Первый снег

Юрий Минин
 И. С., вдохновившей меня


      Я заметил ЕЁ на первой же консультации перед вступительными экзаменами в институт. Физичка, энергичная жилистая дама с загорелым конопатым лицом и втянутыми вовнутрь щеками, что-то втолковывала малочисленной аудитории обалдевших абитуриентов, еще не расставшихся с выпускными костюмами и платьями, рисовала схемы на зелёном линолеуме доски, постукивая мелом. А я не реагировал на этот стук и не вникал в суть объяснений, я видел только её и больше ничего. Я рассматривал её темные, почти черные волосы с крупными упругими локонами, слегка пухлые розовые губы, иногда видел светлые глаза, отрывающие взгляд от толстенной тетради. Она не обращала внимания ни на меня, ни на сидящих рядом абитуриентов, а только сосредоточенно слушала физичку и что-то писала, писала, писала в тетради. Впрочем, никто и не смотрел на неё, кроме меня, я это видел точно, и мне от этого было удивительно хорошо. А ещё я удивлялся тому, как и о чем можно было так много писать в тетради, удивлялся её уму и думал о себе как о бездарности, не способной воспроизвести ни строчки из сказанного физичкой.
     После консультации я потащился за ней по коридорам института в надежде заговорить, завязать отношения, проводить её до остановки, а быть может, и до самого дома. Но в вестибюле её ожидала маленькая женщина с седеющими волосами, сколотыми в тугой пучок, в темном платье с белым кружевным воротничком, показавшаяся мне похожей на учительницу. «Наверное, это её бабушка», - подумал я и зачем-то проследовал тогда за ними, находясь на определенном расстоянии, дабы не быть замеченным, сначала до «Бауманской», потом на метро до «Фрунзенской», а потом на троллейбусе до их дома, облицованного тусклой, осыпающейся охристой плиткой с магазином «Гастрономия» в высоком красногранитном цокольном этаже.
     Подготовка к вступительным экзаменам несколько отвлекла меня от раздумий и поисков понравившейся девочки. Я понимал, что непременно встречу её, если буду зачислен на первый курс. В ней я почему-то был уверен, ни минуты не сомневался, что она успешно сдаст экзамены и непременно начнет учиться в институте, и я готовился, перечитывал замусоленные учебники, решал задачки, дёргая себя за волосы, писал бисерным почерком длинные шпаргалки-гармошки, засовывая их в самые неподходящие места.

     Во второй раз я увидел её на экзамене, называвшемся письменной математикой. Она сидела через широкий проход между столами, по правую руку от меня, почти на моем ряду и была в крохотной юбчонке и белоснежной блузке, заканчивающейся у горла мелкими и частыми волнами оборок. Оборки были привлекательными, придавали ей вид барышни из почитаемых моей бабушкой пьес Островского. Казалось, оборки слегка щекотали нежную девичью шею, касаясь подбородка и кончика ушей, мне хотелось отогнуть оборки и коснуться спрятанной за ними шеи.
     Экзамен был странным. На доске мелом написали номера задач, а нам, абитуриентам, раздали небольшие книжки - сборники задач по математике. Любопытно, но я запомнил этот задачник, его картонную светло-серую обложку с коллажем из геометрических фигур и интересной фамилией автора Сканави, выписанной черными квадратными буквами, ассоциировавшейся в моем абитуриентском воображении со словом «канава». Последние странички учебника, где обычно размещаются ответы на задачи, были аккуратно удалены, что вызвало сожаление и вздохи у абитуриентов. У нас с милой девушкой оказался один и тот же вариант задач, но нас разделял широкий проход, по которому беспорядочно расхаживали преподаватели женского рода, следившие за нашими движениями, дабы никто не смог воспользоваться написанной шпаргалкой, куда-то заглянуть, что-то нащупать и откуда-то списать решение. Я смотрел на этих снующих по проходу тёток, надевших очки, всматривающихся в меня через толстые линзы, и у меня всплывало в памяти слово, где-то услышанное, которое, как мне казалось, точно характеризовало их предназначение, - «клакеры». Впоследствии я вычитал смысл этого слова, означающее специально нанятых людей, с целью сорвать выступление актеров.
     Она решила задачки первой, это я понял по её глазам, равнодушно рассматривающим грозных снующих тёток и неподвижно сидящих несчастных абитуриентов. Наши взгляды встретились. Какой-то момент мы смотрели друг на друга, ничего не предполагая, и вдруг она совершила невероятный поступок. Незаметно, будто почесывая левую руку, она написала на ладони крупные цифры – ответы на экзаменационные задачи нашего с ней варианта, что, в общем-то, и предрешило мою дальнейшую судьбу. Я, вдохновленный её благородным поступком, успешно дорешал все три задания и получил в экзаменационном листе решающую пятёрку. После экзамена её снова перехватила маленькая женщина, похожая на учительницу, но теперь она уже знала меня, улыбнулась и даже помахала мне рукой, а я, переполненный чувствами радости и признательности, подмигнул ей и опять увязался за ними, не выдавая себя.

