и будем ходить по стезям Его

Илья Войтовецкий
На снимке Уйский собор Святой Троицы в г.Троицке Челябинской области.

________"...и Он научит нас путям Своим, и будем ходить по стезям Его..."
________Михей, глава 4, стих 2.
________"...и научит Он нас Своим путям, и будем ходить по стезям Его..."
________Исаия, глава 2, стих 3.

Хозяйка с вечера долго молилась.
Легла и не могла заснуть. Вернее, заснула она сразу, но тут же проснулась и лежала с открытыми глазами. Слышала, как пришла жиличка, как вытащила в кухне защёлку из болта и вышла наружу; скрипнул ставень.
"Нет письма-от," – подумала Хозяйка. Она и сама не знала, по какому признаку, по скрипу, что ли, но определяла безошибочно, пришло ли жиличке письмо с фронта.
Часов она не держала, а по жиличкиному приходу время узнать не могла: та возвращалась домой то в восемь, то заполночь, устало говорила "работы много" и валилась. Вот уходила всегда в семь, это точно. Быстро одевала сонного мальчонку – она одевала, а он спал стоя – и уводила в садик. И на весь день Хозяйка оставалась одна.
"Чаяла, что хоть душа живая в доме будет, ан нет... Прости меня, грешницу, Святая Заступница."
Жиличка повозилась за стенкой, Хозяйка слышала, как она перекладывает сынишку. "Разметался на топчане-от, матери места не оставил." Всё стихло, только вьюжило и подвывало за окном да гудело в трубе, раньше говорили – домовой, а нынче и Бога отменили, и леших, и домовых, "прости Ты меня, грешницу..."
Прошло ещё время, и не выдержала Хозяйка, встала, перекрестилась на образа и как была – босиком, в длинной ночной рубашке – прошлёпала на кухню. Избу свою она, слава Тебе, Господи, знала, как ладошку, свет ей не понадобился. Отвернула половик, откинула крышку подпола и, стараясь не скрипеть, ступила на лесенку. Подняла руку и притянула крышку за собой – "не то пойдёт кто, не дай, Бог, да впотьмах грохнется вниз." Положила ладошку на спичечный коробок, потрясла – "штук десяток есть ишшо". Отворила створку железнодорожной лампы, ещё до войны у пьяного проводника купленной – "ворованная, прости, Господи", чиркнула спичкой, дрогнул неверный свет, зашатались тени. Вспыхнул свечной фитилёк внутри лампы, и осветился подпол.
Работала она споро: ссыпала картошку в мешки, лук и морковь в ящики. Всё было чистое, сухое: подпол хорошо проветривался, окошки – одно против другого по всем четырём стенам, хоть и застеклённые, но открывались, потому и сырость не водилась. "Вот и слава Богу, добро-от и не сопреет."
Вёл из подпола ещё ход – маленькая дверца во двор. Запиралась она изнутри на засовы и крючки, пройти в неё можно было не в полный рост, а приклонив голову да ступив на высокий приступочек.
Отперла дверцу Хозяйка наощупь, сколько раз за долгую жизнь приходилось – приноровилася; мешки и ящики выставила наружу. "Всё в стайку в яму снесу, укрою, укутаю, Бог даст, до весны не замёрзнет."
Хозяйка приподняла люк, прошла тихонько через кухню к себе, надела шубу, запахнулась, голову платком повязала да поверх шалью плотно покрыла, концы крест-накрест под мышками пропустила, завязала на спине, ноги босые вставила у порога в пимы, спустилась с крыльца, мешок с картошкой на спину – и пошла, вот так всё и перетаскала.
Стайка была в конце двора, летом между ею и домом всё сплошь грядками занято, а теперь зима, снегу по колено насыпало. Яма в стайке глубокая, тёсом обшитая, и крышка фанерная двухслойная сверху. Мешки и ящики Хозяйка забросала тряпьём, какое нашла. Распрямила спину, постояла на ею же самой протоптанной тропинке, глотнула ветру, "злой он ноне, ветер-от, кабы не снег, худо бы..."
Взглянула между домами на восток. Небо ровное, звёздное, глубокое, до розовинки на краю далёко ещё. "До утра одну ходку поспею," – подумала, вернулась в стайку, вывела санки, верёвок взяла да ящик деревянный с инструментом, перекрестилась, пожелала самой себе: "Бог в помочь" и – пошла.

Во сне мальчик летал. Он парил над крышей, рядом Шарик кувыркался на облаке, вдруг показались самолёты с чёрными крестами, и мальчик, выпрямившись, побежал; он держал Шарика в ладонях, но как ни старался – перебирал ногами и локтями, с места сдвинуться не мог, а самолёты приближались, и тогда он вскрикнул и проснулся.
В комнату вошёл отец, налил воду в круглый эмалированный таз, через край переваливалась лохматая пена. Белый шпицик утопал в пене, только чёрное пятнышко носа высовывалось наружу. Потом Шарик сидел на подоконнике перед распахнутым окном и грелся на солнышке. Он был похож на глиняную копилку, только без щелочки для монет. Взвыли самолёты с чёрными крестами, и мальчик, прижав к груди Шарика, побежал. И опять проснулся.
Торопливо вошёл со двора отец, крикнул: "Поезд отходит!" – схватил узел и чемодан, мама вцепилась в мальчика, и они побежали к станции. Поезд уже набирал скорость. Отец прыгал рядом с убыстрявшим ход вагоном, изловчился, забросил сына в открытую дверь, на бегу подсадил маму. Вещи так и остались у него в руке. Он размахивал чемоданом и, удаляясь, что-то кричал.
Мальчик вдруг понял, что забыли Шарика, расплакался, а мама стояла рядом и повторяла, не замечая собственных слёз:
– Папа приедет и привезёт его.
И тут показались самолёты, они шли низко. Поезд остановился, пассажиры повыскакивали в поле. Мама навалилась на мальчика, ему было тяжело и душно, он пытался высвободиться, а мама пригибала его голову. Он чувствовал запах горячей земли и примятой травы.
Самолёты сделали несколько кругов и ушли в сторону реки, через несколько минут прогремели взрывы, и опять затарахтели моторы. Немцы разбомбили железнодорожный мост, по которому недавно прошёл состав. На обратном пути самолёты опять кружили над поездом, рёв всё нарастал, а мальчик не мог от них убежать, потому что мама прижимала его к земле. Он начинал задыхаться – и проснулся.
Мама, наклонившись над ним, подсовывала руки то под голову, то под ноги и передвигала его к стенке. Увидев, что он открыл глаза, шепнула:
– Спи, нет письма.
Они давно договорились, что когда придёт письмо, она разбудит мальчика и прочтёт письмо вслух.
Письма отец писал по-еврейски, забавными буковками, мальчик просил: "Читай по-русски," – а она отвечала: "Ведь ты всё понимаешь," – и продолжала читать по-еврейски.
– Спи, – повторила мама, – сегодня письма опять нет.
Она легла рядом и сразу заснула.
Мальчик слышал, как в кухню вошла Хозяйка и подняла крышку подпола. Оттуда выскочил Шарик, мальчик подхватил его на руки, но налетели самолёты с чёрными крестами. Шарик вырвался и плюхнулся в таз с лохматой пеной. Отец проделал на собачьей спинке щелочку для монет. Мальчик заплакал. А мама сквозь сон сказала:
– Спи, когда придёт письмо, я тебя разбужу.
– А Шарик? – спросил мальчик.
– Папа приедет и привезёт его.
– И сделает из него копилку, да?
– Да-да, сделает. Спи.
Мальчик заснул. И спал, пока не поднялась крышка подпола и не высунулась Хозяйкина рука с фонарём.

До края посёлка оставалось три дома. Снег на дороге был утоптан, санки скользили легко. "Слава Тебе, Господи, – думала Хозяйка. – Снег бы не выпал, намаялась бы. А так до свету, глядишь, и поспею. Разгрузить бы до семи, когда жиличка встаёт, негоже, чтобы чужие глаза добро церковное видели. Неровен час..."
Ветер налетал сбоку и бил наотмашь. Она натянула шаль на правую, наветренную щеку. От дыхания край шали быстро заиндевел, и в глаз лез белый мох, мешал видеть дорогу.
Квартиранты, жиличка с мальчонкой, не заметили, кажись, её ухода, спали крепко. Да и потёмки в избе непроглядные, окна плотно ставнями закрыты. А письма за ставнем-от не оказалось, это как есть. Почтальонша Паша, когда треугольничек приходит, завсегда его под ставень подсовывает. Вот когда выключка, а это сразу видать – выключки треугольными не бывают, они завсегда в конвертах – выключки Паша отдаёт в руки, так положено. Отдаст, и сразу в бег – от воплей да причитаний подале. Сердце не выдерживает. Вроде бы за полгода войны и попривыкнуть пора, ан нет, не получается – привыкнуть-от.
Иногда, ежели случается, что жиличка сталкивается с Пашей нос к носу, она ей бумажку десятирублёвую всовывает – на удачу, будто от почтальонши зависит, что придёт: треугольник или конверт с выключкой. На всё воля Божия...
Налетел порыв ветра, Хозяйка не устояла, оступилась, упала на колено, зашиблась, но не больно. Встала и пошла дальше. Край шали совсем зарос белым. Она сняла рукавицу, отёрла, отряхнула шаль, поводила по щеке – не обморозить бы.
К мальчонке шибко привязалась. Сперва всё опасалась, что полезет на грядки, будет морковь воровать, помидоры с огурцами, а когда увидела, как он стоит в сторонке да глядит издаля, даже близко не подходит, смягчилась.
– Ты чо там стоишь-от? Поди сюда, – позвала. Выдернула морковь, отёрла о платье, протянула: – На, ешь.
Он стоял, не двигался.
– На, ешь, – повторила Хозяйка, всё ещё протягивая морковь.
– Мама не разрешает, – ответил, да так и не подошёл, не взял. "Ишь какой!" – удивилась Хозяйка. И с тех пор за грядки не беспокоилась.
Дорога пошла в гору, к кладбищу. У ограды можно постоять, передохнуть, но недолго, только дух перевести. За кладбищем начинался спуск, а там уже и до речки недалёко.
Наверху дуло ещё свирепее. Она повернулась к ветру спиной, но долго так стоять не могла, спина захолодела. Полдороги, слава Богу, всё ж отмахала, дале повеселей пойдёт.
Заломило ногу в коленке, которую зашибла – ни согнуть, ни ступить. Потёрла – не помогло, стало ещё больнее. А санки, когда пошла под уклон, норовят опередить, бьют по пяткам, с ног сбивают. Фу, ты, окаянные! И ветер, ветер, воет в чистом поле, ни деревца на его пути, ни кустика, снежная равнина – от края неба до другого края.
Вот и до берега дошла. Дорога по льду протоптана, по ней ходют, и ездют, лёд уже толстый, до самого дна, поди, промёрзла речка. А поверх льда снегу навалило, намело.
Пимами натёрло ноги, надо было носки вязаные надеть, но спешила, как была босиком, так в пимы и мырнула. Да ещё снег внутрь набился, растаял, сыро в пимах-от.
В прошлом месяце она мальчонке носки связала. Приехали они совсем без одёжи, а что купила ему мать на толкучке, быстро сносилось, да и растёт он. С чужих рук покупать – только деньги на ветер выбрасывать. Кто на продажу вяжет, норовит шерсти-от дать пожиже, не для себя ведь. Оно тут же в сеточку изотрётся, кисеёй и просвечивает. И не греет нисколько – видимость одна.
А теперь, как связала ему Хозяйка да на ноги надела, тепло мальчонке, душа не нарадуется. Ноги в тепле – это важнее всего. Всё тепло тела – оно от ног идёт. Так-от.
С трудом одолела подъём на противоположный, на крутой берег. Ныло колено, болели сбитые в пимах ноги. Вскарабкалась, забралась, поставила на снег ящик с инструментом, подтянула санки. Тяжёлые, нечистая сила! Постояла, передохнула, потёрла щеку – и пошла вперёд, всем туловищем наваливаясь на ветер. До церкви оставалось уже совсем ничего.

