Соло на губной гармошке

Геннадий Нейман
Соло на губной гармошке.


Вот уже три недели Дина не знала, как ей жить дальше. Не знала и все. Три недели назад ее привычный мир рухнул, и начался непреходящий кошмар, когда каждый шаг – словно по осколкам бутылочного стекла - ранил ноги и заставлял кровоточить душу.
Три недели назад арестовали дедушку.
Вся семья была дома, собирались ужинать, дед, как обычно, торопил маму, потому что ему надо было еще поработать над ежеквартальным отчетом – и успеть это сделать до хоккея, все было как всегда, но раздался звонок в дверь, квартиру заполнили мужчины в штатском и в милицейской форме, двое соседей, которых милиционеры называли “понятыми”, испуганно сидели на диване в столовой, дед, растерянно повторял, что “это какая-то ошибка”, а по дому все ходили незнакомые и серьезные люди, открывали ящики и тумбочки, просматривали и пролистывали книги, альбомы, даже школьные Динины тетради и учебники, и мир рушился, рушился на Дину, как в замедленной съемке в кино – и все не мог упасть.
Потом все вдруг закончилось, дедушку увели, бабушка сразу же легла на диван и отвернулась к стенке, мама плакала посередине разгромленной комнаты, папа не пошел на лестницу курить, а задымил прямо в кухне – и Дина никак не могла понять, что же все-таки произошло и как теперь жить.

В маленьком поселке городского типа слухи разлетаются стремительно. Уже на следующий день весь их блочно-панельный пятиэтажный дом в сто квартир знал, что Моисея Шломовича Бронштейна, главного бухгалтера местной швейной фабрики, арестовали. А может быть, об этом знал не только дом, но и весь микрорайон. Или даже весь их крохотный городок – фабрика была единственным крупным предприятием, где работало подавляющее большинство его жителей.

А еще через пять дней ушел отец. Ушел очень просто – вернулся с работы, отказался обедать, достал чемодан, покидал туда свои вещи – а в рюкзак сунул обувь, постоял немного перед онемевшей мамой:
- Ты же сама понимаешь, Роза, теперь все рухнуло, теперь все будет иначе.
- Понимаю, - Ответила мама, глядя в стенку за его спиной, - Глупо было бы не воспользоваться ТАКИМ поводом. Твоя про****ушка будет просто счастлива.
И папа ушел. И даже не попрощался с ней, с Диной – просто закинул рюкзак на плечо, взял чемодан в руку, кинул ключи от квартиры на столик в прихожей. И ушел.

А они остались – две омертвевшие от горя женщины и Дина.

Она сначала не знала, за что арестовали дедушку. Пыталась подслушивать под дверью маминой спальни, но мама и бабушка говорили тихо, и плакали тихо, так что Дине ничего не было слышно. В школе на Дину смотрели странно учителя – со смесью брезгливости и жалости, но тоже ничего не объясняли, а спрашивать кого-то Дине было страшно, так страшно, что она вообще перестала смотреть в чужие лица, проскакивала на свое место за партой, опустив глаза, в последнюю минуту перед звонком.
Она сидела теперь одна. Лучшая подруга Лена пересела за другую парту и делала вид, что с Диной не знакома, девчонки шушукались, мальчишки украдкой тыкали кулаком в спину или, проходя мимо, старались наступить на ногу. От незнания Дине становилось еще больнее – она не могла поверить, что дедушка проворовался на фабрике или оказался замешан в какие-то махинации, она его любила и готова была простить деду все-все-все на свете.
Все-все-все…