     Потом была радость зачисления на первый курс и слёзы многих других ребят, не нашедших себя в списках поступивших, вывешенных в вестибюле института. Тогда ещё я не знал её имени и не мог отыскать её в этих бесконечных списках. В течение нескольких дней, пока не иссяк поток ликующих и рыдающих абитуриентов к заветному стенду с развешенными на нем листками, я не покидал помещение институтского вестибюля, где уже знал каждый уголок, изучил все половицы и их скрипы, лакированные детали старого гардероба и виды из высоких, давно не мытых окон. Я ожидал её, не отлучаясь ни на минуту, но тогда нам не суждено было встретиться.
     После формального собеседования в деканате факультета с уставшей почтенной комиссией (бояться мне было нечего - проходные баллы я набрал сполна) нас, зачисленных на первый курс, направили на так называемую отработку. Мне выпала кафедра химии, и оставшиеся августовские дни я ходил в институт с видом бывалого старикана, где очищал от пыли и грязи склянки, спиртовки, резиновые трубки - наглядные пособия, тем самым готовил их к началу учебного процесса. Я продолжал тосковать и вглядывался в лица студентов, отбывающих, как и я, отработку, но не встречал её и начинал уже беспокоиться и придумывать версии: «Не завалила ли она какой из экзаменов, или, чего доброго, не поступала ли она одновременно в два вуза и теперь забрала свои документы и ушла в тот, другой».
     Какова же была моя радость, когда первого сентября я волею судьбы оказался с ней в одной группе. Фантастика! Моему ликованию не было конца. Мы встретили друг друга широкими откровенными улыбками, как старинные друзья, и я наконец-то узнал, что её зовут Надеждой. Тогда я решил, что имя это символическое, с намеком на счастливое будущее. Я первым заговорил с ней, но, не найдя ничего более умного, спросил у неё совершеннейшую ерунду:
     - На какой кафедре проходила отработку? - На что получил вразумительный ответ, что она и не собиралась последние дни последних школьных каникул гробить на какую-то жалкую отработку. А я, выслушав её, почувствовал себя самым настоящим валенком, а ещё круглым идиотом, драившим полмесяца загаженные учебные пособия, в то время как умные люди отдыхали в своё удовольствие, набираясь сил.
     В тот же первый день в нашей группе самоопределился лидер. Им стал Сенька Данченко, родители которого, как выяснилось потом, преподавали в нашем институте на кафедре иностранных языков. Сенька все знал, будто учился уже не первый год, будто прошел сквозь огонь, воду и медные трубы. Он поучал, какие предметы надо уважать, а к каким относиться шаляй-валяй, каких преподавателей следует любить, а каких посылать подальше и не слушать. У него оказался фотоаппарат, висевший на шее на коротком кожаном ремешке. Сенька стал фотографировать нас и при этом фамильярничать, кривляться, приближая свой фотоаппарат к нашим лицам, шутить над нами, еще не перезнакомившимися как следует. Шутки сначала воспринимались развязностью и даже хамством, но потом его поведение как-то само собой сняло напряжение адаптации в новом коллективе. Заразившись сенькиной непосредственностью, все, в том числе и я, начали тоже громко говорить и шутить на самые разные темы. Но если другие просто веселились, стараясь познакомится сразу со всеми, то я шумел и хохотал только ради неё, при этом чувствовал её реакцию, ловил и считал её взгляды, брошенные в мою сторону. Я искал моменты и, когда это было уместно, брал её руку, сжимал в ладонях, содрогаясь при этом всем телом, как от удара током высокого напряжения.

     Сеньку за его необузданное нахальство назначили старостой группы. Парней он величал словом «уважаемый», а Наденьку называл не иначе как Надюхой, а его любимой шуткой сделалась такая:
     - Надюха, я сегодня бритый и могу целоваться, - так он обращался не только к Наденьке, но и к другим симпатичным девчонкам нашей группы, но шутка, обращенная к Наденьке, особо резала слух и злила меня. И я, стиснув зубы, говорил ему:
     - Будешь приставать – вырублю.
     А он не чувствовал или не хотел принимать мою злость и отвечал мне опять же шуткой, что, в свою очередь, успокаивало меня:
     - Не боись, уважаемый, я уже вырублен, только одни корешки и остались.

