Вкус спелой вишни

Алла Нечаева
 Окна моей комнаты смотрели в сад, и я слышала ветер и дождь — сад тогда шуршал, стряхивая капли, но особенно я ощущала его поздними вечерами.
Он был нем, спал, наверное, и значит, не сторожил меня, и тогда я начинала его бояться. К ночи вдруг хотелось яблока с ветки. Кликнув собаку и преодолевая страх, я выходила из дома. Сначала я довольно смело преодолевала двор — в безлунную ночь он был совершенно темен, и на границе с садом, перед легкой, запертой на ночь калиткой — мать все запирала с вечера,— я останавливалась и некоторое время вглядывалась в тьму, пытаясь угадать врага, который чудился в глубине деревьев, сдержанно молчавших. Требовалось мужество, и я копила его некоторое время. Потом набирала побольше воздуха и ступала на тропинку, слегка наклоненную, убегающую в даль сада, по которой порядком впереди торопилась собака.
 В то лето мне исполнилось семнадцать. И я, как многие мои сверстники, ждала чуда. Я не знала тогда, что к этому надо быть готовым, чтобы оно не обожгло тебя и ты не утратил реальности и не натворил непоправимого. Судьба исподволь готовит нас к высокому и низкому, ибо ничто из этих почти однозначных понятий не минует каждого, кто жаждет чуда. Судьба и меня пестовала и берегла до времени, и потому в тех встречных, в коих мерещился ее знак, не находилось желающих покровительствовать мне. Я не фальшивила, учась вслушиваться в себя и в то молчаливое, что окружало.
 Молодая моя жизнь дышала благостно и покорно целебными ароматами сада и родного очага с отцом и матерью. Без всего этого энергия моя оказалась бы ничем не управляемой стихией. Уравновешивали, наполняя силой, утвердившиеся и окрепшие во мне законы семьи и, конечно, сад, ибо выносливость его и воздух, пропитанный ласковой, бесконечной негой, действовали напрямую, как живое к живому, как душа к душе, как властная, но желанная любовь.
 Оттого, что я знала за собой полную любовь ко всему живому, а особенно к людям, я была очень чувствительна к обидам и людской жестокости. И разлад отца с матерью вносил диссонанс в мое самочувствие, какая-то тина заволакивала чистый источник вечно бьющейся радости. Потому самыми приятными моментами было общее семейное участие в любом действе.
 Больше всего в саду я любила вишни. И то, как росли они, охватывая сад тесным кольцом, и как, стесненные, рванули вверх и как бы оградили сад от иных вторжений, замкнув и погрузив в ту жизнь, куда смотрели они ежедневно. Я знала, что лица их обращены внутрь сада, в его яблони, сидящие внушительными опорами в правильно выверенном квадрате, напоминая шахматную доску, в груши, стремительно и легкомысленно унесенные ввысь, на многочисленные кусты крыжовника и красной смородины, и еще, на путавшуюся в ногах траву, тонконогую и бледную без солнца, и в ней мигающие цветы колокольчиков, гвоздик и белоголовых ромашек. По цветущим вишням отмечались весны, по их обилию, а затем скудению — возраст сада. Мы взрослели вместе.
 Первые зрелые вишни достались птицам, я подбирала с земли недоклеванные, смирясь с птичьей проворностью. Но с земли надо мыть, а это долгая история, легче было принести табурет, дотянуться повыше, чтобы съесть прямо из пригоршни. Я не помню, чтобы мы специально собирали их, скорее всего это делали отец с матерью без меня. А в этот раз отец неожиданно сказал: «Завтра обрываем вишни».И это известие смутило меня. А может, он сказал по-другому. Скорее всего. Потому я недолго возмущалась про себя, ведь он был прав — шли каникулы, и мои пляжи и парки куда бы от меня делись? Я только помню, что проснулась рано. Не раньше матери, которой всегда было не до сна.
 Я вышла в сад. День обещал зной, лучи солнца, еще не жаркие, упорно набирали тепло. Сад был в предутреннике и как-то весь разрежен, запахи его метались в воздухе в поисках солнца. В тихом дуновении, расправляя листья и сберегая остатки сна, в подножии еще держал прохладу. Птицы пока не орали наперебой, а перекликались, вкрапываясь в утреннюю свежесть. И я знала, что к обеду сад и вовсе потеряет силу, занятый лишь тем, что, томимый жаждой, будет изо всех сил пить источник жизни, насыщаясь водой и светом, и тогда вишни станут хмельные и теплые от бродивших в них соков.