Мальчик понял, наконец, что гул самолётов доносится не сверху, а снизу.
Приподнялась крышка – тихо, без шороха, без скрипа. В потёмках разглядел мальчик: тянется что-то невидимое снизу, а на конце огонь – неровный, качается, то разгорится, то притихнет – на разверстую пасть похоже. Зверь, чудовище страшное обитает у Хозяйки под полом, мальчик всегда предполагал, что не просто так лазит туда Хозяйка, а поднявшись, плотно закрывает крышку и половиком закатывает.
– Кто ты? – спросил мальчик.
– Я Царь-Лесной-Чудо-Морское, – ответило чудовище, и пламя полыхнуло из пасти.
Мальчик бросился на чудовище. Он вонзал копьё в голову, та шипела и отваливалась, но на её месте тут же отрастала новая. Мальчик не заметил, как одна голова подкралась сзади.
– Вставай, – сказала голова маминым голосом.
Царь-Лесной-Чудо-Морское приподнял мальчика и поставил на ноги. Мягкие лапы затягивали ставший тесным лифчик, натягивали чулки, пристёгивали к пуговицам подмышками подвязки; всунули его ноги в валенки; а вот и шубка, шапка-ушанка, башлык, который мама сшила из старой своей фланелевой сорочки.
Он проснулся, когда оказался на крыльце. Ветер налетел, мотнул его голову раз, другой, забил нос и рот, загнал дыхание в грудь и не выпускал оттуда. Было ещё темно; ночь висела над головой, спокойно высвечивая искорки звёзд.
Мама взяла мальчика за руку и повела с крыльца. На ходу она одёрнула башлык, затянула потуже вокруг головы; он закрыл глаза, шёл вслепую.
– Я ноне за мальчонкой не приду, – прозвучал из ниоткуда голос Хозяйки. – Ты бы, Ильинишна, об ём сама позаботилась, я ноне рано из дому-от уйду.
Порыв ветра навалился на фланель башлыка, пришлёпнул к уху, засвистел поверху; мальчик не расслышал маминого ответа.
Утро в садике тянулось долго. За промёрзшими, покрытыми белесой изморозью серыми окнами занимался тусклый рассвет, в бесцветной комнате неярко светила маленькая лампочка, дети, взявшись за руки, медленно бродили по кругу, нестройно напевая: "Мы войны не хотим, но себя защитим, оборону крепим мы недаром". Завтракали – безвкусной манной кашей на воде, запивали несладким жидким чаем. После завтрака опять кружили, взявшись за руки, и пели: "Идёт война народная, священная война".
После обеда был мёртвый час, а когда детей разбудили, в тёмном окне отражались два потолка с двумя тусклыми лампочками; наступил вечер. Некоторых детишек забрали домой бабушки или мамы, оставшихся кормили ужином – пережаренной дочерна картошкой. Это было вкуснее, чем манная каша, но после маленьких порций опять хотелось есть.
Дети, кого не разобрали родители, расселись на стульчиках вдоль стены, воспитательница сидела на табуретке под лампочкой и читала сказку про Кота и Кошку.
Рано утром в день выходной
Кот-Федот со своею женой
Кошкой-Матрёшкой
На базар собрались
За фруктами,
За продуктами,
За картошкой.
– Мария Фёдоровна, вода кипит! – прокричали с кухни, и воспитательница сунула книжку с картинками мальчику:
– Читай, – и выбежала из комнаты.
Шли полями,
Лесами,
Дорожками.
Кот-Федот в сапогах с застёжками.
У Кошки-Матрёшки
На маленьких ножках
Тапочки.
Мальчик, как, впрочем, и остальные ребята, знал сказку наизусть: других книжек в садике не было, эту читали каждый вечер. Держа книжку перед глазами, он, как взрослый, водил по строчкам пальцем – так делала воспитательница – и переворачивал страницы.
Шли-шли-шли,
На базар пришли.
Увидали на базаре
Много лавок и возов.
Услыхали на базаре
Много разных голосов.
И сказал гиппопотам:
– Ам!
А ему ответил слон:
– Вон!
Вот Акула-Каракула
Правым глазом подмигнула.
Вдруг из маминой из спальни
Кривоногий и хромой
Выбегает наш начальник
И об стенку головой:
– Ой!
Потому что у на-чаль-ни-ка
Нету чай-ни-ка.
Нету чая,
Нету чая
У началь-ни-ка.
Отсебятина расцветала – без присмотра старших – пышным цветом. Ребятам это нравилось, воспитательница так не умела, а одно и то же каждый вечер надоедало. Хорошо, что во время дежурства Мария Фёдоровна приводила с собой сына и дочь, они уходили с нею на кухню, там она кормила их, грела на плите воду и стирала, штопала, латала одежду, и – тогда!.. Вот тогда-то можно было посочинять самим, порассказывать страшные истории и поверить своим же собственным фантазиям.
Воспитательница время от времени подходила под дверь, прислушивалась; тихонько, чтобы не вспугнуть и не помешать ребятам, заглядывала в щелочку и, довольная, возвращалась к своим делам и детям.
– Царь-Лесной-Чудо-Морское ест только по ночам, – рассказывал мальчик. – Хозяйка открывает дверцу, он пригибает все свои головы и выползает.
– А сколько у него голов? – шёпотом спрашивает кто-то из ребят.
– Много... Хоть сколько! Сколько надо! Он их отращивает. А если одну отрубают, вместо неё вырастают две новые.
– У-ух ты!
– Он выходит на улицу и притаивается за углом. Он притаивается и ждёт.
В комнате вырастает сказочный лес. За деревьями прячется многоголовое чудовище – Царь-Лесной-Чудо-Морское. Этот Змий Драконович не знает ни жалости, ни пощады. Всякий – конный ли, пеший – может стать его добычей.
Но за лесом живёт мальчик. Днём он ходит в детский сад, а ночью садится на боевого коня и скачет в непроходимую чащу, чтобы заступиться за слабых и не позволить страшному чудовищу творить безобразия. Только мальчика – и никого больше – боится Царь-Лесной-Чудо-Морское.
Иногда мальчик сам спускается в подпол.
– Эй, чудовище! – завёт он, и во тьме кромешной перед ним склоняются все головы с огнедышащими пастями. – Мы полетим этой ночью на линию фронта и будем бороться с ненавистным врагом!
– Как прикажешь, мой повелитель...
Они пикируют на колонны гитлеровских танков, таранят самолёты с чёрными крестами, пускают под откос поезда. И голос Радиодиктора – мальчик уверен, что именно так звучит он из репродуктора в коридоре – сообщает:
– "От советского Информбюро оперативная сводка. Вчера наши доблестные войска в битве за село Народное уничтожили..." – и следует перечисление вражеских потерь – многочисленных и невосполнимых – в живой силе и технике.
Блеск полутора десятков восхищённых глаз был мальчику вознаграждением.

Как ни спешила Хозяйка, как ни гнала душу, ан не поспела вовремя: у самой калитки нос к носу столкнулась с жиличкой. Втащила санки, распрямилась, охнула – тело ныло, кости-от старые, не те годы, прости, Господи, не те...
– Я ноне за мальчонкой не приду, – сказала. – Ты бы, Ильинишна, об ём сама позаботилась, я ноне рано из дому-от уйду.
А жиличка что, ей, жиличке, ответить нечего, не обязана ей Хозяйка, всё от доброго сердца делает. Да и то – ежели не она, кто ж ещё! Мужик жиличкин на фронте, сама день и ночь на работе, не бросать же мальца без призору. Попривыкнула к нему Хозяйка, вроде как свой стал. Хоть и некрещёный, а всё дитё малое, Богом, стало быть, призренное.
– Ну, что же делать, если не можете. Спасибо, что предупредили... Я попрошу, чтобы его в садике оставили.
Вежливая! А в садике оставлять – не дело. Неужто не отпустят с работы – за дитём собственным сходить? Ну, и времена настали... Будто у самих детей нету. Ожесточился народ.
Жиличка заторопилась, она его, мальца-от сонного, за руку тянет, идём, мол, нельзя опаздывать.
Хозяйка отвела от калитки санки с церковным добром, укрытым да увязанным, освободила проход, дождалась, когда жиличка с мальцом скроются за оградой.
– Ключ-от под половиком будет! – крикнула вдогонку. И принялась за работу.
Перво-наперво укрыла она санки за крыльцом, от чужого глазу подале. Поднялась по ступеням, перекрестилась, дверь отперла, пимы, наклонившись да за поясницу схватившись, веником от налипшего снега отряхнула, очистила, опять с трудом и оханьем распрямила натруженную и ветром продутую спину и вошла в сени.
"Выхолодило избу-от за ночь, лютая зима ноне, не держится тепло до утра. Дров до весны не хватит, докупать придётся."
Распахнула войлоком обшитую дверь, торопливо переступила через высокий порог да дверь за собой тут же притянула, чтоб остатки тепла из избы наружу не ушли. На икону Богородицы в правом углу перекрестилась, сняла у порога пимы и босыми ногами по холодному полу – шлёп-шлёп к себе за стенку. Обтёрла полотенцем ноги досуха, намотала шерстяные собственной плотной вязки онучи, а поверх – пимы обкороченные, приспособленные для домашней носки. Пошевелила захолоневшими пальцами, "ничо, отойдут".
На кухне зачерпнула ковшом из ведра, по дну проехав ("воды наносить надо") и долго, обжигая язык и зубы, пила. Наконец, оторвалась, перевела дух и, как давеча, пожелала себе самой:
– Ну, Бог в помочь!
Отвернула половик и наклонилась над крышкой.
Резкая боль саданула в поясницу, Хозяйка охнула и осела. Перед глазами поплыли радужные узоры, и всё померкло.
В себя она пришла, когда за окном уже просветлело, полосы солнечные резали воздух сквозь ставенные щели. Тело закоченело всё и ныло. Изо рта клубами шло дыхание.
– Прости и помилуй, Святая Заступница, – зашептала, запричитала Хозяйка – вслух, ослабевшими руками упёрлась в пол и подняла непослушное тело. – Подсоби рабе Твоёй... Ох ты, Господи, – переборола боль, поднялась, на ногах утвердилась. Расшеперилась поширше, чтобы не ломать спину, дотянулась до полу, ухватилась пальцем за кольцо, потянула на себя и отворила крышку подпола. Перевела дух:
– Слава Те, Господи! – да и полезла вниз.

Мальчик уже готовился ко сну, расправил постель и начал отстёгивать подвязку от лифчика, а петелька подмышками закрутилась, и пуговица не давалась, выскальзывала из пальцев; и тут дежурная нянечка окликнула его из коридора.
– Одевайся, – сказала нянечка, – за тобой пришли.
Обрадовался: значит, ночевать будет дома. В садике с вечера холодно, ночь проходит в ёрзании, в поисках положения, при котором не так мёрзнут ноги, однако, как ни свернись калачиком, как ни укройся тонким байковым одеялом, как ни подтяни к животу колени, тело коченеет, а назавтра хочется отогреться и поспать.
– Мама, сегодня будет письмо от папы? – спрашивал, захлёбываясь морозом и ветром.
– Пора бы уже. Молчи, не разговаривай, простудишь горло.
От садика до дому совсем близко, не больше получаса пути.
...Когда они приехали и мама пришла в очередь за направлением, в этот садик оставалось только одно место, которое предложили женщине, стоявшей впереди неё. Но та вдруг закричала:
– Нам этот садик не подходит, там во дворе мало зелени, я видела! Наш сын без зелени не может, у нас и дома был сад. Я мужа пришлю, он с вами поговорит!
И всё сразу решилось...
– Мама, расскажи про папу. Он на фронте, да?
– Да-да, на фронте, помолчи.
...С Хозяйкой тоже повезло. Эвакуированные требовали направлений на уплотнение: там плату за квартиру устанавливало государство. "Буду работать – и за квартиру смогу платить," – сказала мама и пошла по посёлку – спрашивать, не сдаётся ли частная квартира, комната или хотя бы угол. В одном доме отказали, в другом тоже, а в третьем на крыльцо вышла строгая старуха, посмотрела из-под ладони – они против солнца стояли, "одна с мальчонкой што ли? – спросила, – а мужик на фронте? Заходи, потолкуем." Вошла в горницу, села на топчан под иконой, да тут, на топчане этом, и осталась. Даже имени мама не спросила, а как на Украине принято было называть: Хозяйка – так и закрепилось, ни прозвище, ни кличка, просто Хозяйка...
– Мама, а у папы есть орден?
– Конечно, есть. Папа смелый. Не разговаривай.
...И на работу быстро устроилась. Те, кто с багажом, с вещами приехали, первое время привезённым на рынке приторговывали, а на вырученные деньги покупали продукты, продовольственные карточки, поэтому на работу устраиваться не спешили, присматривались, боялись прогадать. Она же назавтра по приезде пошла, зарегистрировалась, и на первое место, которое предложили, не раздумывая согласилась. Зарплата какая ни на есть, а была, и карточки – рабочая и на ребёнка иждивенческая – с железнодорожной надбавкой, и всякие прочие льготы: дрова на зиму, спички, мыло – предметы немаловажные – достать удавалось, для сына носочки, чулки, иногда даже обувь, потом пошли посылки с американскими продуктами – распределяли чаще, чем в других местах. Завидовали ей знакомые: "Ну, скажи правду, не обошлось ведь без руки," – допрашивали и поглядывали недобро. А какая рука у неё могла быть в незнакомом городе! Всю жизнь выгода получалась именно там, где не искала выгоды...
– Мама, у папы есть наган? Папа стреляет в немцев, да?
– Да-да, есть, стреляет, не дыши ртом, вдыхай носом и не разговаривай.
...Давно писем не получала. В последнем была маленькая, как на документ, фотография – в светлой ушанке и в шинели с серым ватным воротником. "На север твой муж попал, – сказал, взглянув на карточку, старший ревизор, уже отвоевавшийся, потерявший руку, ногу и глаз в первом же бою. – Север сразу по обмундированию отличить можно..."
– Мама, а папа видел Сталина?
– Конечно, видел, папа всё видел, папа дышит носом и не разговаривает на морозе.
– Мама, а когда я вырасту, я тоже увижу Сталина. Правда?
– Увидишь, если сейчас же замолчишь. Сталин с болтунами не встречается.
– Гражданка, можно вас спросить? – послышался голос за спиной. Остановилась, обернулась. Пожилой мужчина с седой невыбритой щетиной на глубоко запавших щеках стоял перед ней.
– Ви мене извиняйте, пожалуйста, но мне кажется, что ви еврейка. Я могу говорить з вами по-еврейски?
– Да, – ответила мама.
Незнакомец перешёл на еврейский язык.
– Я очень голоден, – сказал он. – Я давно не ел. У меня никого нет, все родные остались там. Может быть вы дадите мне кусочек хлеба. Я очень голоден. Я скоро умру.
Мама молча смотрела на него.
– Я давно ничего не ел, – тихо повторил старик. Он говорил на странном еврейском языке, не похожем на тот, к которому привык мальчик.
– Откуда вы? – спросила мама. – Ваш выговор похож на тот, на котором говорил мой отец. Он был родом из Литвы. Мы приехали с Украины, но мой отец родился в Литве. Он разговаривал так же, как вы.
– Я из Ковно. Все мои родные... – он всхлипнул. – Я давно ничего не ел.
Мама достала из сумки свёрток, развернула газету, сняла варежку. На маминой ладони появилась порция чёрного хлеба, к ней притулился, вжался в неё маленький довесок, это был их суточный паёк. Мама, всё ещё раздумывая, медленно, нерешительно взяла пальцами, отделила довесок и протянула незнакомцу, но тот рывком выхватил из маминой руки газету и жадно вцепился в хлеб зубами. Он торопливо проглатывал и пятился, пятился задом, развернулся и, прихрамывая, заковылял прочь, не переставая жевать и глотать.
– Что же вы делаете! – закричала мама – как-то сразу и по-русски, и по-еврейски. – Что вы делаете! Это мой хлеб, что вы делаете! У меня ребёнок, мой муж на фронте...
Она вдруг осознала, что кричать бесполезно, и, как маленькая девочка, разрыдалась. Худенькие плечики её подёргивались, голос дрожал, то достигая высоких нот, то срываясь на хриплый вой и всхлипы, и мальчик понял, что теперь он старший, единственный мужчина и защитник.
Бежать за похитителем не было смысла: силуэт его скрылся за углом, да и весь хлеб он, конечно, успел съесть.
– Мама, не плачь, я наелся в садике, нам давали жареную картошку, много-много картошки. Завтра я опять поем в садике, и ты завтра получишь хлеб. Не плачь, мама.
Так они дошли до калитки.
Дома за ставнем их ждал треугольник – письмо с фронта.