Потом ее вызвали к директору.
Дину никогда раньше не вызывали к директору – она хорошо училась, и вела себя хорошо, всегда помогала пионервожатой делать школьную стенгазету, старательно разукрашивая заголовки цветными карандашами и даже фломастерами, которые привез ей дедушка из командировки в Москву. Фломастеров было всего четыре – черный, синий, зеленый, красный, Дина их берегла, но для школьной стенгазеты было не жалко – заголовки получались яркими и красивыми, Дина потом всегда украдкой любовалась делом своих рук.
И вот ее вызвали к директору – прямо с урока. Дина встала под взглядами одноклассников, взяла портфель и пошла к выходу, где ее ждала завуч Лариса Васильевна – строгая и сердитая. И учительница тоже пошла следом, велев всем остальным к ее приходу закончить самостоятельную работу.
В кабинете у директора собрались почти все учителя. Они смотрели на Дину так, как смотрели одноклассники – как будто хотели ударить или наступить на ногу.
- Дина Комарова, - Сказал директор и переложил бумаги с одного края стола на другой, - Что ты можешь нам сказать, Дина Комарова?
Она ничего не могла им сказать, она не знала, что должна говорить – поэтому просто пожала плечами и стала смотреть в пол. Пол в кабинете директора был таким же, как у них в кухне – из разноцветных плиточек линолеума. Только в кухне плиточки были желто-зеленые, а в кабинете директора – серо-голубые.
- Итак, сказать тебе нечего, - Расценил ее молчание директор и снова переложил бумаги.
- Разрешите мне, Кирилл Владимирович? – Пионервожатая Люся подняла руку, и директор кивнул.
- Я считаю, что Дина не может оставаться пионеркой в такой ситуации. Это будет просто позором для нашей организации, я считаю, что ее надо из пионеров исключить, чтобы смыть грязное пятно с нашей школы.
- Я ничего же не сделала, - Прошептала Дина, чувствуя, как по носу скользят предательские капельки из глаз, - Ну что я такого сделала?
- Что мы скажем родителям наших учеников? – Продолжала Люся, словно забыв, что сама повязала Дине пионерский галстук – одной из самых первых в классе, - Как мы оправдаемся перед ними, перед своей совестью?
- Девочка же ни в чем не виновата, - Прогудел со своего места учитель физкультуры Константин Арнольдович, - Ребенок ничего не знал, да и с какой стати она должна отвечать за своего деда?
- Яблочко от яблони, - Неприязненно ответила физруку Лариса Васильевна, - Вы же сами видите, Константин Арнольдович, она ни в чем не раскаивается.
- А в чем она должна раскаиваться? – Физрук повернулся к завучу, - В чем она должна раскаиваться? Она, по-моему, ничего и не знает. Дина, ты знаешь, за что арестовали твоего деда?
- Нет, - Опять прошептала Дина, - Не знаю.
- Все она знает, - Крикнула Люся, - Притворяется просто. Они же все хитрые, как…как…
- Как кто, Людмила Сергеевна? – Софья Борисовна, учительница английского языка, скорбно поджала губы, - Ведите себя прилично.
Кирилл Владимирович снова переложил бумаги, и Дина, наконец, поняла, что это была стопка газет. Обычных газет, может быть, “Заозерская правда” или “Заозерский рабочий”.
- Дина, как ты относишься к дедушке? – Физрук смотрел на девочку сочувственно – единственный, жалеющий ее человек, и она осмелилась поднять на него глаза.
- Я его люблю.
- Вот видите! – Опять крикнула Люся, - Она его ЛЮБИТ!
- Я тоже люблю своего деда, - Сердито ответил Люсе Кирилл Владимирович, - И бабку люблю. И мать с отцом. Было бы странно не любить своих родных.
- Ваш дедушка не предатель и не работал карателем у фашистов, - Люся окинула победным взглядом молчащих учителей, - А у этой – предатель. Вы что, вы же читали сегодняшнюю газету!
Дина перестала понимать происходящее. Ее дедушка не мог быть предателем – наоборот, он прошел всю войну, закончил ее в Берлине, с бабушкой познакомился в госпитале, где лежал после тяжелого ранения. И, самое главное, Дина точно знала, что евреев фашисты убивали первыми. Просто убивали. Когда год назад они ездили с мамой и папой в Киев к папиным родственникам, мама специально сводила ее в Бабий Яр и рассказала, кого и как там убивали фашисты.
- Врете! – Из последних сил закричала Дина, - Вы все врете! Дедушка воевал, у него медали есть! Я сама видела!
Слезы, наконец, прорвали плотину ее терпения и хлынули из глаз потоком, яростные, неостановимые. Дина выбежала из кабинета, слетела вниз по лестнице и вырвалась на улицу как была – в тапочках и в платье, забыв про портфель и про пальто, и про сумку с ботинками, оставшиеся висеть в гардеробе. Она бежала домой по осенней слякоти – чтобы все, наконец, узнать, все выяснить. Бежала, не разбирая дороги и не глядя по сторонам.

