В детстве меня пороли

Илья Войтовецкий
_______________________________________________________Вике

Я не могу сейчас припомнить, когда это началось. Наверно, когда я был совсем маленьким, за какие-то детские шалости или провинности родители шлёпали меня по общепринятым местам.
Мне запомнилась первая осознанная обида на мать.
Была весна 1944 или 45 года, православный Троицк отмечал Вербное Воскресенье. Наша квартирная хозяйка Дарья Никандровна Монетова, женщина набожная, взяла меня с вечера с собою в церкву – на всенощную.
Святость витала в воздухе. Во время молебна душа моя парила под расписанным куполом, а плоть, привалившаяся к боку какой-то мягкой и тёплой старушки, прикорнула в дальнем малолюдном уголочке.
Рассветало, когда меня, спящего, Дарья Никандровна разыскала, растолкала и сонного повела домой. Мы шли по голой степи, взбирались на холм к городскому кладбищу, ветер то налетал и норовил свалить нас с ног, то утихал; пахло весной и мокрой землёй.
В руке я нёс пучок прутиков, усыпанных комочками пушистых почек; я представлял их себе птенцами, проклюнувшимися по весне на деревьях.
Дарья Никандровна, прямая и молчаливая, шагала рядом со мной, держа в вытянутой руке связку таких же вербных прутиков. Губы её шевелились, изредка до моего слуха доносились обрывки фраз, к которым я был уже давно привычен: "Господи Исусе… Пресвятая Богородица… святые угодники… спасите и помилуйте рабу Божию…"
Мама то ли ещё не спала – после воскресного трудового дня, ведь не было в войну ни выходных, ни праздников, то ли уже не спала – собиралась на работу. Она переждала, когда хозяйка пройдёт через "нашу" комнатку в кухню, а оттуда в своё узкое запечье, выволокла меня на крыльцо и исхлестала, измочалила об меня упругие весенние прутики, спустив с них тонкую кожицу вместе с пушистыми почками-птенцами. Она вымещала на мне свою усталость – от работы, работы, работы и долгого безмужнего существования, свой страх – не свихнулся бы сын по малолетству, не крестился бы, ведь она была дочерью синагогального габэ, да и сама постилась в Судный день – последняя её дань тысячелетним традициям.
Отец пришёл с войны в ночь на 9 ноября 1945 года. Все, кто возвращались из Германии, везли узлы, чемоданы, коробки, ящики, контейнеры, вагоны, целые железнодорожные составы немецкого добра – одежду и обувь, музыкальные инструменты, мебель, картины, корзины, картонки...
Отец за богатством не гнался и дорогих трофеев с собой не привёз, но, тем не менее, моей маме досталась от войны и победы ручная швейная машина "Edelweiss", чёрная и лакированная с яркими цветочками на изящном тельце, мне – двусторонняя губная гармошка "Weltmeister", а для себя отец привёз широкий коричневый офицерский ремень, лёгкий, мягкий, изготовленный из тонкой хорошо обработанной кожи. Ремень венчала массивная металлическая пряжка с изысканной готической вязью – "Gott mit uns!"
Моя мама хорошо шила. В Казатине у неё была ножная швейная машина "Singer", единственное её приданное. Когда мы уехали в эвакуацию, дом наш разграбили местные жители; возвратившиеся после войны родственники писали, что видели мамин "Singer" у кого-то из бывших соседей.
Отец возвращаться на Украину не хотел, и новый "Edelweiss" должен был в какой-то мере компенсировать маме утрату памятной и дорогой для неё вещи.
Я стал подбирать на губной гармошке популярные песенки, научился не только выводить мелодии, но и, перемещая вдоль клеточек язык, выдувать аккорды сопровождения. Следующим моим достижением стало чередование музыкальных проигрышей с распеванием частушек и куплетов, подслушанных у послевоенных попрошаек-инвалидов.

__Что за губы, что за брови!
__Милку я прижал к груди.
__А как доходит до любови,
__Так говорит:
__– К другой иди!

Мне не было ещё и девяти лет, а я уже знал много подобных песенок и других, покрепче и посрамнее. Популярной среди народных песнопевцев долго оставалась серия нравоучительных историй с рефреном "С одной стороны и с другой стороны":

