может быть тем рычагом, что отпустит их лишний праведный пар. Пусть помнят себя.


       Нужно беречь наших близких от своей духовности.


       Кафка велик тем, что стёр обычную разницу между сном и явью. Читая его, нельзя сказать, какова степень достоверности происходящего. В его романах события развиваются в закономерности, характерной и для сновидений, и для обыденности. Никому не удавалось обычным языком передать содержание снов. В снах всегда присутствует неуловимый подтекст, который героям сна вполне понятен, но, проснувшись, мы не можем уловить этот подтекст. Код утерян, и поэтому содержание сна нам кажется парадоксальным, а то и абсурдным, фантастическим. Мы не в состоянии даже до конца пересказать увиденное, хотя впечатления ещё толпятся в голове, ещё просятся на язык, но не могут найти словесного выражения, и нет той силы, что подобрала бы ключ к шифру, разомкнула уста и выпустила их на волю, и, как стаи нечистой силы, невзначай прослушавшие третий крик петуха и застигнутые врасплох рассветом, они суетливо разбегаются врассыпную, чтобы с наступлением новой темноты собраться вновь и вновь удивлять до наступления следующего утра, но уже на совершенно новый лад.
       И, как для сновидений, для романов Кафки характерно отсутствие конца. Это смешение сна и яви оказалось весьма плодотворным. Развитие действия совершенно непредсказуемо. То оно тянется с томительностью кошмара, то, как в эротических видениях, развивается стремительно и увлекательно.
 

       Для меня поэзия и красота в разъединении с государством.


       Заветы эгоизма – вот твои следы.


       В жизни прекрасны одни парадоксы. Но сама жизнь малопарадоксальна.


       Не люблю я взрослых! Какой однообразно-трезвый взгляд на вещи.


       Я страдаю запором мысли.


       Душевное благородство иных людей так приедается.


       Чем меньше осталось жить, тем меньше люди склонны добровольно расставаться с жизнью.


       Без эгоистов жизнь была бы скучной.


       Расцвет христианской морали знаменует собой увядание европейских наций.


       Нет никого глупее эрудитов, нет ничего глупее эрудиции.


       Злодеи новой формации ни в чём не должны походить на старых мизантропов, хамов, хапуг, завистников и самодуров. Их зло должно быть аристократически изысканно.


       Я тот орган, которым говорит Запредел.


       Умный знает и не может. Мудрый знает и может.


       Я не насытился своим детством, я не насытился своей юностью, я не могу насытиться всяким возрастом, какой мне посылает порядок вещей. И уж, верно, старостью мне не насытиться и подавно.


       Я должен заключить завет с Красотой, стать её поверенным в делах на земле.


       Работоспособность, не обременённая другими добродетелями, – привилегия самосвала.


       После короткого мига общения с Запределом наступила истома, как если бы мы согрешили.


       Хорошо там, где я есть.


       Я читаю историю «Аквариума», где с одной стороны чёрным по белому, а с другой – белым по чёрному. Мой сосед по купе меня спросил:
       – Это про контрразведку, нет?
       Или я читаю Новый завет. Мой сосед по больничной койке трунит:
       – Всё кроссворды решаешь.


       Чем руководствуется Сергей Ильич, извлекая из глубин моего подсознания давно забытых девушек в качестве героинь моих бредовых видений. Я вижу только его стремление не быть банальным.


       Большинство людей, не желающих быть плохими, не могут быть и хорошими. Они просто несчастные.


       Марксизм, как и христианство, во многом опекает человека, уберегает его от проблем экзистенциальных, индивидуализм же постоянно ставит его перед необходимостью выбора.


       Ум просыпается все реже и реже. Когда-нибудь он уснёт и не проснётся.


       Вера фанатичная, исступлённая нужна людям неуравновешенным и потерянным. А ведь их не так много. Средняя семья, где муж и жена с навыками скромных Собакевичей – хваткие, прагматичные, работящие, а таких если не большинство, то и не меньшинство – им не нужен Бог. Их руки, их семья, их здравый смысл – вот их бог.


       Инъекция в виде физиологического раствора из Ницше побежала по моим жилам. Как удобно работать, примостившись в сени гения, в магнитном поле его мысли изойти током своих заметок на полях.


       Догматизм и жизнебоязнь. Какая очаровательная пара!


       Я ношусь со своей интеллигентностью, как старая дева со своей девственностью. Я не вижу, чему бы принести её в жертву.


       Безбожники предпочитают апеллировать к науке. Кроме того, они любят честность. И то, и другое делает их резонёрами. Если честность – это порядочность, Бог с ними. Только честный, как и только добрый, только аккуратный, только умный – это скучно, как преданный пёс.


       О чем думают сумасшедшие? Кто судит о вещах вернее: мы или они? На что они надеются? Чего боятся, чему радуются, как любят? Возможно ли подыскать нескольких сумасшедших, способных найти общий язык?


       Возможно, Ницше сошёл с ума оттого, что вовремя не излил часть своего обаяния на окружающих. Эта внутренняя неизрасходованная энергия обольщения разорвала его мозг на куски, как разряд молнии, который не подумали заземлить.


