Достоевский и антисемитизм

Виктор Винчел
Много копий сломано, но выяснить окончательно и бесповоротно, был ли великий русский писатель болен антисемитизмом, так и не удается. И не потому, что мало доводов в пользу положительного ответа на данный вопрос. Но потому, что оппоненты проявляют удивительную глухоту и делают вид, что не слышат приведенных доводов. Попытаемся и мы, в свою очередь, привести некоторые аргументы в пользу утверждения о том, что Достоевский страдал столь же злополучной, сколь и застарелой болезнью человечества. Интересующие нас примеры читатель сможет обнаружить в «Записках из Мертвого дома» - книге, в которой в наиболее сконцентрированном виде представлены художественно обработанные воспоминания о пребывания Достоевского на каторге в Омском остроге.
Какими бы разными ни были народные типы, начертанные по воле Достоевского рассказчиком «Записок из Мертвого дома» Александром Петровичем Горянчиковым, существует нечто, определяющее их принадлежность к одному типу сознания, одному типу духовной культуры. Эти общие черты проявляются лучше всего в дни великих праздников. Эти дни “резко отпечатлеваются в памяти простолюдинов, начиная с самого детства. Это дни отдохновения от их тяжких работ, дни семейного сбора”. В эти дни между каторжниками “проявлялось что-то вроде дружества”. Наблюдать такое изменение отношений каторжан друг к другу рассказчику было весьма важно, т.к. в обычное время такое дружество в каторжной среде не проявлялось. Насильно собранные вместе, каторжане ненавидели друг друга, и не потому, что они были сплошь мизантропы, но именно потому, что их вынудили находиться рядом. Но в дни народных торжеств все разногласия забывались. В эти дни, - отмечает Горянчиков, - “это были дети, вполне дети, несмотря на то, что иным из этих детей было по сороку лет”. Воспоминание о самом светлом для каждого - о родительском доме, о детстве, далеком и невозвратном, позволяло им отбросить все напускное и стать самими собой.
Горянчиков рассматривает “русскую душу” не в изоляции, но во взаимодействии с иными национальными сознаниями.
В силу “положительности и трезвости взгляда”, “внутренней насмешки над первым собою”, присущей русскому характеру, русский человек не может осознавать себя в окружении других национальностей чем-то более привлекательным, выдающимся. Он без высокомерия отвергает черты других наций, чуждые ему. В то же время, остро чувствуя неприязнь, которую питают к русскому представители некоторых наций, старается нейтрализовать ее, но чаще миролюбиво, чем силой. Стремясь выступить от лица русского народа и продемонстрировать свое умение постичь умонастроение народной массы, Достоевский очень тщательно работал над приданием объективности суждениям Горянчикова. Напомню, что оценочные суждения Горянчикова он строит таким образом: рассказчик высказывает свое отношение к какому-либо предмету. Это отношение проверяется отношением каторжной “ватаги”. Затем делается окончательный вывод. В качестве примера подобного конструирования суждений можно взять рассказ об Исае Фомиче - единственном еврее в каторге.
Рассказчик изо всех сил стремится подчеркнуть уничижительные особенности внешности и поведения “жидка”. Он был “как две капли воды похож на общипанного цыпленка”. Усиленно указывает рассказчик на его хитрость, дерзость и заносчивость, которые в сочетании с его тщедушностью, маленьким ростом и возрастом (50 лет) производили особенно неприятное впечатление. В то же время Исай Фомич “решительно глупый” и к тому же “ужасно труслив”. Рассказчик отказывает ему даже в праве на самоуважение, на человеческое достоинство. Более того, Горянчиков пытается убедить читателей в том, что Исай Фомич и не помышляет ни о каких правах для себя, а самого себя - личностью. Поскольку в “Записках из Мертвого дома” высока степень типизации и Исай Фомич здесь единственный представитель упомянутого народа, ясно, что качества, присущие этому конкретному человеку, рассказчик переносит на весь народ. Однако, сопоставляя свое суждение с мнением каторги, рассказчик не может скрыть своего удивления. “Мне очень странно было, - признается он, - что каторжные вовсе не смеялись над ним, разве только подшучивали для забавы”. “Он у нас один, не троньте Исая Фомича”, - говорили арестанты, и Исай Фомич, хотя и понимал, в чем дело, но, видимо, гордился своим значением, что очень тешило арестантов”. Видя такое несоответствие между собственными оценками и мнением каторги, рассказчик стремится поправиться и совершенно невпопад заявляет: «мы с ним были большие друзья”. В искренность этого заявления трудно поверить. Впрочем, судя по контексту, Горянчиков и не стремился убедить читателей в своих симпатиях и своей дружбе с Исаем Фомичом. Можно сколько угодно говорить, что имя Исая Фомича попало в название главы и что ему посвящена целая глава, но всего несколько строчек, предшествующих этой главе, оказываются способны свести на нет любую самую положительную характеристику. “Каждый раз, когда я глядел на него, - откровенничает Горянчиков, - мне всегда приходил на память Гоголев жидок Янкель, из “Тараса Бульбы”, который, раздевшись, чтоб отправиться на ночь со своей жидовкой в какой-то шкаф (? – ВВ.), тотчас же стал ужасно похож на цыпленка”. Учитывая огромную важность для Достоевского художественных акцентов, расставленных в “Записках”, отметим, что отсутствие контраверзы суждению Горянчикова об Исае Фомиче позволяет заподозрить автора книги в общности взглядов с рассказчиком.