     Вскоре мы расстались на целый месяц. Парней направили в колхоз на картошку, а девчонок распределили по кафедрам продолжать начатую отработку, мыть пособия – вечная доля и судьба первокурсников. Колхозы, как бы их ни ругали, стали первыми университетами для нас, вылетевших из родительских гнездышек. В колхозе мы учились пить самогон, теплый, мутный, противный, из гнутых, плохо промытых алюминиевых кружек. Учились курить махорку в газетных самокрутках, париться в бане «по-черному», не стесняясь своей наготы, ставя рекорды на время пребывания в раскаленной и дымной парилке. Соревновались в силе и ловкости, швыряя, как мячики, мешки с картошкой в кузова грузовиков. Колхоз сблизил нас, первокурсников, мы начинали крепко дружить по-серьезному, по-мужски. А длинными, темными вечерами мы бесстыдно участвовали в диких драках с деревенскими парнями, обозвавшими однажды по матушке студента-очкарика, либо вызвавшими нас на разборки из-за надуманной ревности к деревенской красотке. И мы бились ожесточенно, защищая своих, городских, называя себя братством, а сами эти глупые разборки кровной местью.

     Из колхоза вернулись загорелыми, с окрепшими мускулами, уверенными в своих силах и успехе. Лидер Сенька тут же предложил укрепить отношения - собраться всей группой и выехать на зелёную. Все согласились, согласился и я, в надежде побыть вместе с Наденькой, но погода вдруг испортилась, зарядили затяжные дожди, подул холодный, пронизывающий ветер, листва на деревьях пожухла и начала опадать, засыпая газоны. Но от намерений собраться и провести время вместе не отказались. Собрались не на зелёной, а на квартире у розовощекой толстушки Клавы Кувшиновой, сохранившей толстую, длиною до пояса русую косу. Родители этой самой Кувшиновой, выглядевшей из-за косы и розовых щёк невинной школьницей, берегли её, как последний рубль. Кувшинову провожали в институт и встречали после занятий, не допуская никакого внеурочного общения, исключая любые контакты даже с однополыми подружками. Мамаша Кувшиновой сама предложила свою квартиру для нашей вечеринки, заглянув к нам во время переменки. Получив согласие от старосты Семена, мамаша обрадовалась и пообещала помочь, всё организовать и даже полностью приготовить ужин и накрыть стол.