       Мистика – это наиболее достоверный метод познания мира.


       Как чувствен Кафка! Я ясно ощущаю привкус его чувственности в каждой строчке, о чём бы он ни говорил.


       Счастье – это возможность хотя бы изредка не думать о деньгах.


       Иные проблемы можно решить не иначе, как вовсе не решая их.


       Приятно чувствовать себя Мефистофелем, приятно манипулировать сознанием людей.


       Надо всех поубивать и начать всё сначала.


       Все истины не имеют никакой цены. Наш опыт так же внезапно исчезает из поля зрения, как и появляется вновь, когда помощи от него уже совсем не ждёшь.


       У жизни есть некоторый лакомый кусочек. Тогда я ем его. И я остаюсь собой. Но вот я опять голоден. И я вижу лакомство вновь, только съесть не могу. И я ло­в­лю его слепыми руками, но в раздвинутом воздухе всё спокойно. И я в разладе: я ищу книг, людей, дел, любви, зрелищ, музыки или перемены мест, но, если заткнуть эти щели, я начну переделывать себя или писать.
 

       Вопросы я люблю больше, чем ответы.


       Света ест жизнь. Не кушает, осторожно отламывая кусочки, не лопает, вымазав лицо, а просто ест. Спокойно, с аппетитом, с вдохновением. Иногда попадётся-таки что-нибудь невкусное. Тогда она возьмёт и переменит блюдо. Что ж из того! Ни к чему думать, что да зачем? Ведь всё остальное – такая вкуснятина.
       Самому мне вид подкрепляющихся людей всегда был неприятен по той же непонятной причине, по какой ей неприятен вид причёсывающихся мужчин. Поэтому я предпочитаю нажираться тайком. Не из жадности, а скорее из стыдливости, как если бы я занимался детским грехом. Но то, как ест жизнь она, полив её кетчупом и разрешая себе ещё добавки, восхитительно, как сон поутру.


       Вот я, а вот жизнь. Что нам друг с другом делать?


       Не хочется ходить по надоевшим местам. Глаз ищет новых ощущений. Но хорошо, когда над полями и лесами далеко разносится эхо невидимого шоссе или идущего поезда. Вблизи это только шум, а издали грезится, что где-то там, вдали, есть иная, загадочная и красивая жизнь. И другие люди, проще и мудрее нас, живут интереснее и богаче, богаче в том смысле, что успевают больше нас, не растрачивая времени попусту, больше чувствуя, больше умея, больше понимая.


       Вот опять забурлило что-то внутри. Только бы сдержаться и не стошнить новой мыслью.
       Нет, не получилось.
       Начинаемая книга любима. Заканчиваемая – нет.


       Многие думают, что очень важно в жизни успеть сделать многое. Но последующие поколения совсем не судят своих предшественников по количеству их дел. У них свои заботы. Их так же мало волнует вопрос, что бы случилось, если бы Флоберу посчастливилось написать одним романом больше, а Бальзаку – одним меньше, как и вопрос, отчего им в наследство достался научно-технический прогресс образца ХХ, а не ХХI века.


       Доктор Чехов ставит диагноз болезни, именуемой русская душа. Её симптомы: чрезмерная возбудимость, на смену которой приходит быстрое утомление, чувство вины. В юности пациент воюет со злом, восторгается добром, чрезвычайно деятелен. Любит он не просто, а непременно синих чулок и психопаток. Затем приходит разочарование и мучение вечными вопросами в острой форме. Годам к 35 пациент, пережив последовательно все стадии заболевания, становится стариком, душевно рыхлым и дряблым. Дальнейшая эволюция делает пациента политически консервативным, социально равнодушным, невосприимчивым к движению окружающей жизни.


       В каком-то смысле литература и музыка не имеют никакого отношения к искусству. Как любовь или сны.


       Говорят, что собаки в интеллекте уступают лишь обезьянам. А может, не обезьянам, а слонам или дельфинам. Неважно. Но то, что они не первые – это точно. Скорее всего, они и после обезьян, и после дельфинов и слонов. Иначе чем объяснить то, что их используют чаще всего как холодное оружие, и их унизительную зависимость от человека.


       30 уже. Сколько ещё глупости можно успеть написать.


       Я все думаю: быть может, весь фокус в том, что делать нужно не то, что хочешь, и не так, как нравится, быть может, и в этом великий соблазн. Поступая таким образом, мы идём по накатанному пути, не встречая преград душевной деятель­ности, порождая застой ума и души, тогда как им необходимо их непрерывное развитие, а развитие парадоксально, оно возможно лишь при сопротивлении устоявшемуся. Тогда ста­нет ясен и парадокс Андрея Тарковского: есть вещи важнее счастья. Счастье – это итог, конец, смерть, тогда как движе­ние к финишу чувством счастья не сопровождается, оно при­дёт позднее, но истина не в нём.
       Вопросы разумности бытия обладают той особенностью, что иногда они мо­гут отходить на второй план, казаться несуще­ственными или, наоборот, вполне решёнными, но потом опять воз­вращаться на дорасследование. И так всю жизнь. Это гимна­стика ума и души.