Хозяйка продолжала носить воду, прибирать комнаты, топить печь, молилась утром и вечером, подолгу, усердно и самозабвенно простаивая перед иконостасом, и это снимало и боль в пояснице, и усталость. Но чтобы постель расправить да лечь в неё по-людски – на это ни времени не оставалось, ни сил. Поэтому спала Хозяйка на сундуке, который стоял у самой стенки, к печи примыкавшей и горячей после топки. Да и сном едва ли это можно назвать – так, прикорнет на полчаса, а там, глядишь, и стемнело: зима, чуть за полдень перевалило, начинаются сумерки, и до вечера рукой подать. Тогда выводила Хозяйка свои саночки – и в путь. За ночь успевала сделать когда две, а когда и три ходки – до церкви и обратно, до церкви и обратно.
Церква стояла за речкой – красавица, купола в небесный цвет выкрашены, кресты в золотой. Теперича она торчит одинокая, точно сиротинушка, на площади, в былые времена богомольцами заполненной, а нынче в пустырь превратившейся. Ох, как ходили сюда крещёные, как хаживали! И батюшка был, и дьякон, и хор какой! И вот поди ж ты, запрет на веру вышел. Сразу обезлюдело вокруг.
А ведь помнила она старый город свой – большой, купеческий. Ежегодно шумели тут ярманки, съезжался торговый люд со всего Урала, с Поволжья и из Сибири, из Казахстана да из Средней Азии.
Православные храмы колокольным звоном созывали народ, два монастыря – мужской и женский – возведённые на холмах за городом, парили над ним и радовали души. Крестили, венчали и отпевали здесь по закону Божию. Набожный народ жил тут в былые времена.
Новая власть не жаловала верующих. Священников арестовывали и ссылали, кто в Бога верил – объявляли врагами, и всякие слова нехорошие про веру говорили. Единственная, как перст, незакрытая церква поблескивала до поры до времени над речкой крестами да куполами своими.
И вдруг весть пришла: закрывают церкву. Явились прихожане на площадь, а на вратах объявление: так, мол, и так; прочитали и поняли люди православные, что отменяется их вера, как и любая другая тоже.
Охраны никто у входа не выставил – да некому было и выставлять её, охрану-от. И Хозяйка, осенив себя крестом и сотворив молитву, переступила тёмной да вьюжной ночью порог Храма Божия.
Ох, и богата была последняя в городе церква! Иконы; ковры; медные и серебряные, а, может, и золотые подсвечники; лампады; иконные оклады, кресты большие и малые, крестики, ризы и парчовые ткани, накидки, покрывала, священные книги в тяжёлых переплётах, лари и ларцы, массивные дверные ручки – всё это пребывало нетронутым и терпеливо ожидало скорого и неминуемого разграбления.
Да только Бог миловал.

Закончилась первая военная зима, сошёл снег, высохла жирная грязь и превратилась в мелкую мягкую пыль, отбушевала сирень в палисадниках. Лето выдалось жарким, воздух наполнился настоем полыни, в степи за городом, белесо волнуясь, слепили глаз ковыли, высокое безоблачное небо, розовое и голубое по утрам, к полудню выгорало, а к вечеру опять синело и розовело.
Большую часть дня дети теперь проводили во дворе. Вдоль забора здесь росли кусты сирени и акации, в небе качались кроны старых тополей. Цветочные клумбы, истоптанные за зиму, теперь приводили в порядок; их взрыхлили, обложили белым и красным кирпичом; работали все вместе: и персонал садика, и воспитанники. Посеяли семена, и уже появились всходы львиного зева, табака, анютиных глазок.
В глубине двора, справа от здания, была песочница, за ней качели, здесь ребята играли, ссорились, мирились.
Слева за зданием стояла дощатая двухкабиночная уборная – для мальчиков и для девочек; между уборной и забором пространство с метр шириной буйно заросло крапивой. Сюда воспитательница Мария Фёдоровна привела своих воспитанников.
– Девочки, стойте в стороне и смотрите, как будут работать мальчики. Мальчики, у которых короткие штанишки и нет чулок, будут стоять вместе с девочками. Остальные – подойдите ко мне и получите рукавицы.
Рукавицы были большие, сшитые на взрослых. Начались шум, неразбериха. Воспитательница требовательно похлопала в ладоши.
– Дети, тихо! Те, кто надел рукавицы, пусть подойдут ко мне!
Крапива вымахала в полроста, она жалила через материю, от её прикосновений горела кожа.
Сначала воспитательница кухонным ножом подрезала стебли, детям ножей не доверяли: всё может случиться, мало ли что! Потом, надев рукавицы, мальчики сгребали крапиву в кучу. Когда заросли исчезли, а зелёная масса заполнила всю площадку перед уборной, принесли из сарая деревянные носилки и перетаскали крапиву в столовую, там сваливали её в большой чан с кипятком.
На обед были щи из крапивы. Кто хотел, получал добавку. А хотели все, кто же от добавки откажется!..
Стали готовиться к мёртвому часу.
– Я в эту ночь опять вылетаю на боевое задание, – тихо, по секрету, поделился мальчик с красивой девочкой Любкой Шиблевой.
– Верхом? – шёпотом поинтересовалась Любка.
– Ага. На Царе-Лесном-Чуде-Морском. Он соскучился по военным действиям.
– А чо ты нам никогда его не показываешь? – спросил Вовка Педан по прозвищу Пидор; что означает это слово, никто не знал, но звучало красиво и нравилось, да и сам Вовка против него не возражал. Пидор, оказывается, подслушивал разговор. – Ты нам тоже покаж! Сам летаешь, воюешь, совершаешь подвиги, а мы что, обрыбленные, да?
– Ничо я не прячу. Он у меня в подполе живёт, там окна есть, можешь глядеть.
И пополз шепоток по цепочке, от одного к другому:
– Слышь, робя, кончай мёртвый час, щас к Царю-Лесному-Чуду-Морскому в гости пойдём. Как только воспиталка выйдет, шуруем через окно.
"Шуруем-шуруем-шуруем-шур-шур-шур-шур," – зашелестело, зашуршало по комнате. Не раздеваясь, дети забрались под одеяла – в ожидании, когда воспитательница, убедившись, что вся группа уснула, уйдёт заниматься своими делами.
Первым на подоконнике оказался Вовка Педан. Он махнул рукой, как Чапай в фильме, и стриженая под нулёвку голова его, сверкнув на солнце, исчезла за окном.
– Айда за Пидором! Чешем по одному!
В момент в комнате не осталось никого.
Группа, проскочив короткий дворик между окном и забором, перемахнула через ограду и оказалась на улице.
До дому добежали быстро. Мчались, подымая горячую пыль, которая надолго повисала в воздухе подобно дыму над местом взрыва или пожара. Жители посёлка, кто находился в этот час на улице, стали свидетелями шумного массового шествия развеселившихся пятилеток. Достигнув цели, мальчишки и девчонки притихли; воровато огляделись по сторонам, торопливо прошмыгнули по одному через калитку во двор и, друг друга отталкивая, стали припадать к окошкам в завалинке.
За стёклами было темно, лишь поблескивали отражения любопытно горевших глаз.
– Он щас вон в том углу, отдыхает. У него всегда в это время мёртвый час, как у нас в садике. Режим. Он с ночи себе траву запасает – свежую, чтобы бока не жало.
– Покажи мне тоже, – попросила Любка Шиблева.
Мальчик приник вместе с нею к окошку, прикасаясь щекой к её щеке, волнуясь и удивляясь собственному сердцебиению.
– Ты не пропусти: как только он голову приподымет или с боку на бок перевернётся, у него из пасти огонь саданёт. Тогда его хорошо видно. Смотри вон в тот угол.
– Ой, правда! – закричала Любка. – Я его вижу, вон он лапой спину чешет. Ой, зевнул, пасть открыл, а оттуда пламя – как полыхнёт!
Все кинулись к Любкиному окну, отталкивали друг друга, приподымались на цыпочки.
– Где, где, покажи!
– И мне!
– И мне тоже!
Началась свалка – с криками и потасовкой.
– Куча мала, – заорал Пидор и прыгнул с разбега на ребячьи головы.
Мальчик отпрянул и неожиданно увидел на крыльце Хозяйку.
И в это самое время во двор вбежала мама, за нею Мария Фёдоровна и ещё чьи-то мамы, бабушки, дедушки. В гаме ничего нельзя было разобрать или понять.
– Что вы тут делаете?! – кричала мама. – Зачем ты их сюда привёл?!
Она схватила мальчика за плечо, и сразу за этим последовал сильный удар по спине, по лицу и снова по спине. Мама била его, била какой-то палкой, не разбирая, куда, била – куда попало.
Боль он почувствовал потом, это была сильная боль, но тогда он осознал только обиду, и стыд, и хотелось убежать, скрыться, исчезнуть и больше никогда не встречаться со взглядами ребят и девчонок, с глазами Любки Шиблевой...
Мамы и бабушки отшумели, откричали своё и, разобрав проштрафившихся отпрысков, разошлись по домам. Мама торопливо ушла в депо, сказав Хозяйке, что придётся ей работать допоздна, может быть – до утра, поэтому ночевать она будет в кондукторском резерве, там всегда есть свободная койка.
– Иди-иди, – сказала Хозяйка. – Так оно и лучше, оставь мальца, пусть отдышится. Вона чо наворочала!
Мальчик лежал на топчане; он спрятал голову под подушку и изредка всхлипывал. Хозяйка присела около мальчика, положила руку ему на спину. Он вздрогнул, всхлипнул громко и горько.
– Ну-ну, на мать обижаться – последнее дело. Мать завсегда мать. В том и правота ейная. А што тумаков тебе надавала, дак не от сладкой жизни. Тяжко ей одной, без отца-от. Вот война кончится, всё наладится. Спаси и помилуй, Царица Небесная.
Мальчик продолжал неподвижно лежать – голова под подушкой.
– А вы чо там разглядывали, в подполе-от? – спросила Хозяйка. – Потеряли чо аль чо? Негоже это, без спросу гостей притаскивать. Чо искали-от?
– Ничо не искали, – ответил в подушку мальчик, и получилось глухо, неслышно. – Ничо не искали, мы просто так.
– Просто так петух прокукарекал. А мужик подумал – вставать пора. Встал, да петуха на суп-от и зарезал. Вот и весь сказ... Ну, поспи, поспи, сон – от дум тяжких лечит. Знаешь притчу про сон? Нет? А вот послушай: "Пришёл мил-перемил, середь полу повалил. Хоть грех, хоть пять, а хочется спать." Во как!
Она оперлась рукой о край топчана, поднялась, и, шепча слова молитвы, пошла из горницы, только у порога остановилась, посмотрела на мальчика и перекрестила его издали:
– Спи.
Мама пришла лишь назавтра, поздно ночью. Поскрипела ставнем, на кухне зачерпнула ковшом воды из ведра, попила.
Мальчик не спал. Он слышал, как Хозяйка вышла из своей запечной комнаты.
– Твой-от не ходил ноне в садик, не неволила я его. Пущай оклемается. Стыдно ему, да и болит тело-от, поколотила ты его – ан зазря ить.
– Как же зря, – зашептала мама, – он вон чего натворил, весь город на ноги поднял. На воспитательницу теперь дело в суд передают, за халатность, судить её будут. А всё его фантазии, какой-то Царь-Лесной-Чудо-Морское. Навыдумывал...
– Дитё он. Ему тепла материнского охота да сказочку перед сном, да сладкого чего. А им в щи крапиву кладут, што у отхожей ямы растёт, Господи, прости и помилуй.
Мальчик неожиданно для себя всхлипнул и сразу заснул, и спал крепко, без сновидений – впервые за весь последний год.

