Дамы в осеннем парке

Елена Лобанова
Погружаться в воспоминания следует с осторожностью. Никогда не знаешь, какая вина внезапно обрушится на тебя из-за давнего и, казалось бы, вполне невинного разговора: ни с того ни с сего грянет  ТО  САМОЕ   необдуманное  слово,  с которого всё началось, а точнее, всё кончилось - хотя незаметно и не сразу, но, как оказалось, навсегда. Или вдруг радужная, ослепительная, мелькнувшая совсем рядом: протяни только руку! – и, увы, безвозвратно упущенная возможность вдруг явится из прошлого, чтобы раздразнить тебя и исчезнуть с демоническим хохотом, оставив в душе  саднящий след несбывшегося.
Но иногда – словно цветные стёклышки в детском калейдоскопе вдруг сложатся в изысканный узор; словно куски замысловатой головоломки как по команде встанут  на свои места, - точно так иногда вдруг прояснится в памяти, обогатится неожиданными красками и  наполнится скрытым доселе значением   вполне ничтожный, казалось бы, эпизод.

Нельзя сказать, чтобы общаться нам с бабушкой было очень легко. И не потому, что разделяла нас  в общем-то приличная разница в пятьдесят семь лет, а потому, что были мы с ней, пожалуй, похожи характерами: обе не то что скрытные, а, скорей, не особо откровенные по причине застенчивости. У меня это происходило, конечно, из-за классических детских комплексов: как бы кто не заметил (а кто, спрашивается, следил за мной пристальнее бабушки? кто провожал меня в школу и встречал на остановке, грея яблоко в кармане? кто измерял меня вдоль и поперёк, сочиняя выкройки платьев? и кто, наконец, коварно разрушал мою программу похудения, затевая, что ни суббота,  пирожки с вишнями, или рулет с маком и орехами, или заварные пирожные?!) - не заметил бы кто моих промахов, не запомнил бы   ответов невпопад и всех тех позорных положений, в какие то и дело попадает человек на седьмом, десятом, да и четырнадцатом ещё году жизни. Бабушка же, возможно, намеренно не злоупотребляла словесными средствами воспитания, полагая главной областью своей деятельности кухню и отчасти ванную, плюс время от времени – большой стол в комнате, на котором удобно было раскраивать ткань.
При таких обстоятельствах можно ли было говорить о глубоком взаимопонимании?! Так и приходилось довольствоваться дежурными фразами: «Пальто б надела! Видишь, ветрюган какой!» – собираясь в школу; «Ну, осторожней там!» –  садясь в троллейбус; да ещё «Ну, как дела?» – по возвращении, на что  можно было и вовсе молча пожать плечами. Правда, случались ещё  тихие совместные минуты у телевизора (попозже вечером, если родители задерживались на работе или, к примеру, в гостях) и восхитительно длинные дни в постели во время многочисленных моих ангин, когда меню обеда и ужина (завтрак бабушка готовила, когда я ещё спала) планировалось исключительно с согласия больного ребёнка, то есть меня. Но и в эти дни  не припомню пространных разговоров: разве что бабушка зайдёт в комнату и позовёт обедать, а я, вскочив с постели в приливе бодрости, вдруг силой усажу её на стул и начну причёсывать. Бабушкины волосы, лёгкие и совсем седые,   завивались на концах красивыми колечками и послушно сворачивались в узел, закалываемый полукруглым гребешком. Во время недолгой этой процедуры она сидела неподвижно, улыбаясь только глазами, а я, закончив причёску, обязательно заставляла её повернуться так и этак, любуясь  результатами работы. Огорчало лишь одно: стоило  взять  бумагу и карандаш, как чёткие, спокойные линии бабушкиного профиля и идеально округлого затылка  принимались дразнить меня, превращаясь  под моей рукой в безобразные кривули. Да и сама модель мало помогала художнице – так и норовила вскочить, ссылаясь то на кипящий суп, то на забытый чайник.
Но зато взамен слов были у нас  свои знаки: например, поллитровая банка кипячёной воды (холодной), устанавливаемая бабушкой на углу стола, рядом с подоконником, в летнюю пору, ближе к вечеру. А означало это, что можно гулять допоздна – бабушка присмотрит в окно - и потом, намотавшись в прятки и в «казаки-разбойники», наигравшись в «штандр», в «выбивного», в «краски» и в «море волнуется раз», из последних уже сил, но всё-таки взбежать  по лестнице и тёмным коридором на цыпочках пробраться на кухню, где только и горит свет и стоит эта самая банка, которую опрокидываешь единым духом и  чувствуешь в этот момент, что счастье где-то совсем рядышком, буквально в пределах кухни и даже, пожалуй, на расстоянии протянутой руки; но протянуть руку уже нет сил, потому что так сладко тянет в сон.
