Ещё один фрагмент романа

Александр Шавердян
* * *
Весной 1980 года я написал стихотворение, кончавшееся так:

…деревья
Уходят бесконечно далеко.
Четыре тонких рельса отражают
Свинцовый сумрак неба.
На платформе
Стою один.
Вдали растаял поезд
Моей любви.

Растаял – сказано до безобразия мягко. Он сошёл с рельс, железнодорожный мост под ним рухнул, взорванный обросшими партизанами, заблудившимися в Беловежской Пуще времени, встречный состав в него врезался!
Когда-нибудь, если эта книга не заведёт меня в дурдом, я напишу другую – о том, что со мною происходило в первой половине 1980 года. Со свойственной мне похвальной застенчивостью не исключаю, что книга будет весьма хороша.

Для начала проникнем в театр, главное место тогдашних событий. Увидим его изнутри. Вот где бескрайний простор глубокомысленным и остроумным рассужденьям, наблюденьям и обобщеньям!
Нет, вы только гляньте, какая богема… Развесёлая полупомойная богема – забавнейшая смесь детского садика с публичным домиком.
Гляньте, как мы веселимся! Как мы самозабвенно и молодо жбаним, не особо страдая похмельем; как мы жизнерадостно трахаемся, напропалую влюбляясь и изменяя; какие мы вообще все красивые и одарённые, и какое славное нас будущее ждёт…

Был, помню, там один драматический тенор. Назовём его А., чтоб ненароком не обидеть кого-нибудь. Довольно смазливый и наглый мужик. Амплуа его было, естественно, первый любовник, а поскольку мозгов – кот наплакал, то и в жизни он вёл себя в точности также. Впрочем, такое нередко бывает с артистами. Необычайно прилипчивая хренотень – амплуа…
Поначалу, пока голос его не стесался ещё от шампанского с водкой, а фигура не начала терять чёткость по той же причине, лирико-героические замашки ему вполне сходили с рук. Но со временем они многих стали доставать (если не всех).
Помню, поставили мюзикл, ну, скажем, «Разбойник-герой» (чтобы опять же кого не обидеть нечаянно). Главную партию пел сами понимаете кто. А главную героиню – тогдашняя его общепризнанная любовница, у которой муж, по абсолютно классической схеме, ходил штурманом в дальние рейсы и в рейсах тех подолгу пропадал. Морская душа. Мы же – всё с тою же целью кого-нибудь зря не обидеть – назовём эту молодую певицу Б. Очаровательное, кстати, сопрано.
В спектакле «Разбойник-герой» было полно режиссёрских находок. Одна ярче другой. К примеру, на реплике «Народ идёт на замок» в доски сцены втыкались две стрелы, как бы прилетевшие из разбойничьего леса. Эти «стрелы» - увесистые железяки сантиметров по семьдесят – метали из осветительских каморок специально заряженные мужики. Концы же опасных штуковин были остро заточены и утяжелены, чтобы втыкались наверняка. И всё бы ничего, пока одна из них вдруг нечаянно не попала в какой-то то ли гвоздь, то ли иную заклёпку в полу… «Стрела» отрекошетила и пошла гулять по оркестровой яме, чуть было не зарезав виолончелистку.
Пришлось похерить эту режиссёрскую находку.
А другая находка была в том, что в один из ключевых моментов пьесы герой-любовник (то бишь А.) внезапно спрыгивал на сцену метров приблизительно с полутора и спасал свою возлюбленную (то бишь Б.) от негодяев. Идея низверженья на подмостки различных предметов, похоже, грела и вдохновляла нашего режиссёра и мастера (приличия ради, назовём его М.).
Наверное, покуда А. был строен и поджар, номер этот смотрелся даже эффектно. Но я-то застал певца в тот период, когда стройность его и поджарость уже основательно смазались, так что прыжок от спектакля к спектаклю становился, как бы это помягче сказать, не настолько изящным и производил ненужные шумы.
А тут ещё интриги закулисья…
Другой драматический тенор (пусть его зовут Г.), певший ту же партию, но во втором составе, внезапно выставил нам перед спектаклем четыре пузыря вполне приличной водки. Богема, что тут скажешь… И надо же – как всё совпало – А. заявился на спектакль с грандиозного (если не хуже!) бодуна. Ему бы, дураку, сказаться больным, и чёрт с ним, с Г., - пускай себе поёт на подмене, - так нет: он до того уверовал в свои лирико-геройские достоинства, что вообще на всё позабивал! Хряпнул стакан жмурдяку – и на сцену.
Там он повёл себя парадоксально. В решительные, напряжённые моменты, когда действие обострялось, а эмоции, по идее, вскипали, А. уставал, отрешался, скучнел и принимал горделивые презрительные позы. Когда же доходило до лирических ариозо и нежных дуэтов, он внезапно оживлялся, зверел, начинал брызгать слюной, скандировать и крупно жестикулировать, причём не только руками. Про вокал мы лучше не станем совсем ничего говорить…
(Позже бедняга божился, что этот Г., сволочь и завистник, подмешал ему в водку какую-то дрянь. Вот только кто ж ему поверит? Да и не проверишь никак…)
И всё же поначалу московский искушённый зритель, приученный к саморазличным экспериментальным новациям, перформансам и авангардизму, похоже, воспринимал происходящее как некую находку, этакий режиссёрский, как говорится, перпендикуляр. Кое-кто, правда, тихонько недоумевал, но больше про себя, опасаясь прослыть ретроградом.
Наконец, сцена спрыгивания расставила всё по местам.
По-видимому, пока летел, А. закосел окончательно: то есть, начав свой прыжок он ещё, может быть, что-то и соображал, но приземлился уже в полном дауне. Попытавшись устоять вертикально, он облапил Б., свою возлюбленную по роли и по жизни. В результате её скромное крестьянское платьице с глубоким вырезом треснуло и разъехалось аж до пупа. А. без чувств повалился на священные доски, а Б., коротко завизжав, умчалась за кулисы.
Тогда уже пришлось похерить весь спектакль.

