Меня нет из Арии

Галина Щекина
Тимоша брел по крутой горе наверх и заснеженные талые берега ложились на него своей далью. От огромности мягкого неба, сонной реки и всего зимнего великолепия Тимоша казался себе мелким и слабым. Хотелось пасть в норку и закрыть голову... Но надо было идти, долго и неинтересно работать, потому что это даст деньги, а сейчас деньги правят Тимошей. Ноги тоже не хотели идти, утопали в глубокой снежной каше, даже можно сказать - в киселе. Впереди, однако, шла старушка, унизанная сумарями и ходко перебирала пудовыми валенками в глубоких калошах. Шубейка старая, но просторная, как обжитой дом, она будто сама по себе плыла. Платки правда, съехали, да поправить никак.
- Женщина, дайте сумку, унесу хоть одну.
- Неужели? - обернулась она, как от земли поднялась. - Неси.
Отдала из рук, а на спине осталось две побольше. Взгляд рассеянный, безоблачный. Улыбка то ли веселая, то ли покорная.
- В больницу идете? - догадался Тимоша.
- А то куда. Сыну теплое тащу, сапоги. Сухари, папиросы.
- Божеское дело. Удачи.
Пока взбирались от реки на гору, корпусной и розовощекий Тимоша измотался, а старушка даже дыханье не сбила. "Ну, женщины." Тимоша отдал ношу на развилке, извинясь за мелкую подмогу. Он пришел с усадьбе, открыл ключом ворота и разобрав инструмент в низкой дверке под домом, стал работать. Обещанная хозяину усадьбы деревянная веранда проявилась только наполовину.
Как только руки получили занятие, голова тут же выключилась и мысли полетели к милой. Где она сейчас, что делает? Как вечером встретит - издевкой или нет? Издевка у нее - щит, не выдерживает она своей двойной жизни, просто нервы, вот она и взвивается, гневается, хлещет Тимошу, а он точно в трансе каком. Думал - если эти сдвинутые брови, побелевшие пальцы целовать, не слушая слов - разгладятся?.. Слова кричат, а сердце плачет... Тимофей боялся раствориться в этой страсти, боялся себя потерять. Все силы на разборы уйдут...
Идя обратно на автобус, он радовался, что больше не прийдется одолевать гору - устал до потемок в глазах, до глухого сердечного тука. К остановке шла и давешняя старушка с сильно похудавшими сумарями, с тем же безмятежным лицом.
- Ладно ли сходили?
- Неладно. Он не узнает меня, сын-то: "Пошто явилась?" Дежурной сестре сдала имучество, по руке ево погладила и дале.
- Что ж долго так? Часа три ведь прошло.
- Сына-ти два.
- И второй тоже в психбольнице?!
- А то где.
Тимоша замер, точно кол проглотил. Бедная. Сколько она верст отмахала из своей деревни до города, потом от города сюда. И все зря. Подойдя к остановке, он смел с вросшей лавки снег, положил свою джинсовую торбу, посадил бабку, ее сумари рядом пристроил. Бабка поняла его по-своему.
- Деревенский сам?
- Да.
Сугробы кругом точно в пуху - то ли сверху снег летел, то ли снизу подымался. Воздух морочил сыростью и чистотой, кружил. Народу прибавлялось на остановке, ждать оставалось всего ничего.
- Старшой-то выйдет, когда-никогда. Голову ему пробило, как самолет на нас упал, шесть домов сгорело. Ить мы в новом дому живем, в финском. В хирургии полгода пробыл, теперь сюды. Он ниче не просит, плачет токо. В техмастерские, грит, не пойду боле, стихи мне пошли. А младшой - тот насовсем. У етово сузился сосуд после армии. Сидит в колидоре и бает -"Ковка, ты задавиться хотел?" -"Хотел." - "Не давись, ты молодой, токо тридцать петь.” - "Ты, Ковка, спи поболе." - "И то." - "И во сне не давись, тебе жениться еще" -"И женюсь." Это он сам с собой так. Охота говорить, видать, душа живая. Ума нет, а душа есть.
- Да как вы... - потрясенный Тимоша поперхнулся. - Как сами-то живы? Ведь столько сил надо, хоть бы и проведать. Денег, сумок, еды. Вы сами как держитесь на ногах... В такие годы...
- Уж семисят было бы, да. Так нет и годов-то теперь. И меня нет. Ты что думаешь - сумки тяну? Да мне все равно, ничо не чувствую. Меня давно уж нет, молодая была - уу. А ныне токо привычка осталась: шуба да валенки. Душа-то ушла.

И она забралась в подошедший автобус, и села к окну, привычно улыбаясь. И никто с нее даже билета на запросил. Хотя в реальности ее можно не сомневаться, а вот то, как она себя ощущает... ее нет! А кто есть? Тимоша сразу вспомнил милую и застонал вслух. Смог бы он к ней в такую даль ездить - к чужой?! Смог бы терпеть ее пустой и тупой взгляд, недоуменное “зачем приехал”? Он привез бы ей все, что она любит - зефир, паштет из печенки, персик... А она бы не радовалась, мотала головой, а румяный персик уронила бы в приемном покое на затоптанный лоскут линолеума...
Все кажется - нет тебя несчастней на свете, а возьмет чужое горе за руку да ледяной рукой - дыхание займется. Глубокие слова посторонней старухи вдруг все перевернули в Тимоше. Он представил раздавленный персик и чуть не выпрыгнул из автобуса. Что как долго он едет, что качается на ухабах? Не шутки это, милая, где теперь она, ведь тьма спускается, милая бредет домой, а у нее ключа нет. Тимоша достал крадучись пластиковый проездной, где на обороте она, его ласконя, тянулась к лыжному креплению и родинка пела на ее шейке... Да что угодно - болезнь, увечье, полоумие, но вместе. О чем все изводиться надо, непонятно. Он мог ее никогда не встретить и жизнь зря прожить. А так - все можно вынести, все. Пусть хлещет... опомнится, ничего...
Снег хлестал по окошку автобуса, текли по нему стеклянные струйки воды. Позади оставались больничные корпуса, недостроенные усадьбы, просторные берега реки, забитые снегом, который прорывали, будто варежку дырявую, темные кусты и посадки. В качающемся зимнем пространстве дорога тихо поднималась вверх, к нежным и зыбким огням города. Будто автобус вовсе не по земле полз, а плыл по воздуху, как излучающий тепло дирижабль.