     Квартира Кувшиновых оказалась в сталинском доме и была столь просторной, что походила не на квартиру, а скорее на декорации виртуального жилья, показываемые в старых советских кинофильмах как завоевание трудящихся. Комнат было четыре, а быть может и больше, во всяком случае, высоких, массивных дверей с выступающими резными, крашенными белой краской филенками и отполированными латунными ручками я насчитал, как мне показалось, с добрый десяток. Кувшиновы-старшие, родители нашей недотроги Кувшиновой-младшей, а ещё родители родителей, то есть вполне ещё крепкие и добротные бабушка с дедушкой дождались прихода студентов всей группы, потом долго и как бы незаметно, но в то же время весьма заметно, рассматривали нас. Пристально изучив нашу группу, взрослые пошептались между собой, но, убедив друг друга, что ничто и никто не угрожает невинности их розовощекого чада, раскланялись, расшаркались, надели пальто и покинули квартиру, предоставив нам полную самостоятельность. И жестоко ошиблись.
     Стол, уставленный минеральной водой «Боржоми» и румяными пирогами, источающими дурманящий аромат жареной капусты и курицы, был накрыт в гостиной. После двух выпитых бутылок водки, скрытно принесенных старостой группы Семеном в рукавах пальто, мы, парни, пошли курить на балкон, куда можно было попасть через комнату Кувшиновой-младшей. Девчонки оставались за столом судачить, а наша разрумяненная Кувшинова (кто бы мог ожидать и подумать такое!) заперлась в ванной комнате с угрюмым и вечно молчащим стариком Харитоном Уткиным, успевшим до поступления в институт отслужить в армии и поработать на заводе. Уткин казался нам тогда чуть ли не пенсионером, хотя был всего-навсего на шесть с половиной лет старше. Харитона побаивались, его сторонились, даже балагур Семен и тот не решался говорить и шутить с ним, хотя и дал ему за глаза прозвище Харя, а мы называли служилого стариком и тоже за глаза. Как это было ни странно, но в просторной кувшиновской квартире ванная комната оказалась совмещенной с туалетом. Из-за закрывшихся Кувшиновой и Уткина попасть туда и воспользоваться удобствами цивилизации сделалось невозможным. В этой ситуации парням было проще, мы бегали мочиться на балкон, откуда окропляли газоны с высоты третьего этажа, при этом соревновались, кто дальше и точнее, а наши девчонки мужественно терпели, сидя в гостиной.
     Стали танцевать под магнитофонное сопровождение песен восходящей Аллы Борисовны. Я старался быть с Наденькой, сидел рядом с ней за столом, и как только зазвучала музыка, потащил её танцевать. Не отпускал её в минуты коротких пауз между песнями, всё смелее и крепче обнимал в танце, касался щекой её щеки, чувствовал жар её смущения, частоту и глубину дыхания, возникающую испарину и чуть заметное содрогание её тела. Я желал одного - поцелуя, страстного, долгого, безумного, безудержного. Я тянулся к её губам, как жаждущий напиться тянется к живительному источнику журчащей воды, но целоваться было негде – по комнатам разбрелись студенты, ванная комната, совмещенная с туалетом, была по-прежнему занята неразговорчивым Уткиным и невинной Кувшиновой, а на балконе постоянно пребывал кто-то из парней, желающих помочиться.
