Вязка

Алена Гапеева
— Когда я делала это, то не думала, что жить не хочу.
Просто у меня крыша поехала. Никто перед этим со мной не
ругался, нет. Я Стругацких читала, и вдруг накатило. Поползла улиткой по склону кровь... Нож взяла, которым мама рыбу
чистит, и — поползла улитка...

Восемнадцатилетняя Катя потрогала пальчиком правое запястье, зафиксированное бинтом.

— «Нет» означает «да», — Филя задышал часто. — Психиатры таким, как ты, расставляют ловушки. И вы всегда говорите «я не хотела этого делать». Бац — и психиатр уже уверен: именно хотела. Поиграть в игру «жить не хочется» хотела.

— Почему уверен?
Кате нравилось, что Филя как с равной разговаривает. Филе уже двадцать два, и он умен, и красив, наверное. Пока Катя раздумывала, красив ли, Филя объяснял:
— Да Фрейд давно про это свою теорию написал. У него
еще статья есть, «Отрицание» называется.

А Филя действительно красив, решила Катя. Брови у него с изломом, нос с горбинкой, и даже губы изогнуты капризно. Еще длинный он и чуть сутулится из-за этого. И характер изломанный, иначе бы не попал сюда, в Склифа. Как хорошо, что попали вместе. А ведь могли забросить в Кащенко или в Ганнушкина, там все отдельно, женщины от мужчин, а здесь в психосоматике палаты разные, но отделение общее. Она давно хотела побывать здесь.
Так вслух и сказала, а Филя в ответ:
— Вот ты и сказала свою правду. Ты, может, не жить не
хочешь, а любопытничаешь, как ребенок, ломающий любимую
игрушку: что там в ней? Почему любимая? С тобой роман закручивать нельзя, — вдруг сделал вывод. — Ты и отношения
разломаешь из любопытства.
Катя разозлилась:
 — А ты почему здесь? Неужто пай-мальчик? Говорят, девушка притравила? Было за что?
— Но меня... действительно притравила... Я не сам, я не
безумец.
— А я, по-твоему, безумна?
— Ну вены же порезала... Впрочем, раз жива, значит, не
вполне, но что аффектированная — факт.
Катя дернулась:
— Эмоционально устойчивый псих. Видали таких. Из-за
вас у неустойчивых крышу и срывает. Ты хорошо меня нагрузил: не себе вены, а ему таблетки, не на себя — на него надо
разозлиться, не сама — он виноват, что жить не хочется!
Резко повернулась и ушла в палату.

— Стругацких она, видите ли, читала, — пробормотал
Филя. — Как же, из-за «Улитки на склоне»... Под социопатку
косит, а у самой какой-нибудь Ромео школьного масштаба завелся. Дуреха!
Он зажмурился, подумав с ужасом, что вот у него... Маринка родит... если, и станет у них расти дочка, а лучше маль¬чик, — впрочем, какая разница, а потом из-за какой-то примороженной Джульетты у ребенка крышу сорвет, как у самой Маринки, когда узнала, что беременна... Надо же, за что отравила. А туда же — «любимый»... А отравила ведь! Только я об этом никому... Она же мне призналась, что у нее страх, что рожать боится. А меня любит. Вот и пойми ее. А эта маленькая дурочка Катя теперь как бы не попробовала своего Ромео травануть. Нашел кому и где, главное, глаза открывать.

Ну а Маринка моя что, нормальная? Но в психушку не она, а я угодил. Мама никогда не поверит, что я сам мог, она мне доверяет вообще, и в смысле жизни. А кто ж на Маринку подумает? Нет, мне молчать нужно, Маринку не подставлять...