Дома тоже была газета – валялась на полу в прихожей. А еще дома пахло лекарствами и бедой. Бабушка, открывшая Дине, посмотрела сквозь внучку слепыми глазами и ушла к себе – только дверь хлопнула.
Дина схватила газету.
 Статья называлась “Возмездие оборотню” и рассказывала о Динином дедушке.
Долгие годы милиция разыскивала карателя по кличке “Минька-пуля”. Он сдался в плен в первые дни войны, участвовал в карательных операциях против партизан, расстреливал заложников целыми семьями, лично убивал евреев. Следы Миньки-пули обрывались весной сорок четвертого года. Он исчез – воспользовался чужими документами, замаскировался в надежде, что свидетелей его зверств не осталось. Как потом оказалось – Минька-пуля выдал себя за расстрелянного им же Моисея Левинсона, благо никого из родных у Моисея уже не было – их Минька-пуля тоже убил. Пробравшись вдоль линии фронта далеко на юг, Минька-Моисей прострелил себе ногу, выполз к наступающим, выдав себя за раненого партизана, попал в госпиталь. Там познакомился с Дорой Бронштейн, которая работала в госпитале, они поженились, и Минька-Моисей взял фамилию жены. Когда война закончилась, Моисей Бронштейн вернулся к жене, которая к тому времени родила дочь, поступил на курсы бухгалтеров – в общем, начал вести обычную жизнь обычного фронтовика. Со временем сделал карьеру, дослужился до главного бухгалтера швейной фабрики, и так бы тихо-мирно и прожил свою преступную жизнь, если бы его совершенно случайно не опознала одна из недобитых им жертв. Милиция долго и тщательно все проверяла, а когда никаких сомнений в личности Моисея Шломовича не осталось – предателя арестовали. В скором времени он понесет заслуженное возмездие.

Газета с тихим шелестом выскользнула из пальцев Дины. В голове звенела пустота, которая никак не желала складываться в мысли. Дедушка – не дедушка? Но ведь мама – его дочь, и она, Дина – его внучка. Значит, все-таки, дедушка? Разве дедушка их не любил? Дина совершенно точно знала, что любил. Он всегда называл бабушку Дорочкой, никогда Дина не слышала, чтобы они ссорились, даже чтобы голос друг на друга повышали. Выходит, он и бабушку любил? А как же тогда расстрелы? Бабушку любил, а сам евреев расстреливал? Бабушку мог бы расстрелять? И ее, Дину, тоже мог бы расстрелять? Минька-пуля. И маму мог бы расстрелять? Как других мам и других Дин? Тех, из сорок первого года?
- Не верю, - Подумала Дина, - Не хочу верить. Этого не может быть. Это все сон – я проснусь, и все будет как прежде.
Но ей никак не удавалось проснуться – газета все так же лежала у ее промокших ног, все так же пахло в доме валерьянкой, все так же за закрытой дверью плакала бабушка.

Вечером вернулась с работы мама. Дина сидела с ногами в кресле и рассматривала фотоальбом. Мама бесцельно покружила по комнате, постучала в бабушкину дверь.
- Бабушка умерла, - Тихо сказала Дина, - Еще днем. Она там лежит и не дышит. Я заходила, смотрела.
Мама опустилась на пол, словно ноги внезапно отказались ее держать.
- Диночка…
- Я не видела, что она умирает. Я бы вызвала “Скорую”, но я не видела. А бабушка не звала. А сейчас я боюсь туда заходить. Ты сама, ладно? А я тут посижу. Только ты не умирай, хорошо? Я не смогу жить совсем одна.