     Потом пили снова, но уже французский коньяк, раздобытый без спроса в незапертом кувшиновском баре. Пили много, хорохорились друг перед другом, тупо и бессмысленно доказывая свою выносливость. Пригодился колхозный опыт. Парни, прошедшие через испытание деревенским самогоном, стойко переваривали заводской алкоголь, а вот Лёхе Фесенко, освобожденному от колхоза влиятельными родственниками «по состоянию здоровья», не повезло. Парня замутило от гремучей водочно-коньячной смеси, он вспотел, его волосы прилипли ко лбу, взгляд стал страждущим, блуждающим. Он сделался бледным, как простыня, и вскоре выскочил вон из гостиной. Тыркнулся было в закрытый туалет, не сообразил, что надо лететь на всех парах на балкон. Какое в таком состоянии соображение… Бедолага срыгнул в темном коридоре на пол и попал в аккурат на то место, где стояла наша обувь, а точнее в новые сапоги нашей модницы Люськи Кукушкиной. Сам Лёха перепугался не на шутку, забился в каморку с мусоропроводом, где просидел остаток вечера и всю ночь и был обнаружен только на утро следующего дня Кувшиновыми-старшими.
     Натанцевавшись, заскучали. Кто-то предположил, что в ванной комнате никого нет и что дверь, ведущая туда, каким-то образом захлопнулась сама по себе на замок-защёлку. «Ну не могли же Кувшинова и Уткин просидеть там весь вечер, да ещё и беззвучно? Скорее всего, парочка незаметно выбежала из квартиры и сейчас прогуливается по улице или, на худой конец, воркует в подъезде», - рассудили мы и решили разобраться. Стали исследовать квартиру и обнаружили, что из ванной комнаты на кухню выходит небольшое оконце, расположенное очень высоко, под самым потолком. Вездесущий Семен раздобыл где-то швабру и на всякий случай решил сделать так: прежде чем залезать и заглядывать в оконце – постучать в стекло. Постучал, но удар он не рассчитал, разбил стекло, несколько осколков со звоном упали вовнутрь, но там, внутри, по-прежнему было тихо. Тогда Семён предложил поднять меня к окошку, чтобы я заглянул в ванную. Мне было неловко заглядывать туда, все-таки это туалет, там могли сидеть люди и заниматься бог знает чем, но отказать старосте я не мог, потому что в те годы был самым стройным и самым легковесным. Бёдра мои были столь узки, что костюмные брюки после их покупки сваливались с меня, и их каждый раз ушивала бабушка. Все остальные парни нашей группы были грузны, тяжеловесны и неподъемны. Поднять меня не составило большого труда. Я залез на стол, потом взгромоздился на семёновские плечи, еле дотянулся до окошка, но ничего не увидел, поскольку за окошком висела занавеска. Я подтянулся на руках, ухватившись за край окошка, попытался ещё раз заглянуть вовнутрь, разглядеть происходящее через ткань занавески, но при этом порезал осколками стекла нижнюю губу, почувствовал боль, ощутил потекшую тёплую кровь и спрыгнул на пол.
     Когда вернулись в гостиную, то ко всеобщему удивлению обнаружили там Кувшинову с Уткиным. Стало быть, пока мы возились на кухне и пытались заглянуть в окошко, парочка преспокойненько покинула ванную комнату и с нахальным видом уселась за стол, доедая при этом остатки пирогов.
     Как я уже говорил, Уткина побаивались, посему никто ничего не стал выяснять, а занялись мной, и конкретно моей травмой. Нижнюю часть лица, изрезанную стеклом, истекающую кровью, перевязали кухонным полотенцем, отчего я стал похож на бандита в маске. Понятно, что из-за ранения никакого поцелуя в тот вечер уже быть не могло, хотя я собрал остатки мужества, нашел в себе силы и проводил Наденьку до дома, но по дороге я мог только мычать и таращить глаза, чем очень смешил её.
     Моднице Люське Кукушкиной взамен сапог выдали старые поношенные кеды кувшиновского дедушки. Она надела кеды, брезгливо отказалась забирать свою модную, но подпорченную обувь и ушла, оставив её навсегда в большой кувшиновской квартире. Но это ещё не всё и не все далеко идущие последствия того вечера.
     Розовощёкая, домашняя, но не убереженная Кувшинова забеременела и ровно через полгода мы снова собрались на её квартире, но уже по случаю её свадьбы с Уткиным. Это была первая свадьба в нашей группе и вторая вечеринка в доме Кувшиновых, закончившаяся новыми эксцессами. При этом ванная комната снова сыграла свою роковую роль, но об этом позже.