Но откуда бабушка-то знала про всё это, встречая меня среди ночного царства тишины – только тополя шелестят за окном - и улыбаясь  глазами?
И много, много всяческих секретов и тайн было ведомо моей бабуле, окончившей три класса когда-то чуть не до революции и, однако, по временам почитывавшей толстенные романы из классики либо  сталинских времён (зарубежную литературу она, правда, не жаловала за труднопроизносимые имена).
А рукоделие? Ну кто ещё, скажите мне, способен был сочинить мне платье из остатков маминого крепдешинового, прослужившего верой и правдой лет пять, плюс кусок тонкой фиолетовой шерсти, да так, что создавалась полнейшая иллюзия - на новёхонькое цветастое крепдешиновое платьице, юбка в складочку, накинут фиолетовый жакетик? И кто это ещё через два года, когда я уже порядочно вымахала, додумался бы изобрести из него точно такое же, но с ярко-красным жакетиком побольше размером?
И один раз я не выдержала – спросила прямо: «Бабуля, а почему у тебя туфли так вкусно хрустят?» (Поскольку ростом я тогда была всё ещё невелика  и отлично слышала, как нежно и приятно хрустят комочки земли под бабушкиной подошвой – хрум-хрум! У меня  никогда так не получалось!) Но бабушка, как обычно, свой секрет оставила при себе; только улыбнулась мельком и пожала плечами, будто ни при чём – обувь, мол, такая!
Но досадная эта немногословность  имела и выгодную сторону. В воспитательном арсенале бабули не водилось ни пламенных менторских речей, ни душераздирающих примеров типа «А вот одна девочка тоже не хотела есть борщ…» Не склонна была она также  вмешиваться в мои дружеские связи, потихоньку отравляя их сравнениями: «Как посмотрю – Мариночка всегда такая аккуратная, а вот ты у нас…» Длинные речи были ей вообще без надобности: близкие понимали её с двух слов, а дальние – они и были дальние.
Правда, и два слова, особенно в сердцах произносимые, бывали очень выразительны. Например, «Чёрт летел и ноги свесил!» или «Как вор на ярмарку!» – говорилось обычно, когда я, проведя приятнейшее утро перед второй сменой, за полчаса до уроков вдруг спохватывалась и кидалась собираться; или «Её похвали – она утопит!» – когда бабушка, единственный на моей памяти раз, похвасталась соседке, что внучка, мол, отличница в музыкальной школе, а я уточнила, что теперь уже, наверно, не буду - вчера двойку схватила по специальности.
Помню ещё: «Вот вились бы у тебя волосы, чуть-чуть как у меня!» – говорит она мне (десятилетней? двенадцатилетней?) – и ясные, кроткие её карие глаза смотрят ласково и немного укоризненно: ласково ко мне, укоризненно же к судьбе, допустившей такой недосмотр, и теперь вот – неровен час! – вдруг да недополучу я той любви, которой в будущем должно окружить меня человечество!
А как бабушка улыбалась! Была у неё улыбка светлая, тихая-тихая, без единого слова (да и какие ещё слова к такой улыбке?); а ещё  улыбка мимолётная, непредусмотренная и скрываемая поворотом головы, и потому-то было особенно приятно её поймать.
Главнейшей областью бабушкиных чудес была, конечно, кулинария. Волшебная сила поднимала её со старенького дивана раным-рано, а большую часть года - даже затемно, и влекла в кухню, к плите, к разделочной доске, к вместительной, почти что неподъёмной сковороде; к толстенной ярко-жёлтой «Книге о вкусной и здоровой пище» (иногда листаемой мною из любопытства, чтобы установить: все ли до одного вкусные и здоровые блюда умеет готовить бабуля? И, кажется, делом чести для неё было изготовить-таки какое-нибудь диковинное суфле или паштет, внезапно возбудивший моё любопытство). Но истоки этой таинственной силы открылись мне куда позже – в те годы, когда вместе с пьянящим ощущением взрослости, вместе с понятиями «зачёт», «экзамен», «колхоз» и «Окуджава», в пору первых свиданий и свадеб подружек – в ту же пору тайными закоулками пробрался в душу холодок одиночества и пустоты на кухне, неподвижности притихших кастрюль и забытых на столе стаканов с недопитым чаем… Однако не о тех временах сейчас речь, а о других – счастливейших, когда даже в голову мне не могло прийти, что в заключение обеда из трёх блюд (других обедов я не ведала) можно пить не компот, и не кисель, и даже не «узвар», а чай – напиток, каждому понятно, вечерний, сопровождаемый бабушкиным вареньем, а по праздникам – пирожными «безе».