       В снежной Холунице уютно, как под одея­лом. Она и в са­мом деле со­всем белая, наряд­ная. И будто люди здесь такие же тихие и нарядные. А потом встаёт такой безысход за этой умиротворённостью. Почему-то приходят на ум чьи-то глу­пые слова о том, что у людей отняли веру, идеал. Здесь это чувствуется иначе. Раньше за внешней провинциальностью скромно таилось нечто наивное, огромные плакаты, лозунги выдавали с головой милое простодушие, тонкой нитью свя­занное с верой в светлое будущее, а сейчас вместо этого при­бавилось только трактиров да кабаков, и провинциальность приняла свои законченные формы.


       Мистика – это загадка сущности жизни, которую нам отга­дывать до веку.


       Я люблю авторов, которые бредут на ощупь, наблюдая и размышляя на ходу, пытаясь приоткрыть для себя многочис­ленные завесы тайн, нас окружающих. Такие произведения таят в себе возможность сложного, многомерного восприятия.
       Таким образом, и меня, читателя, зрителя, вовлекают в стихию творчества – свободно творить своё восприятие. Во всяком ином искусстве каждый кадр, каждая фраза, каждый мазок равнозначны тому, что они означают, и свобода прочтения улетучивается. Автор сам уже предопределил восприятие. Он в силу своей ограниченности или самоуверенности способен лишь показать, как было или как бывает.


       Две вещи наполняют душу всегда новым и всё более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее я размышляю о них, – это неизъяснимая мудрость во мне и звучная, пленительная фраза, исходящая от меня.


       Колебания в оценках некоторых явлений таких мыслителей, как Вл. Соловьёв, Розанов, Бердяев и многих других, иногда наталкивают на мысль, что Истина – это, быть может, такая мелочь!


       Из обилия новозаветных заповедей каждый предпочитает выбирать лишь те несколько по своему усмотрению, которые кажутся наиболее удобоисполнимыми или симпатичными. Всех заповедей не исполнить никому и никогда. В противном случае такой адепт оказался бы в положении тянитолкая. В этом – обречённость попыток экуменизма и неизбежность трений в понимании ортодоксии и ереси, так как ортодоксия невозможна, а ересь подстерегает всюду. Христианство не может существовать иначе, как в виде нескольких крупных течений, мелких сект и индивидуальных ересей. Причина разногласий не только в антиномичности человеческой природы, она кроется и в противоречиях самого Нового завета и не исчезнет никогда. Примирить эти противоречия в самом себе под силу лишь человеку уникальному, каким и был Автор Нагорной проповеди, Изгнавший торгашей из храма. Остальных же всегда ожидает неотразимый аргумент: оставь гордую попытку уподобиться в совершенстве своём благости и мудрости Спасителя. Видимо, существовала ещё одна заповедь, не высказанная вслух, но внушённая свыше, хорошо известная отцам церкви: Богу – Богово, а верующему – верующево.
       Трагедии не происходит потому, что массы верующих хотят верить во что бы то ни стало, они не хотят пустоты в себе и верят Писанию, не обращая внимания на явные несообразности в нём. Скорее, они верят не в Библию, а в то, что в ней должно было бы быть, чтобы жить как-то иначе, лучше и иметь впереди надежду и страх.
       Справедливости ради следует сказать, что сама литературная форма заповедей очень неудачна. Жизнь так многообразна, что не составить такого свода заповедей, которые не противоречили бы друг другу. Если же, попытавшись устранить все логические несообразности, составить такой свод, то получилось бы нечто вроде Талмуда, где вся жизнь расписана по часам, и ситуации, где возможен выбор альтернативы, просто не допускаются.
       Как бы то ни было, а споры о том, возлюби врага своего или не мир, но меч, К. Леонтьев или св. Франциск Ассизский, прекратятся не раньше, чем будет зафиксирована Абсолютная Истина, увенчающая собою Абсолютную философскую систему. А я постараюсь не доживать до такой глубокой старости.


       Не могу я одобрить людей. Зачем они? Непонятно. И почему они все так толкутся и суетятся? Что им на этой земле нужно? Что они всё копошатся?


       Проблема индивидуализма в снижении интереса к тому, что происходит вовне. Вторая проблема состоит в том, что он скорее рационалистичен, чем эстетичен.


       Какого-то Бога придумали. Раньше никакого Бога не было. Сейчас, Бог знает, откуда-то какой-то Бог взялся.


       Поиски цельной философской системы – это поиски философского камня.


       Большая часть здесь написанного действительно написана мною, или же это подслушанные расхожие мнения, которые я устал отличать от своих. И то, и другое я могу как-то прокомментировать. Избавиться от этого наваждения было нельзя иначе, как загнав его в бумагу. В тексте эту часть легко отличить по характерному звуку, который создаётся при чтении, как если бы кто-то проводил железным прутом по металлической решётке.
       А меньшая и лучшая часть – не моя. Она спорхнула на меня невесть откуда, и объяснять её было бы бесполезно. Это то, что Дух влагает то в одного, то отнимает и влагает в другого. И мы читаем их творения, не догадываясь о том, что имена их – лишь Его псевдонимы.