     Из-за раны мне выписали освобождение от занятий. Рот долго не заживал, рана гноилась, мне несколько раз накладывали и снимали швы, щедро смазывали губы зелёнкой, делали болезненные уколы от столбняка. Как только рана перестала беспокоить, я пошел на занятия и, к своему огорчению, заметил, что за Наденькой приударяет Семён.
     Наденька увлекалась иностранными языками, а у Семена, как вы помните, родители преподавали на кафедре иностранных языков. На этой почве, пока я болел, и произошло их сближение. Э-хе-хе… Знать бы, где поцарапаешься, не полез бы в окошко. Семён стал приглашать к себе Наденьку, где они читали книги на иностранных языках, говорили на иностранных и даже вечеринки устраивали «иностранные», а за произнесенные русские слова платили условные штрафы копейками. Я с болью в сердце замечал, что Сенька подолгу засматривается на неё, беззаботно болтает с ней на пустопорожние темы, подсовывает яблоки, принесённые из дому, иностранные ручки, привезенные родителями из поездок за границу, ластики и даже заграничную жвачку. Семен снова пустил в ход старые и мерзкие шуточки:
     - Надюха, я сегодня бритый и могу целоваться…
     Или:
     - Отсидим две пары и будем кадриться…
     А ещё:
     - Вот сдадим сопромат и сразу поженимся…
     Я был готов растерзать на куски этого балагура, но опасения оттолкнуть от себя Наденьку сдерживали меня. И тогда я придумал действовать по-другому. Улучив момент, когда Семён был занят, я вызвался проводить Наденьку домой. И, о счастье - Наденька, радость моя, прелесть моя, согласилась.
     От метро не поехали троллейбусом, а неторопливо пошли пешком, ступая по газонам, шурша желтыми опавшими листьями, вдыхая запах сухой листвы, наслаждаясь редким, нежданным теплом поздней осени. По дороге я говорил какую-то несусветную ахинею, полагая, что молчать хуже всего. Я рассказывал о бабушке, лихо ушивающей мои брюки. Вспоминал старую историю о том, как бабушка на даче попросила меня прочистить засорившуюся печную трубу. И я, привязав старый веник к веревке, не удержал её конец, выронил веник в трубу, а потом бабушка (сама! я вышел из доверия!) разбирала печную кладку, чтобы извлечь провалившийся веник. Разбирая кладку, бабушка вымазалась сажей и стала черной, как негритянка.
     Наденька шла впереди меня, а я плелся за ней, делая это как можно медленней, чтобы потянуть время и дольше побыть вместе. Я видел её плечи, слегка грустно опущенные, замечал, что она смотрит себе под ноги, цепляя носками туфлей-лодочек сухие желтые листья, но не видел её лица и потому не мог понять, слышит ли она меня или думает о своём.
     Мы подошли к «Гастрономии», прошли вдоль высоких витрин магазина с выставленными рисунками колбас и арбузов, освещенными ярким светом неоновых ламп, и остановились под козырьком её подъезда. Наденька подошла ко мне. Я посмотрел в её глаза, а она в мои, и мне показалось мгновение вечным. Потом она посмотрела на мои губы, слегка коснулась пальцами рубцов свежего шрама, заставив меня содрогнуться:
     - Больно? – спросила она.
     - Пустяки, - ответил я.
     - Знаешь, а тебя стали называть Джокондой…
     - Семён?
     - ……….
     - Но почему Джокондой, Наденька?
     - За этот шрам... С ним у тебя улыбка на лице… Всегда… А глаза такие грустные…
     Я погладил упругие локоны её темных волос, приблизил своё лицо к ней и, не ощутив никакого сопротивления, уже почувствовал её дыхание, тепло и шероховатость припухлых губ, как дверь подъезда внезапно распахнулась, больно ударив меня в спину и оттолкнув в сторону. Из подъезда резво вынесли зеленые брезентовые носилки и затолкнули в распахнутые двери небольшого темно-зеленого автобуса с закрашенными краской окнами. Простыня, закрывающая тело на носилках, обозначила ноги и голову невысокого худощавого человека. Наденька забеспокоилась, заволновалась, побледнела, спросила меня:
     - Кто бы это мог быть?
     - Соседка? – ответил я вопросом на вопрос.
     - Знаешь, я больше всего на свете боюсь потерять своих, - сказала она, а я увидел женщину, вышедшую на балкон третьего этажа, похожую на учительницу, кутающуюся в шаль, и понял, что опять случилась осечка - поцелуя и в этот вечер не будет. Наденька убежала в подъезд, через мгновение я услышал, как за ней захлопнулась квартирная дверь, а от подъезда отъехал темно-зелёный автомобиль с закрашенными окнами, навсегда увозя тело жившего здесь человека.