– Поди руки вымой, – сказала Хозяйка, когда они пришли из садика. Сама подала белое холщовое полотенце: – Вытери досуха.
На кухонный стол положила свежую скатерть, белую с белой же вышивкой. Спустилась в подпол и вернулась оттуда с большой толстой книгой в тяжёлом окладе.
– Пальцы не мусли, листы не загинай, штоб ни крошки, ни травинки промеж листов не попало. Святая книга. Сиди, зри да кумекай. Поначалу непонятно будет, чо к чему, а ты гляди да запоминай. Опосля, даст Бог, всё поймёшь.
Сидя разглядывать несподручно было, мальчик забрался коленями на табуретку, да так и стоял наклонившись, перекладывал толстые листы с разноцветными картинками и чудными надписями – буквы вроде бы русские, а непривычные, тоже на картинки похожие.
...Вдаль уходили зелёные холмы, небо было голубым-голубым, иногда с белыми облаками. На склонах холмов паслись белые овцы и козы. Люди были красивые, мужчины чернобородые – если молодые, или седые. Женщины в белых платках. Ещё на холмах росли деревья – группками, по три-четыре, с густыми серебристо-зелёными кронами и изогнутыми, как змеи перевитыми ветвями.
Мальчику картинки понравились. Он представил себя бегающим по зелёным холмам рядом с бородатыми мужчинами и красивыми женщинами, и ему захотелось попасть в эту страну, про которую была книжка с картинками.
Долго разглядывал мальчик неизвестную и манящую страну. День окунулся в серые сумерки, медленные и долгие, и утонул в них; краски на картинках потускнели, но мальчик, низко склонив голову над столом и приблизив глаза, всё не мог оторваться и глядел, любовался, перекладывал за листом лист и глядел.
Хозяйка возилась на грядках. Когда совсем стемнело, мальчик с сожалением оторвал взгляд от книги, почувствовал, что онемели ноги и затекла поясница; он потянулся. Хозяйка неподвижно стояла у него за спиной.
– Айда, – сказала она. – Книгу оставь на столе, опосля приберу.
Спать не хотелось. Мальчик пристроился на сундуке и привалился к стенке. Хозяйка сидела рядом, высокая, прямая, он не видел её лица, но дыхание её касалось его стриженой макушки, и тихий голос размеренно звучал над самым ухом.
Огонёк лампады перед иконостасом высвечивал то глаз, то прядь волос, то молитвенно сложенные пальцы святых. Богородица бережно прижимала к груди Младенца. Георгий Победоносец поражал копьём змия. Илья Пророк метал с неба молнии. Николай Чудотворец безмолвно творил чудо.
– Поначалу ничо не было, – тихо говорила Хозяйка. – Одна пустота да тьма кромешная. И Дух Святый витал над бездною.
Мальчик вглядывался в пустоту, непроглядный мрак обволакивал его, огонёк, словно Дух Святой, колебался впереди. Начиналось сотворение мира.
За распахнутым окном в палисаднике чернели кусты, на окнах в горшках цвели комнатные растения: Хозяйка разводила герань, азалию – для продажи.
– И сотворил Бог человека по образу и подобию Своёму. И навёл на человека крепкий сон, взял одно из рёбер его и создал из ребра жену. И были оба наги и не стыдились етова.
Хитрый змий свесился с ветки акации, просунул голову в комнату и стал уговаривать жену человеческую откусить от плода. Мальчик не понимал, как можно отказываться, он не стал бы; но и женщина не очень упиралась, откусила сама и мужа угостила.
– Адам познал Еву, – сказала со вздохом Хозяйка. – И случился промеж них грех великий... И выслал их Господь из сада эдемского. И сказал Господь Адаму: "В поте лица твово будешь йись хлеб, доколе не возвратишься в землю." Господи Иисусе, на всё воля Твоя... Не видать мне, грешной, Царствия Небесного, гореть мне в геене огненной за грехи мои тяжкие. – Хозяйка перекрестилась.
Мальчик пожалел её.
А она так закончила свой рассказ:
– Выслал его Господь из сада эдемского, чтобы возделывать землю, из которой взят.
Многого не понимал он в этой истории. Странно было, что не попадёт Хозяйка в рай – чем это не угодила она своему Богу? И, как бы отвечая ему:
– Двоих мужиков пережила, два раза в замуж ходила... – Помолчала. – Наказал меня Господь... Сын родный... от Бога отрёкся, в партию вступил, большим начальником стал. Го-о-спо-оди-и... Прости Ты меня, милости Твоей недостойную...
Это был первый и последний раз, когда она обмолвилась о сыне.

Красивая девчонка эта Любка Шиблева! Ох, какая красивая! Раньше ему нравилась двенадцатилетняя Валька Ефанова, соседская девочка, дочь одноногого конюха дяди Васи. Соседи, кроме лошади-кормилицы, держали корову, и весь квартал покупал у них молоко. Обычно за молоком – для себя и для жилички – ходила Хозяйка, только иногда, приподнявшись над грядкой, распрямив спину и держась рукой за поясницу, говорила мальчику:
– Чо зря в небо тарашшышься, сходи к соседям, себе и мне молока возьми. Да на Вальку больно не заглядывайся, не ровня она тебе, барышня уж. В её годы в старое-от время девки под венец шли, детей рожали.
"Ну и что: не ровня, – упрямо думал мальчик. – Вырасту и поженюсь."
Нельзя сказать, что Валька разонравилась ему, но заприметил он теперь в садике Любку Шиблеву, и его решимость жениться на Вальке Ефановой поколебалась.
Особенно после случая с Царём-Лесным-Чудом-Морским.
Несколько дней после срама мальчик отлеживался дома, жаловался – то на головную боль, то на живот, и Хозяйка вроде бы верила ему, потакала; но всему наступает конец, и, пряча глаза, мальчик пришёл в детский сад.
Марии Фёдоровны не было, вместо неё работала новая воспитательница, Валентина Ефимовна, молодая, светловолосая, с шестимесячной завивкой.
– Входи, мальчик, поздоровайся и скажи детям, как тебя зовут.
Она приняла его за новенького.
Ребята с любопытством смотрели на него.
Тут подошла Любка Шиблева, и он, словно удара ожидая, прикрыл глаза и напряг спину. А Любка Шиблева громко, чтобы вся группа слышала, сказала:
– Мама говорит, что никакого Царя-Лесного-Чуда-Морского на свете не бывает, она говорит – ты всё придумал. А я же его сама видела, он же спину чесал, и у него из пасти огонь вылетал, я же сама видела! Я к тебе ещё приду, будем его смотреть. Ладно?
– Ладно, – сразу согласился мальчик, – приходи. Он теперь всё время про вас про всех спрашивает.
Вмешался Пидор:
– Ништяк, мы все к тебе ещё сгоняем, не бзди.
– А я и не бздю, – тряхнул головой мальчик и уверенно взглянул на товарищей. – Чо мне бздеть-то!
Весь день он посматривал в Любкину сторону, наблюдал за ней – и во время завтрака, и в обед, и в песочнице, и в мёртвый час – не спал, а бросал взгляды в сторону окна, где была её койка.
Потом пришла Хозяйка и увела его домой.
Дома сидели на сундуке, вокруг была тьма первозданная, в дальнем углу мерцала лампада, и Хозяйка рассказывала мальчику о Духе, витавшем над бездною, о сотворении мира, о первом человеке по имени Адам и о его жене Еве.
Мальчик слушал и представлял себе: завтра в садике он не станет дожидаться вечера, когда в комнате соберутся ребята, кого не забрали родители, и будут слушать про Царя-Лесного-Чудо-Морское, как тот уговорил первую женщину отведать вкус райского яблока. Для всех эту историю можно будет повторить ещё раз, но первой её, конечно же, должна услышать Любка Шиблева.
Рай представлялся мальчику тихим уголком в дальнем конце двора, за песочницей и качелями, где густо разросся кустарник. Адамом был, разумеется, он. Ева, безусловно, походила на Любку Шиблеву.
Во время утренней прогулки мальчик шепнул:
– Айда, я тебе чо-то интересное расскажу. – И улучив минутку, когда Валентина Ефимовна отвернулась, мальчик потянул девочку за руку; они нырнули в райские кущи.
Адам усадил свою избранницу на большой камень, сам пристроился на земле у её ног, так – ему казалось – следует разговаривать с первой женщиной. Она смотрела на Адама первозданно-прекрасными зеленоватыми очами.
– Сначала ничего не было, – загадочно сказал мальчик. – Ничего-ничего. Ни садика, ни войны, даже Москвы не было. И мамы не было. И нас с тобой. Был только один Дух.
– Кто это – Дух?
– Ну, Дух, Бог такой. Ничего не было, кроме Бога. Поняла?
– А товарищ Сталин? – спросила Ева.
Адам подумал.
– Товарищ Сталин был, – уступил он. – Только товарищ Сталин и Бог.
– Товарищ Сталин в Бога не верит.
– Ну и что, что не верит! А вот Бог верит в товарища Сталина.
Этот довод показался ей убедительным, и она, казалось, притихла.
– Не было ничего, и только Дух Святой летал над бездною.
– Так не бывает, – опомнилась слушательница. – Если ничего не было, даже Москвы, даже Кремля, где же тогда жил товарищ Сталин?
– Он летал вместе со Святым Духом. Над бездною.
Слово было непонятное и красивое.
Мальчик поднялся с земли, и пока его Ева что-то соображала, стал рассказывать ей, как Бог отделил твердь от хляби и сотворил землю и небо, и солнце, и светила небесные, и растения, и зверей, и птиц, и гадов ползучих. Вот Бог уже и о человеке задумался, и вылепил, и назвал Адамом.
– Бог сказал: "Ты первый на всём белом свете, ты – Адам. "А" – первая буква, поэтому – А-дам. Дам первого человека." Поняла?
– Угу.
Тем временем Бог решил, что не дело – жить мужчине на свете одному, даже если вокруг него рай. Да и что за рай для мужчины, если рядом нет женщины! И взял Бог у Адама одно ребро и сотворил для него женщину.
– Так не бывает, – возразила Любка. – Человеков не делают из рёбров, человеков выдавливают из маминого животика.
У Любки был братишка, и она точно знала, как делают человеков.
– Это тебя выдавливают из маминого животика, – возмутился мальчик Любкиному невежеству. – Никакой мамы ещё не было, потому что они были самые первые люди. Понимаешь? В раю женщин делают из рёбер. И поэтому в мужчине рёбер меньше, а в женщине больше.
Любка колебалась: принимать такое объяснение или нет.
– Давай считать рёбра, – предложил он.
Они задрали маечки и принялись перебирать прутики под прозрачной кожицей на худосочных грудках. Было щёкотно и приятно. Они пересчитывали друг у друга рёбра ещё раз и ещё и ещё, и передвигали по ним тонкие пальчики, словно играли на прекрасном музыкальном инструменте, и звучала для них музыка – первая, самая пленительная музыка обнажённого тела.
Их маечки и трусики развевались на ветках, ветер резвился в лёгких тканях, а осознавшие себя сотворёнными Богом мужчина и женщина – впервые! – разглядывали и гладили плечи и животики, и спинки, и ноги. У них перехватывало дыхание и сладко щемило в груди.
– По-че-му-вы-от-де-ли-лись-от-груп-пы? – прогремел голос сверху. – Кто-вам-раз-ре-шил?! Чем-это-вы-за-ни-ма...е...
Раздвинув ветви кустарника, Валентина Ефимовна грозно нависла над ними, и музыка смолкла.
Мальчик и девочка бросились к одежде; ослабевшими ручонками они срывали её с веток и натягивали на себя. Их руки и ноги путались, пальцы дрожали.
– Как тебя зовут? – строго спросила воспитательница.
– Адам, – тихо ответил мальчик. – А она Ева.
– Адам? – переспросила воспитательница, тряхнув шестимесячной завивкой. – Имя какое-то нерусское.
И увела грешников из кустов.
Библейская история повторилась: Адам и Ева познали стыд и были изгнаны из рая.