А на следующий день М., наш режиссёр и учитель, устроил публичную порку. Несчастный А., совсем зелёный и едва живой от ужаса и дикого похмелья, трясясь и вибрируя, выслушивал чудовищные филиппики мастера. А тот изгилялся как мог… Все свои актёрские потуги и претензии, некогда не реализованные по причине довольно-таки страшной рожи, он реанимировал, чтобы окончательно смешать с дерьмом опозоренного героя-любовника. Ну, и ещё, чтобы перед нами погарцевать. Показать всем, какой он крутой. Педагог херов.
По правде сказать, речь М. я почти не запомнил. Во-первых, сам был с похмелья, а во-вторых, - парализован страхом от наблюденья за режиссёрскою мимикой.
 Лицо его и прежде-то напоминало недельной давности носок, сперва причудливо окаменевший ужасными складками, а позже внезапно оживший; теперь же всё усугубилось какими-то беловато-розовыми пятнами, что спорадически выступили здесь и там на его изрытом морщинами лбу, клювоподобном носу и лысом шишковатом черепе. Выцветшие, когда-то голубые глаза, казалось, затянулись полупрозрачною плёнкой, словно у какого-нибудь птеродактиля либо плезиозавра, а синеватые губы отчётливо вызывали в памяти слово «труп». Короче, смотрелся он не многим лучше казнимого А.
 Остальная труппа (а М. пригласил на экзекуцию всех вплоть до рабочих сцены), по-моему, тоже не сильно врубалась в суть жуткой тирады, заворожённая, как и я, ужасающим голосом и чудовищными гримасами мастера. Впрочем, суть эта была не так, чтобы очень уж замысловата, и попросту сводилась к нехитрой идее, что такому подонку как А. места нет не только что в нашем храме искусства, но и где-либо в подлунном мире вообще.
 Наконец, гневный оратор почти исчерпал сокровища своего красноречия и решил малость перевести дух перед решающей кодой. Повисла махровая мхатовская пауза могильной тишины. Казалось, ещё полсекунды и без сознания начнут выносить слабонервных…
 - А! Вот он всем говорит, будто я с ним сплю… И что он со мной спит… Вы не верьте ему – он всё врёт! Я не сплю с ним… Он врёт! Он не спит, врёт, да, да… - Закричала тут Б. во всю мощь своего отменного сопрано, и забилась, и зарыдала…
Никто не мог такого ожидать. Все перепугались. М. тоже опешил и что-то такое заблекотал;
 - Ну, Людочка, ну, что вы… Не об этом же… Зачем вы? Причём здесь?
 Кто-то бросился её утешать, кто-то за компанию заплакал, кто-то (например, я) с трудом сдерживал истерический смех.
 И вот с той поры по сей день я гадаю – что это было такое? Спонтанная реакция безмозглой дуры, пожелавшей таким идиотским манером вконец отмежеваться от изгоя? Или же – тонкий и гениальный ход влюблённой женщины, героически переключившей на себя похотливое вниманье алчной до скандала и крови толпы и своим абсурдным демаршем совершенно погасившей линчевательский пафос залюбовавшегося собою урода?
 Как бы там ни было, показательный процесс накрылся тем самым, чем и положено накрываться бездарным спектаклям. Собрание, уже готовое подвергнуть А. безжалостному остракизму (что в переводе с древнегреческого означает «уволить по статье и с волчьим билетом»), занялось вдруг более приятными и важными делами, а именно – выяснением, кто же и с кем в действительности спит. В результате побивание камнями не состоялось. А. отделался торжественной поркой, то есть, строгим выговором, который, впрочем, через пару месяцев сняли.
 Правда, его перевели во второй состав к вящему ликованью Г., занявшего его место. Но триумф интригана продлился недолго. Однажды под вечер вблизи общежития какие-то безжалостные незнакомцы довольно-таки зверски отметелили Г., сломав несколько рёбер и не украв ничего. После этого бедняга не то что петь – полгода кашлянуть не мог. Примерно тогда же А. вернули в первый состав.
 О дальнейших же высоких отношениях между А., Б. и штурманом дальних рейсов, который иногда всё же всплывал из своих зыбких пучин, мне ничего не известно.
 