     На свадьбу Кувшиновой и Уткина кроме студентов нашей группы пришли многочисленные родственники невесты, старые и молодые, интеллигентные и не очень, были и приезжие из других городов. Со стороны Уткина пришла только одна его мама – сгорбленная старушка, как нам сказали, художница-неудачница. Столы, ломившиеся от салатов, жаркого, селёдки и водки, не уместились в гостиной, несколько столов вынесли через снятые с петель двери в прихожую, где сели мы, однокашники молодоженов. Родственников посадили в гостиной, их долго и нудно представляли, называли степень родства каждого и место их жительства. Родственники признавались в любви к невесте, вспоминали случаи из её безоблачного детства, чем давали понять о своей осведомленности, значимости и приближенности к семье. Молодоженам дарили открытки, цветы и конверты. Нам, студентам, слов не давали, зато мы веселились сами по себе, шумели громче всех, танцевали под магнитофон в других комнатах и даже на известном балконе. Семён шутил, показывая пальцем на гостиную, переполненную родственниками:
     - У них своя свадьба, а у нас своя свадьба.
     Медленных танцев, которых я так ждал, не ставили…

     Наденька, несмотря на ухаживания Семёна, проявляла некоторую сдержанность. Со временем стало видно, что их отношения не развиваются ни в ту, ни в другую сторону, а заморозились, застыли, замерли. Она отворачивалась, не реагировала на его плоские и пошлые шуточки, но продолжала ходить к нему домой на иностранные посиделки, правда не так часто, как в самом начале. Я, наблюдая этот период охлаждения их отношений, ликовал некоторое время, пока не почувствовал, что и со мной Наденька тоже выдерживает определённую дистанцию. Ссылаясь на разные причины, она уходила домой одна или с подружками, отказывалась от моих приглашений в кино или кафе, сходить в театр. Вот потому-то я так надеялся на свадьбу Кувшиновой и Уткина, где хотел потанцевать с Наденькой медленные танцы, обнять её, прижать к себе, почувствовать её дыхание, а после торжества проводить домой. А если вдруг засидимся и опоздаем на метро, то (хотя бы!) погулять с ней до утра и пройти через весь город. Конечно же, я вынашивал последний вариант, фантазировал, представлял себе наше ночное путешествие по городу, надеялся и верил, что между нами наконец-то всё определится.
     Лёха Фесенко, тот, что на прошлых посиделках подпортил своей неожиданностью модные Люськины сапоги, тоже был с нами и так же, как и мы, сидел здесь же, в прихожей. После нескольких тостов и громких многократных выкриков «Горько», Лёха быстро побледнел, глаза его заблестели нездоровым блеском. Семён заметил конфуз товарища и снова пошутил:
     - Так… Кажется, наш Лёха уже готов. Дошёл до кондиции. Братва, кто не хочет идти домой босиком или в рваных кувшиновских тапках, убирай свои сапоги подальше.
     Лёха промолчал, ничего не ответил обидчику, а только сгорбился и опустил глаза. На какой-то момент студенты перестали шуметь. Шутка не прошла. Стало жаль Лёху, не умеющего пить.    
     Первой тишину нарушила Наденька:
     - Ну, ты… Черствый сухарь, - обратилась она к Семёну, - надо бы не смеяться, а выручать друзей.
     - Я-то что, - ответил Семён, не чувствуя неуместности своей шутки, - моё дело предупредить, а вы уж сами решайте, как знаете.
     В этот момент опять поставили быструю музыку. Наденька встала, подошла к несчастному Лёхе, шепнула ему что-то на ухо, он тоже поднялся, и они пошли вместе. Пока они пробирались через сидящих за столами, я подумал, что Наденька пригласила Лёху на белый танец и сейчас они оба запрыгают в ритмическом экстазе. На самом же деле Наденька повела Лёху в ванную комнату, совмещенную с туалетом.
     Помните, я говорил вам о роковой роли этой самой ванной комнаты в квартире Кувшиновых? Так вот, в ванной комнате опять заперлись двое. Но на этот раз там находился самый дорогой для меня человечек - моя Наденька, а с ней этот болезненный, щуплый, бледнолицый Лёха. Что я мог поделать тогда? Как воспрепятствовать их совместному пребыванию там? Ровным счетом ничего и никак. Мне показалось, что в этой злополучной ванной комнате они пробыли целую вечность, и даже дольше, чем Кувшинова с Уткиным. Хотя, наверное, мне это показалось. Тогда даже музыка поплыла медленно, как на старой заезженной пластинке. Я заметил, что и Семён забеспокоился. Он не пошёл танцевать, побежал на кухню, где находилось оконце в ванную, но поднимать на этот раз было некого. Я сидел за столом, злясь и ожидая сам не зная чего, а вид у меня, наверное, был столь неприступный и грозный, что Семён только махнул рукой в мою сторону. Ну а другие, не заметив отсутствия Наденьки и Лёхи, беззаботно ушли танцевать в кувшиновскую комнату, прыгали там, смеялись, стучали каблуками.
     Зачем же Наденька увела Лёху? Я рассуждал так. Наденька не могла быть равнодушной к чужому несчастью. Потому-то она помогла мне на вступительных экзаменах в институт, потому и Лёху потащила приводить в чувство… Что она там делала с ним? Подставила его голову под струю холодной воды или просто находилась рядом с ним в тот момент, когда ему нужно было присутствие и сочувствие доброго человека?
     Я так и сидел один как перст за объедками свадебного стола, откуда видел только закрытую дверь да ещё Семёна, беспомощно снующего из кухни в прихожую и обратно. Потом, почти через вечность, щёлкнул замок на двери. Дверь приоткрылась, блеснув белизной масляной краски, Наденька с Лёхой вышли, будто выплыли, и, не поднимая глаз, как нашкодившие дети, тихо прошли в комнаты.
     И всё.
     Что дальше? Дальше Наденька провела остаток вечера с Лёхой, отказалась танцевать со мной медленные танцы, отказалась от моего предложения проводить её домой, отвергала и Семёна, давая понять, что его шутки и приглашения пошлые.