Темно, только в дальнем углу перед образами еле заметно теплится огонёк лампады.
– Моисей и Аарон пришли к фараону и сказали: "Отпусти народ Мой, штоб он совершил праздник в пустыне. Бог евреев призвал нас, отпусти нас в пустыню на три дни..." И сказал Господь Моисею: "Вытеши себе две скрижали каменные, и Я напишу на сих скрижалях слова. И взойди утром на гору Синай, и предстань предо Мною там на вершине." И вытесал Моисей две скрижали каменные и, встав рано поутру, взошёл на гору. Задремал, што ли?
Мальчик покачал головой, но в темноте она не увидела.
– Спи-спи, пока мать не пришла, там за ставень письмо засунуто, вот радости-от будет.
– Я не сплю, я слушаю.
– Ну, коли так, слушай. Ты запоминай, чо я тебе толкую, это Библия, Святое Писание. Оно для всех святое – што для православных, што для вас, евреев, всё едино... Ну вот, значит, вытесал Моисей две скрижали каменные и, встав рано поутру, взошёл на гору. И прошёл Господь пред лицем его. Моисей тотчас пал на землю и поклонился Богу. И пробыл там Моисей у Господа сорок дён и ночей тоже сорок, хлеба не ел и воды не пил, и написал на скрижалях слова завета. Это Паска ваша еврейская, когда из земли Египетской вышли, – объяснила Хозяйка. – От слов "пасти народ". Паска и есть. Святой праздник. Хлеба евреи в этот праздник не едят, дрожжевого теста тоже. Одни опресноки, маца по-вашему. Вот вырастешь, война кончится, вернётесь к себе, и будешь йись в Паску мацу. Всякий народ верой своёй силён, без веры нету народа. Ты слушай, чо я тебе толкую. Слушай, кумекай да на ус мотай.
На исходе лета, когда отшумели первые сентябрьские грозы и возвратилось тепло, в жёлтой листве под заголубевшим небом забелела, поплыла паутина – признак наступившего Бабьего лета, Хозяйка сказала маме:
– Не гневи Бога, Ильинишна. Мужик твой на фронте, попостилась бы ты в Судный-от День. Он всё видит, всё тебе зачтётся. – Она внимательно посмотрела на маму. – Сходи к старику Эйзеру, он знает, он тебе укажет, когда поститься-от следовает.
Мама не ответила. А у старика Эйзера побывала и в Судный день, который он ей указал, к пище не притронулась. Мальчика попросила:
– Сегодня постарайся думать о папе.
А он и так думал.

С наступлением осени зарядили дожди, они не прекращались до заморозков; пыль с водой вперемешку превратилась в непролазное месиво, которое затвердело в октябре буграми, а в начале ноября первый крупчатый снег присолил его. Подул, завьюжил, засвистел степной полосатый ветер.
Война затянулась. С фронта приходили письма-треугольники; сообщения о погибших – выключки – стали повседневностью. Шла вторая военная зима.
Каждый вечер, если мама допоздна задерживалась в своём паровозном депо, а это бывало почти всегда, Хозяйка, справив домашние дела, отправлялась в садик. Вела она мальчика домой, держа крепко за руку – прямая, высокая, и ему приходилось бежать за ней, быстро-быстро перебирая заплетавшимися в пурге ногами.
Дома было жарко. Электричества Хозяйка не жгла, коптилку не любила: никакого свету от неё, одна чернота на потолке да вонь, трёхлинейную лампу доставала редко, лишь при крайней необходимости, и после употребления подолгу чистила пузатое стекло – до удивительной прозрачности, до полной невидимости, исчезновения.
Горела перед иконами лампада – высоко в дальнем углу. Горячая стенка, у которой стоял сундук, приятно обжигала спину. Хозяйка рассказывала медленно, напевно, обстоятельно, голосом тихим, спокойным. Древний, Богом избранный народ пересекал Синайскую пустыню в поисках Земли обетованной, воевал с неприятелями, побеждал и терпел поражения, оказывался в изгнании и возвращался на родную землю. Под эти рассказы мальчик засыпал, и тогда его, сонного, Хозяйка уводила на топчан, раздевала, укладывала.
Иногда мама будила мальчика поздней ночью – и это бывали радостные минуты. Хозяйка тоже вставала, выходила, набросив на плечи стёганую фуфайку (она говорила: куфайку); садилась на табуретку. Мама читала по-еврейски, Хозяйка просила:
– Читай как есть, я по лицу твоёму докумекаю, чо к чему, всяк смысел по глазам понять можно.
Спрашивала:
– Чо это по-вашему – и произносила уловленную ею часть фразы, да так, как её услышала, и мама потом искала это место в письме. – Ух ты! – удивлялась Хозяйка, – глядикося – совсем не по-нашему! Придумают же! Дак чо, говоришь, жив-здоров? Ну, и слава Те, Господи, Богородица-Царица-Небесная со Святыми Угодниками! Дай, Бог, здоровья. Ты пиши ему – пущай берегёт себя, про мальчонку не забывает, мальцу папка живой-здоровый нужон.
Мальчик с мамой укладывались и засыпали, а Хозяйка до утра стояла на половичке перед иконостасом, шептала молитвы и клала поклоны до полу. Утром, когда сын с матерью выходили из дому, окликала их, успокаивала:
– Вернётся папка ваш живой-невредимый, помолилась я Господу, за его здоровье перед Божьей Матерью походатайствовала.
Поздним рассветом начинался зимний день, вставало недолгое солнце, сменяемое нескончаемыми сумерками, Хозяйка опять шла через посёлок и приводила мальчика домой, раздевала, кормила, на сундук усаживала.
– Дак про чо мы с тобой вчерась толковали-от? – спрашивала и сама же отвечала: – А толковали мы про то, как Соломон, Мудрый царь, Храм возводил. Построил он Храм-от, и тогда пришли все старейшины Израилевы и подняли ковчег и понесли в скинию. А Соломон-царь шёл пред ковчегом, принося жертвы. В ковчеге-от ничо не было окромя двух скрижалей каменных, Моисеем на Хориве-горе туды положенных. И слава Господня наполнила Храм. И сказал Соломон-царь: "Благословен Господь, Бог Израилев, Который сказал Своими устами отцу моему Давиду-царю, дескать, не прекратится престол Израилев, ежели сыновья твои будут держаться пути свово." Не спишь ишшо? Да ты отвечай, головой-от не тряси, всё одно я в потёмках не различаю.
– Нет, не сплю.
– То-то што не спишь. Мотай на ус, чо я тебе толкую. Мудрость Господня – она превыше всего... И сказал Соломон-царь Господу: "Услышь моление раба Твоёва и народа Твоёва Израиля, когда они будут молиться на месте сём. Когда народ Твой Израиль будет поражён неприятелем за грехи пред Тобою, тогда Ты услышь с Неба и прости грех народа Твоёва Израиля и возврати их в землю, которую Ты дал отцам их." Ты запоминай, это ничо што ты покамест мало чо понимашь, вырастешь – даст Бог, поймёшь. Не спишь?
– Не-а.
– Дак вот, значит. Кончил Соломон-царь строение Храма Господня, и явился к нему Господь и сказал: "Услышал Я молитву твою и прошение твоё. Я освятил сей Храм, который ты построил, штобы пребывать Имени Моёму там вовек, и будут очи Мои и сердце Моё там во все дни." Кемаришь? Да не верти башкой-от, я вижу, даром што тёмно. Айда спать, утро вечера мудренее.
Ночью строил мальчик Храм в детском саду, в дальнем конце двора, и разговаривал с Богом народа Израиля, хотя и не знал, что это за народ такой и где та земля, которую обещал народу этому бородатый Хозяйкин Бог.

Спать Хозяйка не хотела, молилось ей легко, радостно. Подолгу стояла на коленях и кланялась, лбом половичка касаясь.
Когда распрямлялась да голову вскидывала, плыл маленькой светлой точкой пред очами огонёк лампады. Огонёк был тощий, свету от него в тёмной спальне не прибавлялось, но угадывались за ним образа, и Лик Богородицы виделся ей явственно.
– Пресвятая Матерь Божия, спаси и помилуй, дай успокоения страждущим и исцеления болящим рабам Сына Твоёва Господа Бога нашего Иисуса Христа, – шептала Хозяйка, пред иконостасом колени преклонив. "Надо за мальчонку попросить," – подумала и зашептала: – Богородица, помоги жиличке сына на ноги поставить. Некрещёная она, жиличка-от, и мальчонка ейный тож, ан...
Что "ан" она и сама не знала, хотела походатайствовать – и всё тут. За себя она Богородицу не просила, ей самой-от – чо ей? Да ничо ей для себя не надо, всё, слава Богу, у ней есть...
– Отец у мальчонки на войне с самого началу, письма шлёт редко, то враз три раза напишет, а то по полгода ничо нет. Надоумь его, Матерь Божия, подсоби на поле брани.
"Ишшо за Васю Ефанова надо слово замолвить, у его кобыла занемогла, а без кобылы – чо он может без кобылы-от? Да ничо он без кобылы не может! Сгинет Вася без кобылы, и вся недолга."
– Сосед одноногий Вася Ефанов, – зашептала и поклонилась низко, глаза прикрыла и затаила дыхание. – Матерь Божия, Царица Небесная, Пресвятая Богородица. Исцели Ты кобылу Васи Ефанова, соседа моёва. Хороший мужик он, Вася, добрый, к людЯм безотказный. Подсоби Ты ему, Святая Заступница.
Распрямилась, вскинула очи навстречу Богородицыну взгляду – и вскрикнула. Чуть памяти не лишилась.
Лик Пресвятой Девы изнутря осветился весь, грусть неземная коснулась Глаз и Губ Её. Свет стал растекаться, и вот уж вся Она – стоит в полный рост. Отделилась от стены, шагнула из иконостаса, из оклада вышла совсем, сделала шаг-другой, словно по склону спустилась и на пол пред Хозяйкой на самый край половичка ступила.
Застыла Хозяйка, не то что слова молвить, а и перекреститься не может. А Пресвятая Дева ей так запросто, будто ровне, и говорит:
– Не печалься, – говорит, – не мучийся. Всё, как просишь, Сыну Моёму передам в точности. И за Васю-соседа, и за мальчонку, даром что некрещёный, и за папку евойного, чтоб с войны живой да невредимый возвернулси.
"Спасибо Тебе, Матерь Божия," – подумала Хозяйка, а сказать не может, язык отнялся, и рука для крестного знамения не подымается. Богородица взглядом её обласкала да и говорит:
– Святое дело творишь, добро церковное у себя в подполе сохраняя. Зачтётся тебе ето в Царствии Небесном, всё как есть зачтётся. А теперича попрошу я тя вот об чём.
"Проси, Заступница, об чём хошь проси, всё исполню, костьми лягу, ан исделаю."
– В подполе твоём на коврах тканые образа Сына Моёва Иисуса Христа и Апостолов Ево, и Угодников Святых лежат в три погибели перегнутые, друг на дружку понаваленные. Слёживаются оне, преют да плесневеют, хучь и проветриваешь ты их справно, а глядишь – и порча их тронет, не дотянут до открытия Храма-от Божия, а ждать недолго уж. Ты бы вот чо, ты бы взяла да с мальчонкой вместе, даром, што некрещёный, а душа чистая, вот с им добро бы церковное на двор бы вынесли, разложили, разостлали, расправили бы да снегом белым почистили... А теперича спи, намаялась ты за день-от.
Взяла она Хозяйку за руку, подвела к кровати, усадила на край, наклонилася, Сама с ног её пимы подрезанные да онучи с носками вязаными стянула, одеяло ватное вбок откинула, да на простыню Хозяйку уложила и одеялом сверху укрыла:
– Спи, – мол.
Сказала и в иконостас ушла.
А Хозяйка уснула и спала крепко, до самого утра, а утром проснулась, протянула к столику руку, спичкой в темноте чиркнула, глядит: раздетая она, разутая, пимы обкороченные домашние около кровати один к одному на половичке стоят, носки, онучи – аккуратно так через пимы перекинуты. Подняла взгляд: горит лампада пред образами, огонёк ровный, неземной будто огонёк-от.
– Го-осподи! – прошептала Хозяйка, встала с постели да на колени рухнула. – Господи, на всё воля Твоя.
Поклонилась низко, так и замерла.