В мартовском выпуске “Дневника писателя” за 1877 год Достоевский вторую и третью главу полностью посвятит изложению своей точки зрения на “еврейский вопрос” в России. В частности, упомянет он и о своем старом знакомом еврее из омской каторги. Вот только говорить о нем писатель будет во множественном числе - “молились”, “чуждались”, “выражали” и т.д. Достоевский упоминает об отношении каторжан не к одному человеку, а ко многим, тем самым возводя частное суждение в правило.
Судя по ответам Достоевского в этом выпуске “Дневника” своим оппонентам, упрекавшим писателя в антисемитизме, он действительно страдал этой болезнью, хотя из всех сил пытался откреститься от подобных обвинений. Достоевский обвиняет евреев в безжалостности, в паразитизме по отношению к населению отсталых окраин, в существовании на протяжении сорока веков некоего еврейского “государства в государстве”, основанного на надменном противопоставлении своего народа всем остальным по принципу: “верь тому, что ты один у Бога, гнушайся всеми, единись, эксплуатируй и - ожидай, ожидай...” Достоевский цитирует своих оппонентов, которые пишут ему, что из 3-х миллионов евреев 2 млн. 900 ведут нищенский образ жизни. Но он не принимает в расчет этих цифр. А ведь из них можно было бы сделать иной вывод, сказав о том, что из 23 миллионов русских есть только 100 тысяч эксплуататоров. Но на фоне малочисленного своего народа еврейские кровососы заметнее. О бескорыстнейшем докторе и акушере, последний грош отдававшем нуждающимся, Достоевский заявляет, что его пример - “единичный случай”, что “сам же он был протестант, и именно немец, вполне немец: манера, как он купил и отослал бедному еврею корову - это чисто немецкий виц”.
 А почему не единичный случай в таком случае - еврей ростовщик, еврей купец, еврей - владелец недвижимости или банкир? Потому, что последний несет зло, а первый добро. Добро как бы само собой разумеется, а вот зло... Трудно избежать искушения объяснить его не “средой”, не необходимостью борьбы за выживание, а причинами корневыми, так сказать, гносеологическими. Достоевский и не избежал этого искушения. “Тут не одно самосохранение стоит главнейшей причиной, - отмечает писатель, - а некая идея, движущая и влекущая, нечто такое, мировое и глубокое, о чем, может быть, человечество еще не в силах произнесть своего последнего слова”. Ну, а коли евреи олицетворяют “мировое и глубокое” зло, то почему бы их не обвинить во всех смертных грехах, не обвинить их не только в чрезмерном “самомнении и высокомерии” по отношению к другим народам, но и в “безжалостности” и одной только “жажде напиться нашим потом и кровью”. И при этом Достоевский совершенно искренне утверждает, что никого не желает обидеть, что “мы говорим о целом и об идее его, мы говорим о жидовстве и об жидовской идее, охватывающей весь мир вместо “неудавшегося” христианства...”
Еще более однозначен Достоевский в “Записках из Мертвого дома” в изображении отношений каторжан к немцам. Здесь мы видим лишь насмешку, буффонаду в описании внешности и пренебрежение. Причем, если в остальных случаях оценка рассказчика и каторжан дифференцируется, то в репликах, брошенных в адрес немцев, этого нет. Простолюдинам чужды “немецкие порядки” в госпиталях, “над немцами только разве смеются; немец представляет собою что-то глубоко комическое для русского простонародья”. Баклушин, по его словам, пришел в каторгу за то, что влюбился. “Правда, - говорит он, - что я при этом же деле одного тамошнего немца из пистолета подстрелил. Да ведь стоит ли ссылать из-за немца, судите сами!” Искреннее недоумение арестанта остается без комментариев как со стороны каторжан, так и со стороны рассказчика. Безмолвствует и автор.
В некоторых случаях, как и в случае с Исаем Фомичом, в тексте видна эдакая игра между автором и рассказчиком. Учитывая возможную реакцию общественного мнения, автор пытается “списать” негатив оценок на Горянчикова. Где-то они совпадают, где-то расходятся, но “рожа сочинителя”, по выражению Достоевского, видна именно тогда, когда прятать ее нет нужды.
Ну, да бог с ними! Взгляды и автора, и рассказчика - это, как говорится, их личное дело. Наша задача – вновь привлечь внимание читателя к проблеме высказываний Достоевского по «национальному вопросу» вообще, и по «еврейскому вопросу», в частности.
Тем, кто желает более подробно узнать о пребывании великого писателя в Омском каторжном остроге, о людях, которые его окружали, его друзьях и врагах, рекомендуем нашу книгу «Поручаю себя Вашей доброй памяти» (Достоевский и Сибирь).