     Потом, после свадьбы, когда потекли дни учебы, похожие друг на друга скучностью и скрипом аудиторских столов, Наденька и Лёха всё чаще и чаще были вместе. Они вместе сидели на лекциях, вместе листали пожелтевшие страницы старых библиотечных учебников, вместе писали курсовые, вместе приходили на экзамены и вместе уходили потом. Но их отношения мало походили на любовные. И пусть бы так оно и было, если бы Наденька не проявляла равнодушия ко мне. И не только ко мне. Наденька перестала посещать дом Семёна. С Семёном она была холодна, со мной же общалась, шутила, справлялась «как дела», «как настроение», и даже улыбалась мне, и по плечу похлопывала, но этим наши отношения ограничивались.
     Ну почему же так везёт незаметным маленьким людям, таким как Лёха, которым, как мне казалось, суждено быть в жизни хроническими неудачниками? Я задавал себе этот вопрос, не находил на него ответа и страдал от неразделенной любви.

     Зимой, в десятиградусный мороз, собрались за город кататься на лыжах. Выехали чуть свет пригородной электричкой, поехали всей группой с рюкзаками еды и термосами чая. С нами не было одной лишь Кувшиновой по понятным причинам. Накатавшись на лыжах до помидорных румянцев на щеках, трещин на губах и пара, поднимающегося над разогретой одеждой, играли в снежки, в наездников и коней, сваливая друг друга в обжигающий щёки и шеи снег, съезжали с горок на лыжах, как на санях, взрезаясь в кусты, застревая, барахтаясь в ветках. Потом у станции, пропахшей дымом и углем, ожидая прибытие поезда, жевали слегка подмерзшие бутерброды, аккуратно разложенные на газетах, пили дымящийся на морозе чай из единственной железной кружки, передавая её по рукам. Семен по-прежнему оставался нашим лидером. Он предложил скоротать время игрой «в бутылочку», смысл которой состоял во взаимном целовании в губы. В качестве «бутылочки» решили использовать бутылку «Русской водки» из зелёного стекла, привезённую Семёном и опустошенную нами с помощью той же железной кружки.
     В конце игры мне улыбнулось запоздалое счастье. Когда все перецеловались без различий по полам, симпатиям и антипатиям, пришла моя очередь. Бутылочка покрутилась, грохоча на утоптанном пятачке снега, её горлышко остановилось, точно показывая на Наденьку. Я не поверил своим глазам, подумал, что здесь что-то не так, что этого просто не может быть, что бутылочка ещё не остановилась, а просто пережидает какой-то момент, чтобы продолжить своё вращение, но все захлопали в ладоши и закричали: «Надя! Давай!».
     У меня перехватило дыхание, выступили слёзы, которых я не стал стесняться. Я направился к ней, к Наденьке, видя только её силуэт, не видя и не зная выражения её лица и желания или нежелания целоваться со мной. Я подошёл, обнял её, как это делал мысленно много раз, и стал целовать в губы. Я целовал её нежно и ласково, закрыв глаза, погрузившись в свои ощущения. Я не слышал, о чем говорили вокруг, не видел того, что происходило на платформе. В этот момент не существовало никого, кроме меня и её. Наш поцелуй, длившийся в моем воображении вечность, а в реальном времени мгновение, прервал гудок прибывающей электрички. Громкий, резкий, отвратительный, невыносимый гудок, такой же противный, как шуточки Семёна и тихое поведение Лёхи Фесенко.
     Очень скоро все забыли о поездке за город, и о забавах на снегу, и о «бутылочке» с поцелуями. Черно-белые фотографии, сделанные тогда, были разложены по альбомам однокашников, а со временем, как это и бывает всегда, смешались и спутались с фотографиями других событий. Забыли все, кроме меня. Потому что тогда я впервые поцеловал Наденьку, уходящую от меня навсегда к Лёхе Фесенко. Через два года Наденька стала Надеждой Фесенко, а их свадьба стала второй свадьбой, где я был приглашенным гостем.

     С того времени утекло немало воды. Наденька уже давно не Наденька, а Надежда Георгиевна. У неё всё та же прическа и такие же крупные упругие локоны, но только не тёмные, как раньше, а цвета благородного серебра. С недавних пор она работает в моей фирме. Мы обращаемся друг к другу на «вы» и только по имени-отчеству. Так уж сложилось в фирме, такую форму общения ввел я, этого требую от других, этому следую и сам. Надежда избегает воспоминаний о прошлом, умело уводит разговор в сторону или заминает его, если он касается нашей институтской жизни. Зато она любит душевно говорить о Лёхе, только теперь называет его не Лёхой, а Алексеем Петровичем, хвалит его хозяйственную жилку, сметку, умение делать всё искусно и только своими руками. Алексей давно не работает по специальности, у него своё дело – он ремонтирует легковые автомобили. У Алексея с Надеждой есть дети, а теперь и внуки, их фотографии стоят в трех одинаковых рамочках на её рабочем столе и напоминают мне складень с иконами, на который не грешно и помолиться.

     На этом месте я хотел завершить рассказ о моей Надежде и уже поставил было точку, но вынужден был эту точку сменить на запятую, продолжить повествование, потому что нежданно пришла грустная весть. Не стало Лёхи Фесенко или Алексея Петровича, как его называет теперь Надежда. Ещё не ясно, что стало причиной его смерти – несчастный ли случай или же жуткий результат мести конкурентов. Лёху нашли утром в его мастерской, отравившимся выхлопным газом.
     Я был с ней все эти страшные дни, впервые видел Надежду в черном, смотрел на неё, не совсем соображая, что нужно говорить в таких случаях, дивился силе её духа и открыл для себя невероятное. Ей с её волосами цвета благородного серебра идёт черный цвет. Я чувствовал одно - ей со мной легче, потому и не покидал её. После поминок я отвез её домой, к тому месту, куда провожал в юности, к дому, облицованному тусклой охристой плиткой, с магазином «Гастрономия» в высоком красногранитном цокольном этаже. Я открыл дверь машины, помог ей выбраться, пошел за ней следом, а она, не оборачиваясь, медленно прошла вперед, потом остановилась перед дверью подъезда, немного постояла, повернулась ко мне, посмотрела на меня снизу вверх и слегка коснулась пальцами почти исчезнувшего рубца на моей губе, заставив меня содрогнуться от этого прикосновения:
     - Тебе больно? – спросила она.
     - Уже нет, - ответил я.
     - Помнишь, как тебя называли…
     - Я ничего не забыл.
     Она обняла меня, по-матерински уткнулась головой в мою грудь, замерла, затихла, сжалась, горячо дыша мне в одежду, а потом поднялась на цыпочки и поцеловала меня. Отпуская объятия, она сбила платок набок, стащила его с головы, да так и пошла молча в дом с непокрытой головой, волоча платок за собой. Я продолжал стоять и ждать, сам не зная чего, слышал, как гулко хлопнула дверь её квартиры, посмотрел на балкон третьего этажа с засохшими цветами на нем и никого не увидел за стеклом плотно закрытой балконной двери.

     Медленно пошел первый снег.