Утром мальчик проснулся сразу, как только мама шепнула:
– Вставай, собирайся, пора уже.
В садике он попробовал задержаться у входа, пропустить маму вперёд и сбегать за песочницу, взглянуть, не появился ли там за ночь Храм, но мама крепко держала его за руку.
И во время прогулки, очень недолгой, потому что день стоял морозный, и детей вывели подышать свежим воздухом, пройтись по двору парами, за руки держась, и тут же увели обратно, мальчик, однако, попытался оторваться от Вовки Пидора, но тот, за рукав его ухватив, сразу же наябедничал:
– Валентина Ефимовна, всем што ли можно отлучаться из строя или только некоторым? – на что последовал окрик:
– Не нарушать дисциплину! Не выходить из строя! Кому я говорю? Марш в строй сейчас же!
Хозяйка, как назло, пришла рано, сразу после мёртвого часа. И чего ей именно сегодня не сиделось дома! Так и не получилось взглянуть в угол за песочницу, а сон ведь такой отчётливый был...
– Йись хошь? – спросила дома Хозяйка.
– Не-а, – ответил расстроенный мальчик.
– Ну, как хошь. Сёдни мы с тобой дело делать будем. Оденься потеплее, укутайси. Айда.
Она затянула на нём потуже башлык, проверила пуговицы на пальто, все ли застёгнуты, распахнула дверь и, первая, вышла в сени. Спустились с крыльца. Ветра не было, мороз впивался в кожу.
– Стой тута, – подвела Хозяйка мальчика к завалинке и указала на дверцу. – Я мигом.
Он услышал возню в подполе, дверца распахнулась, в черноте затрепетал огонёк.
– Входи, да осторожно, не оступись. Рукой придерживайся, приступочка тута.
Он наткнулся на Хозяйкину протянутую руку.
В подполе пахло нафталином, спирало дыхание. Мальчик старался дышать ртом.
– На вот, берись за край.
Хозяйка подала ему – мягкое, плотное, тканное, очень тяжёлое, мальчик поднялся по ступеньке, опять ощутил прикосновение морозного воздуха и всей грудью вдохнул его.
Предмет оказался ковром. Удерживая с двух концов, выволокли они, выкатили его на снег и раскатали посреди двора. И взглянул мальчик на ковёр.
Много лет спустя, став юношей, мальчик прочитал в одной очень учёной книжке, что при лунном свете глаза цвета не различают, так они, глаза, устроены. Прочитал, вспомнил звёздную зимнюю ночь своего военного детства, и не поверил книжке.
Небо было чёрное, и каждая звёздочка на нём, словно иголкой дырочка во тьме на свет проколота. Луна – задумчивый круг – над крышей, над самым коньком тихо пристроилась, спокойный свет лила. Снег ровным покровом из конца в конец землю покрыл – белый-белый, ни тени на нём, ни пятнышка. И тишина...
Раскатал мальчик вместе с Хозяйкой ковёр посреди двора, по равнине белой. В глаз покатилась пронзительная голубизна – поле, широкое поле по всем четырём сторонам, сбегалось от краёв к центру, а там, на оставленном небольшом прямоугольнике, словно окно в другой, в загадочный мир проделано. И заглянул мальчик в окно.
Неведомая страна расстилалась в окне. Синее небо, белые облака, зелёные холмы. На склонах паслись овцы, козы. Красивые статные люди жили в той стране: бородатые мужчины и кроткие женщины – все в белых одеждах. Мальчику картина была знакома, однажды он уже представлял себя бегающим по таким же зелёным склонам, и ему опять захотелось попасть в ту страну.
Хозяйка сняла рукавицы и стала пригоршнями швырять снег на ковёр. Мальчик присоединился к ней. Зелёные холмы покрылись белым покрывалом, однако, обитателей страны это не обеспокоило. Они продолжали заниматься своими делами, будто ничего не случилось.
Мальчик набирал снег в ладоши и разбрасывал его по всей поверхности ковра. "Прячьтесь! – кричал он про себя, ликуя, – я завалю вас сугробами, я укрою ваши поля и рощи белым одеялом! Я нашлю на вас вьюгу, и она засвистит над вашими головами, и ваши ноги запутаются в ней. Вам придётся сбросить с себя лёгкие одежды и надеть шубы и валенки, вы будете мёрзнуть так же, как мы, топить печи дровами, играть в снежки и делать снежных баб. А весной, когда пригреет солнце и зажурчат ручьи, вы построите из газеты бумажный кораблик и отправитесь по течению в плавание."
– Стряхивай, – сказала Хозяйка, – будет наваливать-от.
Он ползал по ковру и ладонями сгребал снег. Потом Хозяйка чистила ковёр волосатой щёткой. Принесли из подпола ещё ковёр, картина на нём была другая. Перед мальчиком раскинулась водная гладь, высокий широкоплечий человек шёл по поверхности воды и не тонул; от золотого кольца над его головой расходились лучи и лилось сияние. Вверху и внизу плыли облака, а вдали подымался холмистый берег.
Опять мальчик швырял пригоршнями снег – на зелень холмов и на водную гладь, на белые одежды человека и на облака. Башлык мальчика развязался, шапка сползла на бок, расстегнулись пуговицы пальто, и чулки сбились в валенки.
– Нукася! – сказала Хозяйка, – дай-кось я тебя маненечко приберу, гляди, как весь распакетился!
Она притянула мальчика к себе, стала застёгивать и завязывать его одежду, и делала это ласково и ловко.
– Ты ето, – сказала она. – В садик пойдёшь, дак про ето, – она кивнула на ковёр, – не больно-от рассусоливай. Никому до етова дела нет. Молчок, и всё! Понял?
Чего же тут было не понять! Сказано – не рассусоливать, всего и делов...

После долгих и настойчивых маминых уговоров Хозяйка в конце концов сдалась:
– Заказывай свою балаболку, уши б мои её не слышали! Нелюдское это дело – тарелку настенную слушать. Да уж чево уж...
Пришёл монтёр из радиоузла – стальные когти через плечо, сбросил, грохнул об землю, прицепил к ботинкам, слазил на столб, поколдовал там, и появилась в кухне на стенке круглая чёрная "радиоточка".
– "От советского информбюро," – этими словами начиналось каждое утро, да этими же и заканчивалось. Сводки с фронтов были самыми важными в жизни событиями и переживаниями, уступали они только треугольничкам-письмам – для тех счастливых, разумеется, кому ещё было от кого ждать их и получать.
Содержание сводок запоминалось сразу – всеми. Названия прежде незнакомых городов, сёл, деревень, именуемых на языке сводок "населёнными пунктами", становились близкими и родными. Иные повторялись по много раз в течение нескольких дней, а то и недель: шли продолжительные и кровавые бои, каждый дом становился крепостью, каждая улица линией фронта, они переходили из рук в руки, и там погибали люди.
Уже отгремели первые салюты в честь отвоёванных городов. По радио зачитывали списки отличившихся в боях и награждённых. Сталину присвоили звание маршала. Песен о нём становилось всё больше, их разучивали в садике и пели каждый день хором.
Дни сменяли дни, проходили недели, месяцы, и счёт шёл уже на года, тяжёлые военные годы. Географические названия в сводках всё больше уводили на запад, Красную Армию стали называть победоносной.
В Вербное Воскресенье вместе с мохнатыми веточками Хозяйка принесла весть:
– Будут открывать церкву. Бога вспомнили, антихристы.
И разрыдалась – впервые за всю войну.

Сошёл снег, по речке прогромыхал ледоход, он снёс мост, и связь между городом и станционным посёлком надолго прервалась. До церкви, стоявшей на дальнем, на городском берегу, добраться здешние богомольцы не могли.
Хозяйка подолгу простаивала в своей комнатке перед образами, шептала молитвы.
Однажды вышла – прямая, строгая, в платке поверх расчёсанных на две стороны волос, в старомодном пальто. В руке она держала большую накрытую крышкой металлическую кружку.
– Присмотри за домом, Ильинишна, – сказала маме. – Иду нАдолго, срецтва на церкву собирать.
Обернулась к иконе, широко перекрестилась и пошла.

Кое-где – в тенёчке, в ложбинах, за косогорами ещё лежал посеревший да почерневший снег, а на солнцепёке травка зелёная проклюнулась, полезла из земли. Ручьи, лужицы, озёра целые и грязь непролазная покрыли низинные места, по ним идти было трудно, дорога выматывала, лишала сил.
Можно было выбирать путь покруче, похолмистее, где весеннее солнце воду повыпарило, а ветер слякоть да грязь подсушил, но ноги в калошах, на валенки натянутых, скользили по склонам и назад, вниз утягивали, и идти по такой дороге становилось совсем невмоготу.
А тут вдруг ветер налетел, тучи собрались чёрные, густые да тяжёлые и пошли низко, вот-вот, казалось, головы коснутся. Сперва упали крупные капли, а потом – словно прорвало, да не просто дождь, а со снегом вперемешку, да хлёстко так, всё по лицу, по щекам, глаза залепляет, плечи и голова киселём холодным покрылись – как идти дальше? Охо-хо!..
– Пресвятая Матерь Божья, спаси и помилуй, не оставь милостию Своёю, – зашептала Хозяйка, из последних сил выбиваясь. Рука, опиравшаяся на палку, затряслась противной дрожью, вторая, в которой узел был с кружкой для денег да с хлебушком, что в дорогу на первые дни взяла, совсем держать перестала, плечо заболело, заныло, и колени подгибаться начали. – Господи, воля Твоя, нету силушки моёй иттить дальше, помру, видать, в степу, пропаду, без святого причастия сгину.
И вот тут луч вроде бы из-за черноты и блеснул, полынья голубая в туче проглянула. Подняла Хозяйка к небу глаза, и из-за просветлевшего облачка Лик ей почудился. Рухнула она, обессиленная, на колени – в грязь прямо, глаз однако от Видения не отводит.
А по лучу, как по тропинке, видит она, Богородица, да к ней прямёхонько и спускается. Идёт, плавно ноги переставляет, и всё ниже, ниже, всё ближе к ней подходит, а вокруг Свет Божественный по сторонам разливается.
Ничего в этот раз не сказала ей Матерь Божия, лишь приблизилась да Рукой Своёй Хозяйкина плеча коснулась, а дальше Хозяйка ничего не помнила.
Очнулась она от тряски. Глаза открыла: тучи над нею, плывут низко, а дождя нет, кончился дождь. Голову приподняла, видит: в телеге она, на соломе. Впереди лошадёнка корячится, грязь ногами месит, правит ею баба, в телогрейку рваную одетая.
– Ты хто, мать, будешь-от? – спросила, да голоса своего не услышала, хлипкий голос совсем, силы в ём никакой нету. А баба – та на звук оборотилася.
– Слава Те, Господи, вроде оклемалася, – перекрестилась. – Ожила, мать, што ли? Ну, живи, живи, теперича страшное позади. Ты спасибо скажи кобылке моёй, – говорит. – Кругом тьма, не видать ни зги, а она вбок тянет, ржёт, кнута не слухается. Притянула и стала, как вкопанная. Я соскочила, гляжу, а ты, мать, ако видение с тово свету, посереди степу на коленях стоишь, в мешанине снежной по пояс утопаешь, на палку опёрлась, а голова на груди болтается. Без памяти так и стоишь. Я тебя рукой тронула, ты и рухнула. А кобыла моя к тебе мордой тянется. Вона, што значит тварь Божья. Да ты лежи, лежи, опосля поговорим, как до деревни доедем. Вишь, погода какА окаянная...
Может, она ещё чего говорила, да Хозяйка не слышала, опять в забытьё впала, совсем, видать, обессилела.

Теперь все домашние заботы легли на маму: воды из колодца принести, дров наколоть, печь истопить, и всё это после работы, ночью. Никогда в жизни она такими делами не занималась, не умела, и плакала, бывало, но только слёз её никто не видел, никто на помощь не пришёл, всё самой пришлось преодолевать.
Хозяйка вернулась в разгар лета, худая вся, но не изнурённая, тёмная серая кожа обтянула скулы, спина расправилась, ещё прямее стала, и ростом Хозяйка словно вытянулась.
– У всех начальников перебывала, – рассказывала она маме. – Зайду к секретарю райкома али к директору какому, он мне: "У меня совешшание," – а я: "Тьфу мне на твоё совешшание!", поставлю кружку на стол: "Могли разрушить, могите построить!" Он мне: "Неверуюшший я." А я: "Мать у тебя веруюшшая. О матери подумай, пасынок. Веруюшшему человеку церква нужна, душе его нужна. Клади деньги в кружку, на Божий Храм срецтво. Клади, я глядеть не буду. Пусть Бог один видит." Оставляю кружку – и вон за дверь. И жду. Он всех отпустит, я к ему ворочаюсь, кружку со стола беру, да от двери, прежде чем затворить, его, нехристя, осеню крестным знамением. Он сидит, глаза к полу, "иди, мол, с Богом, спасибо тебе." Во как! И кружка вроде бы потижельше стала. Господи Иисусе, на всё воля Твоя... Сколь денег насобирала! Никто ведь не отказывал. И татары давали, и башкиры, и евреи. Миром разрушали, миром и восстановлять надо. А то как же!

Вот тогда-то всё тайное и стало явным.
Сосед дядя Вася, одноногий конюх, красавицы Вальки отец, дядя Вася Ефанов, ещё не зная, зачем позвали его, подогнал ко двору свою полуслепую кобылу, запряженную в телегу.
– Разбирай забор! – скомандовала Хозяйка.
Конюх опешил:
– Ты чо, рехнулась?
– Разбирай, кому говорю! – прикрикнула Хозяйка и сама выдернула доску. – Щас молоток с гвоздодёром принесу.
Подошли ещё соседи – мужики хромые да косые, кто на фронт не попал либо с фронта уже списан был, и женщины. Взялись, и через несколько минут на лужайке перед домом выросла груда чёрного тёса. Неогороженный двор сиротливо оголился перед улицей.
Хозяйка подошла к лошади, взяла за подуздок и повела покорную клячу к дому, к завалинке. Дверца в подпол уже была растворена.
– Вытаскивай и нагружай, – скомандовала Хозяйка и сама первая направилась внутрь. Соседи несмело, оглядываясь и переминаясь с ноги на ногу, устремились за ней. И понесли из чёрной глубины неразворованное церковное добро.
Пахло жарким солнцем, горячей пылью и нафталином. Лошадь смаргивала слепней и хлестала себя хвостом по бокам.
Телегу окружили любопытные. Подходили, крестились. Мужчины молча входили в подпол, возвращались с ношей, аккуратно укладывали на телегу и опять шли к дому. Толпа расступалась перед ними, освобождая проход.
Когда телегу нагрузили, Хозяйка сама увязала поклажу, перекрестила, уселась рядом с дядей Васей.
– С Богом, – сказала она. И телега покатила.
За день сделали ходок пять. Лошадь с трудом переставляла ноги; когда подымались в гору, часто останавливалась.
– Притомилась, – сочувственно, словно извиняясь, говорил дядя Вася.
– Пусть передохнёт, столько ждали, ишшо подождём, – разрешала Хозяйка.
А в церкви полным ходом шла работа: уже заделали проломы в стенах, навесили двери, вставили окна, штукатурили, белили, красили, ремонтировали ограду. Во дворе приводили в порядок могилы, подправляли кресты. Трудились всем миром.