 Такие вот гримасы Мельпомены.

* * *
Однако же, как говорится, всё это мульки, всего лишь мульки, друзья.
Моя книга будет совсем о другом, не из таких дурацких анекдотов ей надлежит состоять. Будет она – из чего бы вы думали или о чём? Догадайтесь с трёх раз. Или сразу скажите.
Вот вам ещё одна загадка старой Сфинги:

Что лучше, чем любой жмурдяк
И хуже, чем последний отходняк?

О чём задумался, детина-эдипина? О Ней ли, четырежды проклятой? О Ней ли, тысячекратно прославленной? О Ней ли, неведомо сколько и как благословенной?
Молчи, не отвечай, Эдипушка. Я знаю – тебе-то разгадка известна: Она… Она, что лучше всякой водки. Она, что страшнее любого похмелья. Всё верно. Осталось назвать.
Но почему в деревнях не говорили «Медведь»? Изобретали эвфемизм. «Топтыгин», например. А потому что сказать напрямую «Медведь» - всё равно что позвать! Он тогда возьмёт и придёт. Или Волк. Или Смерть. Или…... Она.
 А вот для Неё эвфемизма не выдумали. Это странно. Явления-то, что называется, однопорядковые.
 Или не понимают они этого у себя в деревнях? Оттого-то и зазывают открытым текстом на всех посиделках и танцах. В ход идёт балалайка, гитара, баян, женский хор безо всякого сопровожденья…
 А может, крестьяне как раз всё понимают, да опасаются насчёт продолжения рода? Ведь и вправду, придумай, пожалуй кто этакий эвфемизм, - тут же всякий немедля пойдёт его тыкать и шлёпать где только ни попадя, и Она оскорбится, ранимая, и не явится более, и кончится человеческий род.
 Такова чудовищная сила слова. Грозно карает Златая Киприда не возжигающих Ей должных жертв.

 Иными словами, нам, скромным русским писателям, фатально везёт на певиц и актрис. Сами судите: Тургенев со своею Полиной, Чехов с Ольгой, Есенин с Айседорой, я… Только с кем – не скажу. Но из этой же оперы. Так, приблизительно. Собственно, об этом и будет грядущая книга. Так что раскрываться пока преждевременно.
 Только вот я иногда себя спрашиваю: певица – что это такое? Это женщина или инструмент музыкальный наподобие флейты? То есть, в моём случае, - определённо флейта. Но, может быть, бывает и наоборот? И дело здесь просто в везении?
 Как бы там ни было – горе тому, кто полюбил эту самую Флейту, имеющую почти все атрибуты человека за исключением так называемого мозга (на месте которого флейтин мундштук) и пресловутой души (вместо которой у ней серебряные клапаны).
 Или то Афродита за что-то карала меня месяцев этак пять кряду? Надо сказать, у неё получилось. А за что? Уж я-то всегда возжигал ей все должные жертвы! Но, по-видимому, мне так только казалось…
 А ещё может статься, что я тут вообще не при чём, а все мои муки и горести – всего лишь побочный продукт какой-то непостижимой мне, более крупной игры. Я что имею в виду: вдруг Пеннорождённая меня просто подставила, использовала как средство, чтобы за что-то покарать её, Флейту?
 Потому как в чём – в чём, а уж в этих делах я совсем никакой не подарок. Я упрям и капризен, ревнив патологически, у меня, наконец, мания величия. Ну, а что там вместо мозга и сердца – то, похоже, одной Афродите и ведомо.
 И под этот каток паровой попадает невинная Флейта. С какой, спрашивается, транды она вдруг должна потакать моим диким капризам, щадить и ублажать патологическую ревность или тешить манию величия? У неё в жизни свои, чисто флейтины, намеренья и планы. Какие? Догадайтесь с двух раз.
 Так что она, бедолага, за месяцы нашей, с позволения сказать, любви от меня натерпелась уж точно не меньше, чем я от неё…
 Ну, да ладно.
 К весне восьмидесятого года я понял, что надо завязывать. Какой-то из светящихся нимбов сработал. Назовём его Ангел-Хранитель.
 Театр, естественно, пришлось похерить. Правда, мне было уже всё равно: когда бежишь из горящего дома, нет времени думать о гибнущей библиотеке… Или там о коллекции супрематистов, не к ночи будь помянуты…
 Я это к тому, что много чего ещё тогда пришлось похерить. Никаких же супрематистов у меня отродясь не водилось! Упаси Господь.
 Но даром такие дела с рук не сходят. После того, как я похерил всё, что только можно, и бежал сломя голову прочь со смердящего и дымящегося пепелища погибшей любви, надо мной разразилась депрессия. Омерзительнейшая, доложу вам, хреновина, господин подпоручик.
 Месяца четыре пришлось пить беспробудно. Тоже занятие.

* * *
- Федя… Федя… Федя… - Подвывала незнакомая Марина, запуская мне в спину когти (или как ещё назвать то, что она запускала?).



 (Дальше следует фрагмент "Союз Советских Писателей".)