Они хоронили бабушку вдвоем. Никто не пришел к Доре Бронштейн на похороны – ни ее “старушки-подружки”, которые в иные времена каждое воскресенье приходили к ней поболтать, ни с друзья из поликлиники, где еще совсем недавно готовились торжественно проводить Дору Лазаревну на пенсию, ни соседи, которым бабушка Дора ходила по дружбе делать уколы и ставить банки. И даже папа не пришел. Дина стояла рядом с матерью, поддерживала черный зонтик и размышляла о том, что им надо куда-нибудь уехать.
В эти страшные дни она научилась думать совсем по-взрослому, потому что мама, наоборот, совсем разучилась. Дина думала о том, что надо сварить на обед, Дина думала о том, что пора постирать белье, Дина думала о том, что надо отдать в ремонт мамины теплые сапоги – зима не за горами, а набойки совсем сносились. А мама стала как Дина. Смотрела отстраненно на окружающих, опускала глаза, проходя мимо соседей. Даже когда ее исключили из партии, не стала жаловаться Дине на несправедливость, просто сказала – меня исключили из партии – и все.
Дина же решила идти по жизни прямо и гордо, а не как мама – пряча глаза от людей. Ей казалось, что она не двенадцатилетняя девочка, на семью которой обрушились все мыслимые и немыслимые несчастья, а Жанна Д’Арк, стоящая посередине пылающего костра. Она, Дина, ни перед кем ни в чем не виновата – значит, она должна доказать всем, что она права.
Дина совершенно спокойно отдала пионервожатой Люсе пионерский галстук и пионерский значок. Только поцеловала на прощание кудрявую головку мальчика-Ленина. Ленин-то знал, что она ни в чем не виновата. Дина совершенно спокойно ходила в школу и отвечала на уроках, хотя к доске ее теперь вызвали очень редко. И пятерки ставили редко, придираясь ко всякой ерунде типа клякс и плохого почерка. Дина научилась смотреть в глаза своим одноклассникам прямо – и ее почти перестали бить, не выдерживая взгляда серьезных карих глаз. Дина научилась быть одна, без подруг – и даже находила в этом какое-то удовольствие, потому что теперь не надо было поддакивать девчонкам во всяких глупостях. Она училась жить заново, в новом мире жестокости и несправедливости, без бабушкиных пирожков и варенья, без дедушкиных историй и сказок, переиначенных на особый лад, без папиного заливистого смеха над забавными комедиями, которые часто показывали по телевизору.
У нее осталось очень мало – мама, целыми вечерами сидящая перед выключенным черно-белым “Горизонтом”, большой медведь, подаренный бабушкой на Динин последний день рождения, фотографии, на которых она и папа в Московском зоопарке рядом с пони и маленькая губная гармошка с полустершейся надписью по-немецки. Эту гармошку подарил ей дедушка – давным-давно. Гармошка называлась “трофейная”, половина дырочек на ней сипела и шипела, но Дина все равно ее любила. Когда мамы не было дома, она доставала гармошку из-под подушки и пыталась сыграть что-нибудь, зажимая гармошку зубами и раздувая щеки. После этих попыток болела шея – дуть надо было сильно, а звуки выходили тихими, как шепот, но Дина все равно пыталась играть.
Она старалась не думать о том, где дедушка взял эту гармошку. Может быть, это и правда, трофей. А может быть, ее подарили дедушке немцы, тогда, когда он… Дальше Дина старательно начинала размышлять о другом. Например, о том, как они с мамой уедут куда-нибудь далеко-далеко, где их никто не знает. Мама там устроится на работу, Дина пойдет в школу и никому не скажет, что ее исключили из пионеров. Она купит потихоньку пионерский галстук и значок, и придет в новый класс, как ни в чем не бывало. Никто не задаст страшных вопросов – ведь есть много семей, где нет папы и бабушки с дедушкой. Отъезд в другой город входил в противоречие с Дининой идеей жить гордо и прямо, но она ничего не могла с собой поделать. Она жила прямо и гордо весь день, а вечерами накатывали тоска и безнадежность, и Дине начинало казаться, что теперь вся жизнь ее пройдет вот так – в стороне от людей. Вроде бы рядом – но отдельно.
Однажды она застала маму горько плачущей и с газетой в руках. Дина уже знала, что ничего хорошего в газете быть не может, но все же взяла посмотреть. Ей хватило одного заголовка “Приговор карателю приведен в исполнение” – и дальше она читать не стала. Просто отметила для себя, что дедушки больше нет, и с этим тоже надо теперь жить. Еле теплящаяся надежда на ошибку угасла совсем. Они остались вдвоем. Совсем одни на всем свете. Ждать больше было нечего.
Дина прошла на кухню, разогрела ужин, за руку привела маму и усадила за стол.
- Нам надо уехать, - Решительно сказала она, глядя, как мама вяло ковыряет в тарелке вилкой, - Куда-нибудь далеко.
- Куда, Диночка? – Мама подняла заплаканные глаза, - Как уехать?
- Куда-нибудь, где нас никто не знает. Поменяем квартиру.
- Кто поедет в этот медвежий угол? – Мама с тоской обвела взглядом стены.
- Тогда поедем в какую-нибудь деревню. Из деревни многие хотят в город. Заведем огород, сад, корову купим или козу.
- И что? Предлагаешь мне коров доить в каком-нибудь колхозе? Или турнепс полоть? И что я буду делать с козой? Я их боюсь.
Дина посмотрела на мать с жалостью. За эти месяцы она привыкла быть самостоятельной, все решать сама, а идею с отъездом она продумала просто прекрасно. Конечно, мама на ферму не пойдет – устроится куда-нибудь в сельсовет секретарем. Или в библиотеку. У мамы высшее образование, прекрасный почерк и красивая прическа. А еще у мамы есть много нарядных платьев. Они будут пить парное молоко, собирать яйца из-под своих кур – у них обязательно будут курочки, три или пять, есть клубнику со своих грядок – и жизнь постепенно наладится. Не может же все всегда быть плохо. Главное – убедить маму уехать. Дине казалось, что это самое большое препятствие, которое надо преодолеть, а дальше все устроится само собой.

Ей было всего двенадцать лет, и она защищалась от проблем как могла – со святой верой ребенка в лучшее, с искренним убеждением, что все можно начать с чистого листа, оставив в родном городе боль и неприятности, с уверенностью, что свою правоту можно доказать, если открыто и честно смотреть людям в глаза.
Ей было всего двенадцать лет, и она не предполагала, что вся ее жизнь может оказаться всего лишь тихим соло на сломанной губной гармошке.