– Мир дому сему! – послышалось из-за незатворённой двери, и на пороге возник высокого роста чернобородый мужчина в рясе, с большим медным крестом на цепи вкруг шеи. Гость приподнял подол, через порог переступая, вошёл, охватил взглядом сразу всю горницу, перекрестился на икону в правом углу, над топчаном. – Ты, байстрюк, кто такой?
Мальчик не знал, что такое байстрюк.
– Чего это мы молчим, будто воды в рот набрали?
Мальчик разглядывал незнакомца.
– А не глухонемые в этих местах водятся?
Вид незнакомца поразил мальчика. Высокий рост, большие чёрные с блеском глаза, чёрные же, чуть с рыжинкой, вьющиеся волосы – он был словно сошедший с иконы герой Хозяйкиных сказаний из Святого Писания. Казалось, окажись перед ним водная гладь, ступит он на неё и пойдёт, почти ступней не замочив.
Мужчина присел на табуретку, поддёрнул на коленях рясу, приоткрыв носки чёрных ботинок, поманил мальчика к себе.
– Ты в этом доме живёшь? – спросил он.
Мальчик кивнул.
– Где же твоя мама, байстрюк?
– На работе, – ответил мальчик.
– А папа?
– Папа на фронте.
– Ишь ты – на р-работе, на фр-ронте, – передразнил он, копируя картавое "р". – Вы что, эвакуированные?
– Да, эваку... – начал было мальчик, но осёкся, своей картавости застеснявшись.
– Откуда же вы приехали, товарищи эвакуированные?
– С Украины, – опять скартавил мальчик и покраснел.
– Ну-ну, – усмехнулся и потрепал мальчика по щеке гость. – С Украины, говоришь. Фарштэйст йидыш?*
Мальчик кивнул.
– Бист а файнер бохер, йингэлэ! **
В дверях показалась Хозяйка, в руке она держала ведро с молодой картошкой, в другой руке у неё была лопата. Увидев гостя, засуетилась, поставила ведро на пол, лопату убрала за дверь, стала отирать о подол перепачканные землёй руки.
_________________________________
* (идиш) Понимаешь по-еврейски?
**(идиш) Ты, мальчик, хороший парень!
_________________________________
– Што же ето я, Господи, – запричитала, – ох, Царица Небесная, совсем ума лишилась, дура старая, прости меня, батюшка, прости Христа ради.
– Да что ты, матушка, я просто так зашёл, проведать, поглядеть, как верующие люди живут-здравствуют. Ты уж не обессудь, что вот так, не предупредивши.
Хозяйка бросилась в кухню, вымыла руки, выскочила в сени, в чулан, помидоры принесла, огурцы, кринку топлёного молока, вернулась на кухню и захлопотала у стола.
– Чем же тебя попотчевать-от, батюшка? Вот овошши с мово огороду, с грядки – свеженькие, есть соленья всякие домашние, картошечка молодая с чесночком, с укропчиком, ето жиличка меня готовить научила, хлебушко ржаной. Ты проходи на кухню-от, присядь к столу, отведай, чево Бог послал, не побрезговай, батюшка.
– Чего же брезговать, матушка, – с готовностью отозвался гость. – Чего Бог послал, того и отведаем.
Он прошёл в кухню, побрякал соском умывальника, Хозяйка стояла поодаль, держа в руках полотенце. Гость обернулся к ней, вытер руки, быстро-быстро произнёс слова молитвы, перекрестился на икону.
– Лучку бы зелёненького, а, матушка, – сказал и подкупающе улыбнулся.
Хозяйка опять захлопотала, засуетилась, побежала на грядку.
– Я мигом, – крикнула на ходу.
– Йингэлэ, – позвал чернобородый через незатворённую дверь. – Кум аэр!*
Мальчик подошёл к нему. Взяв из чугунка картошину, гость протянул мальчику:
– Эс.
Мальчик покачал головой.
– Эс-эс. Шим зих нит, йингэлэ, эс!**
– Не хочу, – сказал мальчик. – Я чужого не ем, у нас своё есть.
– Ну, так неси своё! – засмеялся гость. – Сложим твоё и моё, вместе и поугощаемся. В чём же дело! Где вы своё держите?
_________________________________
* (идиш) Мальчик. Иди сюда.
** (идиш) Ешь. Ешь-ешь. Не стесняйся, мальчик, ешь!
_________________________________
– В чулане, – ответил мальчик.
– Вот и неси из чулана, что там есть, и садись к столу.
Мальчик несмело направился к двери, но на пороге столкнулся с Хозяйкой; она несла пучок надёрганного с грядки зелёного лука.
– Ты куды ето? – спросила.
– В чулан, дяденьку покормить.
– Ето каково же дяденьку-от? Ково ето ты кормить собралси?
Мальчик растерянно стоял в дверях. Из кухни донёсся смех гостя:
– Ох, и байстрюк он у тебя, матушка! Давай, говорит, я буду тебя угощать, а ты меня. Вместе и поугощаемся. Ох и байстрюк, прости, Господи!
– Никаких угошшений, чо ты, чо ты, как ето можно – поугошшаемся. У ево мать на работе день-деньской до ночи, чо ты, родненький, как же можно! – Она наклонилась, обхватила мальчика за плечи и повела обратно в горницу, приговаривая: – Чо ты, чо ты, мы без матери ничо сами брать не будем, ето как же без матери! Она придёт ночью, чо йись-от будет? Ты беги лучше на двор, поиграй там в стайке, беги-беги, мы тут одне с батюшкой потолкуем.
Ночью, когда мама пришла с работы, Хозяйка рассказывала ей:
– Дал Господь, сподобились, и в нашей церкви теперича батюшка свой есть. Молодой, статный, не задаётся нисколько, пришёл, к столу сел – запросто так, по-нашему по-простому, картошечки отведал, лучку, молока топлёного крынку цельную выпил. Хороший батюшка, слава Тебе, Господи.
Дня два-три спустя новый священник опять пришёл в гости. Хозяйки не было дома, мальчик играл один.
– Что слышно, байстрюк? – приветствовал его гость от порога. – Всё шустришь?
Мальчик не знал, что значит – шустришь.
– Шустри-шустри, как же не шустрить, если вся жизнь шустрая такая! Мамка-то твоя где работает?
– В депо.
– В депо, говоришь? И что же она в том депо делает?
– Работает, – ответил мальчик. Что же ещё можно в депо делать!
– А ты чего один дома? В садик ходишь?
– Не-а. Я в этом году в первый класс пойду.
– Ух, ты, какие мы уже взрослые! В первый класс! А читать ты умеешь?
Читать мальчик умел – и по-русски, печатными буквами, и по-еврейски.
– Ну, ты у нас просто вундеркинд! – воскликнул священник.
Мальчик не знал, что такое вундеркинд.
– Кто же научил тебя читать-то?
– Мама.
– Вот видишь, – с грустной улыбкой сказал священник, – зэйст, вос эйст а йидише мамэ!*
Он умолк, и так сидел долго, глядя в окно на начинавшие желтеть листья акации.
– Вэйсту вос, йингэлэ? – заговорил он опять. – Алэ кристн золн цузамен гэйн ин дрэрд! Обэр сиз нито кэйн брэйрэ: бэсэр цу зайн а лэбэдикер гой, эйдер а тойтэр йид. А? Бисту маским мит мир?**
И тут в дом вошла Хозяйка. Она опять запричитала, захлопотала, побежала в чулан, на грядку, а мальчик ушёл в стайку играть в войну. В другие игры он не играл, да других в те годы и не было.

Ещё несколько раз уходила Хозяйка с кружкой "в люди", правда, не на такой длительный срок, недели на две-три. Возвращалась и погружалась в церковные дела.
Она рассказывала маме, что батюшкой все довольны, он хорошо ведёт службу, ласков с прихожанами, и те отвечают ему любовью и уважением. Был уже в церкви и хор, певчие ладно спелись.
На один из молебнов Хозяйка повела в церковь и мальчика.
_________________________________
* (идиш) Видишь, что значит еврейская мама!
** (идиш) Мальчик. Знаешь что? Пусть все христиане вместе провалятся сквозь землю. Но выбора нет: лучше быть живым гоем (инородцем, иноверцем), чем мёртвым евреем. А? Ты согласен со мной?
_________________________________
Стояла хорошая погода, ночью прошёл дождь, правда, короткий и несильный, вода ушла в почву, не намесив грязи. Было скользко; когда взбирались к кладбищу, земля приставала к подошвам; солнце вставало по-летнему весело, ветер разогнал тучи и приятно обдувал лицо.
Мальчик старался шагать по-мужски широко, чтобы не отставать от Хозяйки.
В одной руке она несла узелок с домашним печеньем – для нищих, которые всегда сидели у церковных ворот, просили милостыню, другую руку иногда протягивала мальчику, но он обходился без её помощи, пыхтел и шёл, поспевая за её ровной походкой.
– Как войдёшь в церкву, сними арапчёнку – (так она называла тюбетейку; мальчишки очень их любили, сказывалась, вероятно, близость мусульманского Казахстана, да и татар в городе было много.) – Лба не крести, поклоны не бей, тебе не положено. Стань в сторонке у стены и смотри. Ежели спросят: чей, мол, ты – покажи на меня, скажи: квартирант ейный. Креста не целуй.
За мостом свернули направо. Показались купола. Хозяйка начала креститься и шептать слова молитвы. Постояла у церковных ворот, глядя на изображение Богоматери над входом и продолжая класть на себя кресты. Потом обошла нищих, раздавала печенье из узелка, приговаривала: "Храни тебя Господь!"
У ворот было много верующих, и в общей толпе они вошли во двор. Здесь всё повторилось: Хозяйка стояла перед входом в церковь, крестилась, шептала молитву. И здесь были нищие, и им она раздала печенье, сколько осталось.
Вступили в полумрак – после яркого солнца. Во тьме колыхались огоньки – великое множество, глаза постепенно начали различать своды и стены с иконной росписью. При входе богомольцы покупали свечи, зажигали их от других свечей и ставили перед иконами, опускались на колени, крестились, били поклоны.
Началась служба. Появился священник; мальчик не сразу узнал его – в ризе, в расшитом головном уборе, он был возвышенно красив. Опять мальчик подумал: словно с иконы сошёл...
Батюшка обходил церковь и широко размахивал кадилом; богомольцы приближались, целовали крест.
– Я целовать не буду, – смущённо сказал мальчик, когда священник поравнялся с ним; тот поднял удивлённый взгляд, постоял – и вдруг узнал, наклонился близко-близко.
– Йингелэ! Фарвос нит? Куш! Ун гэдэйнк, – и повторил – уже знакомое: – Сиз бэсэр цу зайн а лэбэдикер гой, эйдер а тойтэр йид.*
Он говорил совсем без голоса, одними губами – глядя мальчику прямо в глаза. И взгляд его вспыхивал в полумраке, отражая огни свечей.
Креста, однако, мальчик не поцеловал. Хозяйка не велела.
_________________________________
* (идиш) Мальчик! Почему нет? Целуй! И помни: лучше быть живым гоем (инородцем, иноверцем), чем мёртвым евреем.
_________________________________

– Чево это он тебе нашёптывал? – спросила Хозяйка, когда они возвращались из церкви.
Мальчик повторил ей – по-русски – слова священника.
– По-еврейски толковал, што ли? – удивилась Хозяйка. – Што ли не православный он?.. Ну и ну!
Она долго молчала. За всю дорогу не проронила ни слова. И только на подходе к дому, продолжая начатый у церкви разговор, сказала:
– Ты ето... ево больно-от не слушай, чо он тебе там всяково наболтал. Неладно ето. Негожий он человек, дурной... Всяк человек должон жисть в той вере прожить, в которой родилси, котору от отца с матерью получил. И жить должно человеку на своёй земле. Не приведи, Господь, завсегда быть квартирантом... Вот ты, кто ты есть? – еврей, и мать твоя еврейка, и папка тоже. И ты евреем оставаться должон, в своёй вере и на своёй земле. А земля твоя – Святая Земля, в Ерусалиме-городе, где Спаситель со Святыми Апостолами жил...
Они поднялись на высокое крыльцо.
– ВЕРЫ РАЗНЫЕ, А БОГ ОДИН, – задумчиво сказала Хозяйка, перекрестилась и отперла дверь.