Единственное, что я не одобряла в бабушке, - была привычка водить меня по поликлиникам. С убийственной регулярностью посещали мы терапевта, «ухо-горло-носа» и физиопроцедуры, не говоря уже о самом страшном – зубном кабинете! Невозмутимость, с которой бабушка занимала и выстаивала вместе со мной невообразимо длинные, унылые очереди на какой-нибудь анализ крови, или электрофорез, или к кардиологу (заподозрив, что сердце моё бьётся как-то неровно), прямо-таки выводила меня из терпения, тем более что незаметно было, чтобы бабушка (хитренькая!) когда-нибудь ходила к врачу сама.
Зато как привольно было сбежать по ступенькам поликлиники и радостно обнаружить, что, кроме крашеных серо-зелёным стен и неприветливых белых дверей, всё ещё существуют на свете свежий осенний ветер, и небо, и беспечное кружение листьев в воздухе!
-Дама! Не найдётся ли у вас газеты? – вдруг обратилась к бабушке какая-то пожилая женщина.
Надо сказать, что в  уютной, хотя и потёртой бабулиной сумке таилось обычно немало полезных вещей: платочек, чистый целлофановый пакет, пронзённый крючком клубочек шерсти (если в очереди мы сидели, бабушка, случалось, вязала), яблоко или конфета – чтобы облегчить мне тяжесть ожидания.
Бабушка помедлила с ответом: наверное, прикидывала, не запрошусь ли я посидеть на скамейке в парке и не понадобится ли подстелить  газету.
-Я уплачу вам, ДАМА! - сказала женщина грудным театральным голосом и вся как бы напряглась в полупоклоне, вытянув шею.
Бабушка улыбнулась своей  быстрой п о т а й н о й   улыбкой и, отмахнувшись от последних слов, вынула и протянула газету, а женщина приняла её с тем же полупоклоном. И получилось это почему-то так слаженно, так красиво и так   в ы р а з и т е л ь н о – точно у людей, давно друг друга знающих и понимающих без слов. И было всё это так же загадочно и недоступно моему пониманию, как лёгкий хруст комочков подсохшей земли под бабушкиными туфлями без каблуков…

И только много позже, гораздо, гораздо позже – когда уже нельзя было ни о чём спросить бабушку и образ её отодвинулся в памяти, потеснённый заботами, потому что настала моя очередь вставать затемно и постигать азбуку кулинарной премудрости – вот тогда-то, в случайных домашних разговорах, и приоткрылись совсем  незнакомые и никак не вписывающиеся в воспоминания  о ней черты.
-А жили мы рядом с НКВД, прямо во дворе. Слышно было, как за забором заключённые ходили на прогулке. Тридцать седьмой, тридцать восьмой год… Ни про какие репрессии не знали; а только бывало – кто-нибудь из соседей пропадал, и  нет его. Двоюродной Ниночки муж так пропал, директор завода. Ниночка симпатичная была, шила прекрасно. Бывало, дочек своих разоденет, сама как картинка – и идут его с работы встречать…
-…Мама смелая была – о-о! Макеевку в войну немцы бомбили, а она взрывов как  не слышит – мотается из дома в летнюю кухню, обед готовит!
-…А лицо обморозила – это когда ходила в деревню вещи на продукты менять. Мы так и выжили: старый свитер распустим, или шарф дырявый кто-нибудь отдаст – и красивую женскую кофточку вяжем. У мамы в руках крючок так и мелькает! Раз в неделю менять ходила…
-…Креститься хочешь? Так тебя ж бабушка маленькую покрестила! Никто чтоб не знал, конечно, - в те-то годы…
-… Макеевской красавицей называли. Высокая, стройная, глаза тёмные. Жалко, с дедушкой фотографий почти нет! Он старше на одиннадцать лет был. Душа в душу прожили…

Тогда-то и увиделось всё это по-другому. Будто раскрасили чёрно-белый рисунок, и вышла картина в строгой и нарядной жёлто-коричневой гамме: две женщины-ровесницы, прожившие судьбы   т о г о   в е к а – где изломанные, где перекрученные – и, однако, выжившие, уцелевшие и сохранившие любовь в своём сердце; две женщины, не слишком многословные в свои закатные, сумеречные свои годы, обмениваются дружеским взглядом,  у з н а в а я  друг друга – точно сёстры.