__"С одной стороны и с другой стороны,
__Как намажется помадой, станет хуже сатаны"

или

__"С одной стороны и с другой стороны
__Опасаться этих типов нынче девушки должны."

Безногие, безрукие, слепые нищие, поблескивая в полумраке железнодорожных вагонов своими военными наградами, передвигались на костылях или на самодельных колясках-платформочках: две-три сбитые досочки на четырёх подшипниках вместо колёс – иногда с мальчиком или с девочкой в роли поводыря, подголоска, сборщика милостыни – и пели приблатнёнными испитыми голосами свой безысходный послевоенный фольклор.
Как я им завидовал! Я представлял себе: с трофейной гармошкой, зажатой во рту, я иду вдоль тесного и душного вагонного прохода; пассажиры затихают и слушают, слушают, слушают – меня, а потом расстёгивают и развязывают узлы, сумки, кошельки, и звонкий монетный водопад обрушивается из их щедрых пригоршней в мою потёртую шапку-ушанку. Я ночую, где придётся, в основном – на вокзалах и в поездах. Меня никто не заставляет каждый день умываться, чистить по утрам зубы отвратительным порошком из круглой банки с противной бледно-синей надписью "МЕТРО", ходить в школу, готовить уроки, заучивать наизусть дурацкие стихи:

__В Казани он татарин,
__В Алма-Ата казах,
__В Полтаве украинец
__И осетин в горах.
__Он в тундре на олене,
__В степи на скакуне,
__Он ездит по столице,
__Он ходит по стране.
__………………………………..
__Он девочка, он мальчик,
__Он юный пионер.

Вместо них я смогу без запрета с чьей-либо стороны петь любимый всей кодлой куплет:

__Раз ку-ку, два ку-ку,
__Третий раз залез в муку.
__Сам в муке, хер в руке,
__Жопа в кислом молоке.

Моими мечтами я делился с товарищами, я даже запугивал маму:
– Пойду с гармошкой по вагонам! – дразнил я её.
– Ты слышишь, Ной, что он говорит? – услышав от меня ТАКОЕ, закричала мама, обращаясь к отцу. – Я тебе пойду с гармошкой по вагонам! – это уже мне. – Я тебе пойду с гармошкой! – И мама замахнулась на меня, но ударить не успела.
– Женя, – мягко начал отец, однако к концу фразы голос его отвердел настолько, что им можно стало забивать гвозди. – МОЕГО СЫНА ТЫ НИКОГДА НЕ ТРОНЕШЬ ПАЛЬЦЕМ. Ты слышишь? Ни-ко-гда!
Редкий, если не единственный, случай, когда отец ТАК разговаривал с мамой.
Я был, надо полагать, "трудным" ребёнком. Об этом, кроме родителей, говорила моя тётка с маминой стороны, она сравнивала меня со своей покладистой дочкой – моей ровесницей и двоюродной сестрой, и другая тётка, папина старшая сестра, она относилась ко мне как к внуку, хотя её младшая дочь была почти на два года меня моложе.
"Трудный ребёнок", – говорили обо мне Тарасенковы, у них мы после войны снимали угол за фанерной перегородкой. "Трудный ребёнок", – вторили им воспитательницы в детском саду, то же самое твердили нянечки и медсёстры в железнодорожной больнице, где меня долго лечили от двустороннего воспаления лёгких.
Что это означает – "трудный ребёнок", осталось бы мне неведомо, если бы… если бы у меня у самого в 64 года не родилась дочь, очаровательное существо, превратившееся к трёхлетнему возрасту в самовольную, самоуправную, непредсказуемую девицу, несущую в своих хромосомах тяжёлую отцовскую наследственность. Моя дочь то ласкова и покладиста, то вдруг доводит до исступления всех вокруг себя, и я, вопреки данному при её рождении самому себе, её матери и нашему еврейскому Б-гу обещанию – не подымать на ребёнка руку, нет-нет да и врежу ей твёрдой ладонью по мягкому месту… – не хватает терпения.
"Трудный ребёнок"… Помню, мама в чём-то пыталась убедить меня, упрашивала, требовала, я, девятилетка, был непреклонен.
– Твоё упрямство родилось раньше тебя! – кричала мне мама. Отец безучастно читал газету. Помня его предупреждение, ударить меня мама не решалась.
Наконец, отцовское терпение достигло точки кипения. Мой родитель и радетель отложил газету, встал, промаршировал к табуретке, на которой свернулся в спираль его трофейный ремень с заклинанием "Gott mit uns!". В такт его шагам угрожающе проскрипели хромовые сапоги отца и хлипкие доски пола.
Ремень рванулся с места, увлекая за собой отцовскую руку. Я не успел ни увернуться, ни пригнуться, ни отклониться, только зажмурился…
Нарушив однажды заповедь, отец отменил свой запрет вовсе, превратив военный трофей в орудие воспитания. Со временем ремень получил в нашей семье прозвище "Макаренко".
Назавтра после порки мама меня жалела, кормила чем-нибудь "вкусненьким", заискивала, рассказывала о своей любви ко мне.
Пятый класс, как и все предыдущие, я закончил с похвальной грамотой.
Субботним вечером родители устроили званный ужин. Мама испекла два торта – манный и шоколадный, и напекла коржиков с маком; в комнате пахло выпечкой и крепко заваренным чаем.
Программа вечера состояла из демонстрации похвальной грамоты, чая с шоколадным тортом, далее следовало моё авторское чтение собственного стихотворения "Отличник", опубликованного в городской газете "Вперёд!", за ним гостям опять предлагалось чаепитие – с манным тортом и исполнением на губной гармошке "Неаполитанской песенки" из "Детского альбома" П.И.Чайковского, потом был ещё чай – с хрустящими, рябыми от мака и чуть-чуть пригоревшими снизу коржиками и, наконец, в заключение гости могли полюбоваться моей похвальной грамотой и высказать лестные слова в адрес хозяев дома и их талантливого сына, поэта-музыканта-чтеца-отличника.
Поздним вечером, когда мероприятие благополучно приближалось к своему завершению, отец почему-то решил внести корректировку в заранее обговорённую повестку дня. Он положил похвальную грамоту на подоконник, взял в руку трофейный офицерский ремень, высоко поднял его и громко, с показной театральностью провозгласил:
– Дорогой "Макаренко", поздравляю тебя с успешным окончанием пятого класса. Постарайся потрудиться не хуже и в будущем учебном году.
Отец думал, что получилось смешно.
Гости умолкли. В наступившей тишине упала и звякнула чайная ложка, за окном заржала слепая кобыла Рот Фронт.
Отец продолжал стоять с высоко поднятой рукой, его пальцы сжимали конец широкого ремня, который заканчивался металлической пряжкой с надписью готическими буквами "Gott mit uns!" – "С нами Бог!" Застывшая улыбка всё ещё перекашивала его рот, а я опустил голову и старался не заплакать.
К отцу подошёл маленький счетовод дядя Яша. Он был таким маленьким и таким худым, что выглядел моим ровесником; даже бородка клинышком и усики вразлёт не меняли этого впечатления. Дядя Яша дотянулся до ремня, притянул его к себе, взял в свою руку, помял, приблизил к лицу, затем отодвинул и прищурился.
– Ной, – сказал отцу маленький счетовод дядя Яша, – не держите в вашем доме этого пояса.
– Чем вам не нравится этот пояс? – спросил отец. – Чем вам не угодил этот пояс? А?
– Ной, – сказал счетовод дядя Яша, – в лагере я работал на фабрике, где делали вот такие вот вещи из кожи. Я разделывал кожу, я был хорошим мастером, поэтому немцы меня не убили, им было выгоднее, чтобы я жил и чтобы я работал для них. До войны я учился у скорняка, я учился у самого Мойши Выгодца из Бьялостока. Кто в Европе не знал скорняка Мойшу Выгодца из Бьялостока! Так я учился вот как раз у него. Я и теперь ещё хорошо понимаю в мехах и в коже. Поэтому немцы меня не убили… Я разделывал кожу тех, кто ещё вчера дышал со мной одним воздухом. Другие евреи шили из этой кожи сумочки для немцев и для немок. Они шили сумочки, портмоне, делали абажуры и вот такие пояса – для самых близких к фюреру офицеров. И на всём они писали "Gott mit uns!" Бог! Какой Бог? При чём тут Бог! Даже чёрт не смог бы пережить того, что пережил я. Если бы чёрт существовал, он должен был бы повеситься вот на этом самом поясе. А я?.. После войны я выучился на счетовода и больше никогда не работал по коже. Я стал хорошим счетоводом. Одним еврейским счетоводом больше, одним… одним еврейским скорняком меньше. Подумаешь! Вот.
Маленький счетовод дядя Яша положил ремень на подоконник рядом с похвальной грамотой и, тяжело вздохнув, вернулся к своей большой полной жене тёте Мусе, а тётя Муся обняла его голову и тоже вздохнула.
Рука отца легла на моё плечо, потом отец неловко, двумя пальцами, поднял за пряжку с подоконника широкий трофейный ремень и вышел из комнаты. Вернулся он с пустыми руками.
Пороть меня не перестали. Ведь я продолжал оставаться "трудным" ребёнком, а родители любили меня и заботились о моём будущем. Правда, теперь отцу приходилось пользоваться не трофейным офицерским, а своим собственным солдатским ремнём, толстым, негнущимся, изготовленным из грубой свиной кожи.
Как знать, может быть, в этом крылась причина моей дальнейшей плохой учёбы: похвальных грамот я больше не получал, а в моём табеле стали появляться не только четвёрки, но и тройки. Очевидно, свиная кожа, как и вообще свинина, еврею противопоказана.