Наступило девятое мая – День Победы. Светило солнце, смеялись и плакали люди, играла музыка – Праздник настоящий, долгожданный. Уроки в школе отменили, и это тоже было небольшим, ни в какое сравнение не шедшим с главным, но всё-таки праздником.
Вечером Хозяйка сказала маме:
– Ну вот, дал Бог, и дожили мы, и мужик твой дожил, слава Тебе, Господи. Теперича моли Бога, чтоб скорее домой ворочался, мальчонке отец – ой, как нужон! Да и ты баба молодая, сколько можно без мужика мыкаться.
Помолчала Хозяйка, собралась с мыслью.
– Ты на меня не обижайси, прикипела я к вам обоим, особливо к пацану твоёму. Вроде как внук он мне родный, уж и не знаю, как дале жить-от без вас буду, словно кусок из сердца выдёргиваю.
– Почему же без нас? – удивилась мама. – Мы пока от вас никуда уезжать не собираемся.
– Вы не собираетесь, да я собираюсь, – ответила сухо Хозяйка, решительно ответила.
Мама уставилась на неё.
– Так уж, милая, ничо не попишешь. Мужик твой ни сёдни – завтре вернётся, не век же ему в Неметчине оставаться. Где ж ты ево принимать-от будешь? В горнице моёй в проходной? На топчане на ломаном-переломаном? С мальцом на одной лежанке? Нет уж, милая, не бывать тому. В моём дому такова не будет. Поживи покамест, поишши чево подходяшшево, да и съезжай с Богом. Как говорится, не поминай лихом. Главно, войну мы с тобой вместе пережили. Бог милостив, авось и дале не пропадём.
Отец вернулся в октябрьские праздники, в ночь на девятое ноября. Стояли морозы, в доме было зябко, новые хозяева экономили дрова, топили несильно, и к утру изба выстывала.
Раздался стук в хозяйское окно и мужской голос. Хозяева ещё толком не проснулись, а мама была уже на улице и, припав к отцовской груди, на всю улицу голосила. Потом ворвалась в комнатушку, фанерной перегородкой от хозяйской отделённую, всем телом на сына упала, как подстреленная, крикнула:
– Вставай, папа вернулся! – И назад к двери кинулась. А в проёме уже отец стоит – большой, незнакомый, в солдатской шинели, в сапогах, шапка в руке, волосы растрёпанные. Улыбается, а по лицу слёзы катятся. Таким на всю жизнь и запомнился, хоть и много потом всякого было – и хорошего, и не очень.
Встали хозяева, отец достал бутылку водки, консервы, и мама кое-чего для этого случая припасла.
Вечером отец сказал:
– Пойдём, на старую квартиру сходим, я Хозяйке привёз кое-чего. И спасибо я ей сказать должен, за вас спасибо.
Сына они с собой не взяли, поздно пошли они к Хозяйке, а ему спать надо, в прошлую ночь почти не спал. Правда, назавтра в школу идти он не собирался, да его никто бы и не неволил, шутка ли: отец с фронта вернулся. Живой.

Один только раз видел мальчик Хозяйку после переезда, последний раз.
Весной, когда уже и холода прошли, вдруг прихватил он простуду, да такую сильную, что постановили врачи: в больницу! Сделали снимок, оказалось – воспаление лёгких. Долго держалась температура, никак не могли сбить, лекарства не помогали.
– Смотри, кто пришёл, – услышал сквозь забытьё мамин голос.
За спинкой не по росту большой койки, смущённо улыбаясь, непривычная в такой обстановке, в белом халате поверх пальто стояла Хозяйка. В вытянутых руках она держала гостинцы.
– Вот, принесла, не знаю, чо можно, чо нельзя, да ведь ето своё, домашнее.
Мама взяла из Хозяйкиных рук и поставила на тумбочку – на большом противне, прямо из печи – под белым полотенцем из теста вылепленные жаворонки, много жаворонков, у каждого на спине птенец пристроился, так вместе и запеклись. Рядом Хозяйка кринку поставила, с молоком топлёным кринка, сверху пенка коричневая – в два пальца толщиной.
– Молоко-от ты погрей ему, да с печеньем – оно и сытно, и пользительно будет. Молоко от Ефановых, от ихней коровы. Сами принесли, говорят, истопи и от нас передай. Пусть, мол, выздоравливает. Кланяться велели – и Вася, и Марья Прокопьевна, и Валентина. Невеста уж совсем Валентина-от, красивая девка. Ты на ней всё жениться собирался – помнишь? Не передумал ишшо? Ты скажи, я уж поговорю по-свойски, по-соседски поговорю.
И улыбнулась широко, светло улыбнулась мальчику напоследок Хозяйка.

БОЖIЙ ЧЕЛОВЕКЪ ДАРЬЯ НIКАНДРОВНА
В 1971 году я работал в свердловской организации с мудрёным названием Уралэнергочермет. Кожей, умом ли чувствовал я, что компетентные органы интересуются моей персоной. Шумно прошёл уже "самолётный" процесс, стихи мои ходили в еврейском самиздате, а имя несколько раз упоминалось в передачах зарубежных "голосов".
На первую "профилактическую" беседу в своё управление, прямо с рабочего места, вызвав для этой цели в партком, вёз меня на новеньком белом "Запорожце" Олег Николаевич – так он представился; кажется, капитан КГБ. Он был вежлив, хотел нравиться.
– Не могу вас понять, Илья, – говорил он. – Мы с вами приблизительно ровесники, жили в одной стране, читали те же газеты, книжки. Школа, институт, комсомол. Ваш отец фронтовик, от звонка до звонка, как говорится.
– Из комсомола меня исключили в 57-ом, в марте.
– Знаю. Товарищи погорячились, но после этого всё у вас сложилось благополучно. И на допуск этот факт не повлиял: первая форма – шутка ли! Даже у меня такой нет, – приврал капитан. – Объясните мне, может, я чего-то недопонимаю, как вы могли увлечься предательской идеей сионизма. Ведь вы здесь родились, выросли, получили образование... Не доходит!
– Олег Николаевич, есть такое понятие: чувство собственного достоинства. Оно не позволяет человеку оставаться вечным квартирантом. Каждый должен жить у себя дома... Эту истину объяснила мне одна русская женщина, наша квартирная хозяйка.
– Любопытно... Вы можете назвать её фамилию? Адрес?
– Могу, Олег Николаевич, могу. Монетова Дарья Никандровна, Троицк, Выгонная, 11.
Он раздельно повторил, скосив губы и глаза в сторону "бардачка":
– Монетова Дарья Никандровна, Троицк, Выгонная, 11. – И – в мою сторону: – Понятно. Продолжайте.
Конечно, на этом следовало закончить объяснение с капитаном. Но меня понесло. Не доставало мне мудрости Дарьи Никандровны: никого не обращать в свою веру.
– Олег Николаевич, давайте, я почитаю вам стихи. Мои. Может быть, до вас что-нибудь дойдёт.
И, обращаясь не к собеседнику, а к его "бардачку", я прочитал недавно написанное, ещё в самиздат не запущенное:
Я люблю и берёзу, и тополь,
и неяркую синеву.
Но наверно час уже пробил
над страною, где я живу.
И когда под небом осенним
полетели птицы гуськом,
я себя в этой горькой Расее
вновь почувствовал чужаком.
Нет причастности в жизни чище,
чем к страданьям земли своей.
Вот гляжу я в глаза мальчишек –
двух смышлёных моих сыновей:
неужели трусливыми басенками
мы обманывать их должны,
обрекая быть вечными пасынками
неприветливой этой страны!
За туманным её горизонтом,
в незнакомых и дальних краях,
там где плещется море золотом,
жить должны мои сыновья –
не изгнанники и не пленники,
смело в дом заходящие свой,
где живут мои соплеменники
с гордо поднятой головой.
Капитан оборотил лицо в мою сторону; руки его отпали от руля.
– Есе-е-енин! – протянул он. В его голосе прозвучало удивление. Искреннее? Не знаю.
Мы подъезжали к управлению комитета государственной безопасности по Свердловской области. Олег Николаевич перевёл взгляд на дорогу и крепко взялся за баранку.

В Израиль мы прилетели 6 декабря 1971 года.
Десятое декабря – международный день защиты прав человека; я, израильтянин с четырёхдневным стажем, поехал в Иерусалим к Стене Плача – через Иудею, через библейский Хеврон.
На покрытых травой и полевыми цветами холмах паслись стада коз и овец, на искусственных террасах серебром отливали на солнце оливковые деревья, по склонам то тут, то там сбегали арабские дома и домики с плоскими крышами; дорога вилась среди этой пасторали. А воздух... воздухом таким дыша, пастух, пришедший в эти безлюдные края из далёкой Месопотамии, впервые в истории разговорился однажды с Богом – на равных.
Нет, не впервые я оказался здесь, об этих холмах грезил я в детстве, под кронами оливковых деревьев гулял, и сидел здесь на белесых камнях, и валялся на сочной зимней траве, вдыхал приправленный дымком и козьим душком воздух. Не среди уральских угарных дымов прошла моя жизнь, не на чёрном умирающем снегу, а в этом краю – божественном во всех прямых и переносных смыслах.
Поворот шоссе – и высоко на вершине холма, вознесённый в небо, показался Иерусалим.

В 73-74-ом, во время передышек, когда уже стихли бои Войны Судного дня, лишь время от времени вспыхивали короткие стычки с египетскими десантниками, в свободное от учений и патрульных поездок по Синайскому полуострову время, в подземном бункере Бир-Тмадэ, пристроившись на койке, в тусклом свете крохотной электрической лампочки я начал заносить в толстую тетрадь воспоминания о прошлой, довыездной моей жизни.
Первую запись я назвал "Храм", и была она о Троицкой нашей Хозяйке, о Дарье Никандровне Монетовой.
Журнал "Посев", выходивший в ФРГ, во Франкфурте-на-Майне, напечатал "Храм", да и всю мою тетрадку тоже, из номера в номер, статью за статьёй – в течение нескольких лет. Публикации эти были высоко оценены коллегами капитана Олега Николаевича: в письме, присланном мне из Свердловска в Беэр-Шеву, они писали: "С интересом читаем ваши выступления на страницах "Посева". Не забывайте: руки у нас длинные."
Я не забываю, хотя пока Бог миловал...

Дина была доктором русской филологии и литературы. От армянина-отца она унаследовала восточный блеск чёрных глаз, а от русской православной матери неподдельную религиозность, что в советское время было большой редкостью.
– Поедем, побродим по Булгаковскому Иерусалиму, – предложила Дина.
Старый город, торговцы, туристы, тень крытых улиц, терпкость и пряность восточных ароматов, дымящегося арабского кофе, камни стен и пешеходных переходов, многоязыкий говор и гомон окружили и закружили меня.
Дина объясняла: эта улица – Крестный путь, Via Dolorosa, вдоль неё станции, вот здесь Он... а здесь... а здесь... А вот и Голгофа, под крестом обнаружили череп Адама, первого человека. Кровь Христа, просочившись, окропила весь путь рода человеческого, до самого корня. Спаситель принял на себя страдания за все грехи людские, от Адамова первородного.
Дина помолилась на распятие.
– Можем попасть на службу в церковь Марии Магдалины.
Мы обогнули стену Старого города.
– Вот справа – Гефсиманский сад. Здесь Он просил Отца: "Пусть минет меня чаша сия." Он не хотел умирать, здесь Он был не Богом, а человеком, простым смертным, как ты и я.
За углом сворачиваем направо – по узенькой дорожке, и нас встречает облачённая в серые монашеские одежды пожилая женщина; голова её покрыта тёмным платком.
– Здравствуйте, мать Анна.
Тридцать лет не ступал я под церковные своды. Иконы, горящие свечи, молящиеся... – сердце моё забилось, словно вернулся я в детство.
– Лба не крести, поклоны не бей, тебе не положено... Стань в сторонке у стены... и смотри... Ежели спросят: чей, мол, ты – скажи: Дарьи Монетовой квартирант. Креста не целуй.
– А вы чей будете, – услышал я тихий женский голос с немецким акцентом – в церковь Марии Магдалины приезжали православные со всего мира, и родившиеся, и выросшие вне России.
– Я?.. – очнулся и взглянул в глаза молодой миловидной женщине. – А Дарьи Монетовой квартирант, – ответил, как было велено.
Она кивнула, будто поняла.
Запели певчие – три женщины и очень старый с военной выправкой мужчина; он сидел, вытянув перед собой, чуть в сторону, прямую в колене ногу, очевидно, раненную. Мужчина пел густым басом.
Закончилась служба, Дина подошла, сказала:
– Идём, я познакомлю тебя с матерью Анной. Она арабка, православная, с детства в этом монастыре, нигде кроме него не была, ни на каком языке, кроме русского, не разговаривает. Идём.
Я, незнакомый с христианским этикетом, не знал, можно ли мне, мужчине, пожать руку монашке. Она протянула мне руку первая.
Я назвался.
Мне показалось, что она не расслышала. Вскинула взгляд, долго смотрела. Я повторил имя и фамилию.
– Вы? – в её голосе было удивление.
Я подтвердил.
Она заволновалась, отошла в сторону, привела ещё одну монашку.
– Это он, – сказала, указав на меня. И, обращаясь ко мне: – Мы не читаем светскую литературу, только духовные книжки. Но вашу статью – ведь это вы написали "Храм"? – нам прислали из Сан-Франциско, и мы отслужили службу по Дарье Никандровой Монетовой. Мы теперь в молитвах наших поминаем имя её. Спасибо вам. – Она сложила руки на груди и поклонилась в пояс. – Подождите здесь, пожалуйста.
Дина ушла с матерью Анной, оставив меня одного. Вернулась:
– Нас приглашают к трапезе.
Простые деревянные столы, незамысловатая посуда. Монашки заняли свои места, мне и Дине указали на отдельный стол – для гостей. Тут была и та миловидная женщина с немецким акцентом, с которой я беседовал в начале службы.
Все встали, помолились. Я – единственный – не крестился и слов молитвы не произносил.
– У нас сегодня дорогой гость, – сказала мать Анна. – Поблагодарим Создателя за то, что Он сподобил нас чести принимать его в нашей обители. – Она опять, как и в прошлый раз, поклонилась в пояс, потом приблизилась ко мне и со словами: "Храни тебя Господь!" – перекрестила широким взмахом.
– Простите, мать Анна, – смущённо проговорил я. – Спасибо вам за добрые слова. Но... ведь я не христианин, не православный, мне как-то неудобно... ведь я еврей...
– Ну так что? – посмотрела мне в глаза монашка. – Ну и что же? ВЕРЫ РАЗНЫЕ, А БОГ ОДИН.
Произнесены были слова эти во Святом Граде Ерусалиме тридцать лет спустя после расставания моего с Хозяйкой нашей Дарьей Никандровной Монетовой, да будет благословенна её память.

1996