Катя смотрела на свои руки. Они теребили поясок халата. Поясок рвался вверх, к шее, словно он галстук. И когда стало страшно дышать, Катя побежала на пост к медсестре:
— У меня галстук, то есть поясок, — говорила она быстро, испуганно, — у меня путается все, что мне делать?
— Спать, — ответила та и посмотрела внимательно.
Катя послушно легла, глаза закрыла. И тут услышала непонятное:
- Вторая палата, Мальцева. Вязка.
 Сразу же налетели, руки-ноги стали привязывать чьими-то хабэшными чулками к кровати. Почему чулками? А шею обхватил хомут из скатанной простыни, концы завели под ло¬патки — не шелохнуться. Почему связали?
Разозленная и униженная Катя закричала:
— Сволочи! Я вам поверила! Насильники! Чаю бы дали!
Успокоили! Суки!
— Не ори, — сказала девчонка из больных, — не ори,
хуже будет. Закатают укол. Лежи тихо, скорее отвяжут.
— Но почему? Зачем?
— Им из-за тебя сидеть не хочется, — ответила девчонка.
Подошла медсестра, та самая, к которой Катя с доверием,
добавила:
— Мы тебе жизнь спасаем, а себя страхуем от твоей
дурости.
 Отвязали утром, через девять часов. Тело затекло. Душа уже не корчилась. Было мокро, тупо, нестрашно. Все равно.
И когда пришла в час посещения мама, Кате нечего было сказать. Она тихо плакала, не объясняя, а мама бледнела, нервничала...

В эту ночь Катя перепродумала свою жизнь, короткую и печальную. И решила, что никому больше правды не скажет. Никогда.
Так уже было, в детстве: пятый «В» класс в десять утра встречался у школы — собирать макулатуру. Катя проспала, опоздала и на вопрос «почему?» ответила как есть. Днем вышла стенгазета с карикатурой: встрепанную Катину голову бьет кулачками будильник. Витька Плохотнюк вовсе не явился, и Тайка Шулепа, но они врали про зуб, про больную сестренку, — им поверили. А Катю наказали. И она сделала вывод.
Но в болезни, расслабившись, опять сказала правду. И опять поплатилась, как тот дурак с граблями, на которые на¬ступил дважды.
Из больницы Катя выписалась чужим себе самой челове¬ком. К этому новому человеку должны были привыкнуть все, кто любил Катю.
В новой жизни — жизни во лжи — Катя часто вспомина¬ла Филю. Это мешало. Потому что у Фили жизнь далека от Катиной. А те жизни, что в радиусе Катиного притяжения... они ей были неинтересны. И Катя решила написать письмо.
«Здравствуй, — писала Катя, ни к кому конкретно не адресуясь. — Привет! Мне скучно жить среди черно-белых кенгуру, рыщущих с сумками в поисках интересненького. Я не хочу превратиться в сумчатое. Недавно за холодильником нашла авоську. Мама в ней топит котят нашей Маруськи. Ох и тошно же держать авоську в руках...

Как ты думаешь, если я когда-нибудь сделаю аборт, это перевесит по силе зла всех утопленных Маруськиных детенышей?

Мне все время лезут в голову дурные мысли. Они меня изводят и изведут однажды.

Мама не сделала аборт со мной только потому, что месячные шли поверх, и когда беременность обнаружилась, было поздно. Так что маминому котенку повезло, и появилась я, случайный жилец этого мира, а о другом мире я ничего уже не помню. Смог бы кто полюбить меня?..»

Так обнаружилось, что письмо хоть и без адреса, но адресат подразумевается. Хотелось, чтобы это был мужчина. И чтобы он выкинул Маруськину авоську. Мужчина, похожий на Филю, с такими же брезгливо изогнутыми губами.

Письмо не было отправлено, и через пару дней его прочитала мама. Потом она прочитала письмо папе, родители озаботились Катиным состоянием, и вскоре Катя обнаружила в себе спокойствие, напомнившее ей больничную медикаментозную тупость. И подумала, что мама тайком ей капает в чай и в сок неолептил. Подумала равнодушно и решила — пусть. Пусть им будет поспокойнее. Она ради них потерпит. Потому что нужно кого-то любить в этой жизни, и чтобы тебя любили и берегли.

А родители — это, может быть, лучший вариант, чем какой-то Филя, у которого уже есть Маринка и еще будут те, с которыми не опасно закручивать романы. Ей, Кате, только чужих женщин с котятами недоставало...

И Катя сделала второй серьезный жизненный выбор. Она последовательно стала превращать себя в старую деву. Все, сказала она себе зло и сознательно. Все любови психопатические, все заканчиваются красной авоськой, валяющейся до поры за холодильником. Или вязкой. Не хочу!..

...А потом отпустило, и Катя додумала: ну и хорошо, что все кончается. Потому что тогда появляется свобода жить по пониманию. А не идти на поводу у «как должно быть». И оказывается, она любит все, что окончилось. Даже авоську. Даже вязку