 И у соседа, моего ровесника, росла одна прехорошенькая вишня, как фонариками обсыпанная ярко-красными ягодами, сочными, мясистыми, всюду — и в тени и на солнце — одинаково сладкими. Потайной лаз впускал меня туда в любое время, сосед же лакомился нашими грушами, которых у него не было. Первым делом я, отодвинув доску в заборе, перебралась к нему и насытилась любимыми вишнями, потом снова побродила по нашему саду. В тени его еще держалась прохлада и остро пахло землей, но на тропинке, чуть влажной от росы, уже припекало в плечо, а верхушки деревьев растворялись в солнце.
 А мне навстречу шел отец. На нем были всегдашние в полоску пижамные атласные брюки и светлая рубашка, делавшая его особенно моложавым. Высокий лоб и гордо посаженная голова, и глаза голубые, под вздернутыми и слегка изогнутыми бровями, радостно вспыхивали, когда он глядел на меня. Он так любил во мне юность. Я чувствовала это, и его снисходительность и быстрая понятливость моих глупостей мгновенно отрезвляли меня и сминали, уничтожая его благодушием. И то, что это не являлось воспитательным приемом, а шло от души, задевало еще больнее, и ругань матери мало стоила, если не подкреплялась иронией и такой сострадательной любовью отца к моей молодости и моим ошибкам. В душе я упрекала его — я всегда имела свои суждения и считала постыдным пользоваться чьими-то услугами, но его снисходительность запоминала навечно. И вот шел он, в утренней свежести и еще не растраченной и тоже в утренней силе, легко и счастливо, созерцая свой сад, ощущая себя хозяином и в этом возвышаясь надо мной.
 И приятна была зависимость от него — я уважала и чувствовала его любовь ко мне, большую, чем к остальным, а может, во мне дремали остатки детской привязанности, потому что до пяти лет я не разделяла себя и его: деля с ним стол и кров, только с ним, наивно считая его главным в моем рождении. Я плохо помню то время, но мне часто напоминают, как я отказывалась есть без него и спать, и как он, помня об этом, торопился отовсюду, не желая меня обманывать, и я внутренне не противилась такому раскладу, может, от этого он и дорог мне, и в минуты его потерянности или душевной смуты я жалею его, словно старший младшего, и сострадаю.
Отец, от прилива чувств и гордости, потрепал меня по щеке, точно маленькую, я неловко уклонилась, не особо противясь, будто покровительствовала ему. «Неси ведра и тазы,— сказал он,— а я пойду за лестницей». «Но ведь я буду обрывать вверху»,— возмущенно сказала я. «Ну ты, ты»,— довольно засмеялся отец. Отвязанная им собака и вторая — домашняя, уже неслись за ним, обегая усмирившуюся кошку, черномастную, с длинной шелковой шерстью, она грелась, нимало не обращая на них внимания, и уже шла навстречу мать с большим эмалированным тазом.
Конечно же, я влезла на самую верхотуру лестницы и оттуда увидела другие сады с зреющими яблоками и поспевшими вишнями и множеством птиц, которые с шумом вдруг взлетали из разных мест, вспугнутые неизвестным мне событием. И сад сверху или, вернее, вровень был иным. Темно-зеленые кроны его сливались с соседскими и сплошным массивом устремлялись к горизонту, откуда слепяще разливалось солнце. Я вместе с птицами сначала трудилась для себя и поначалу едва различала оттенки вкусовых ощущений, но вскоре насытилась и бросала вишни в литровую банку, болтавшуюся на груди с бечевкой на шее. Банка неприятно тянула, не позволяя проникнуть в глубь расходящихся веток с укромными ягодами.
Я рвала и вспоминала осень у подружки, в их старом и обильном яблоками и грушами саду. Мы помогали собирать урожай.
Отец ее, дядя Леша, высокий, кудрявый, больше похожий на старшего брата, чем на отца, бабка и дед, насквозь пропитанный куревом, да мы, пацанки, обирали желтую антоновку и краснобокий штрифель. Дядя Леша возносился к вершине мощной яблони на необыкновенно шаткой стремянке, мы же держали за углы огромное байковое одеяло, куда с тупым стуком падали стрясенные яблоки. Сначала они сыпались непрерывным дождем, и вскоре мы едва удерживали непомерно грузную ношу. Дядя Леша спускался, и все вместе мы быстро перекладывали их в корзины, и все повторялось. Мы с подружкой тоже пробовали трясти деревья, но проку было мало. И мы рвали с нижних веток. Было приятно держать в руках зрелые, тяжелые и почему-то всегда прохладные плоды. Сад, на наших глазах освобожденный, легко встряхивал ветвями и мгновенно распрямлялся, будто и не было на нем недавнего груза, и в
таком не обремененном виде он напоминал нас с подружкой. А мы с ней бродили напоследок в уже опустевшем саду, выискивая в холодной траве редкие яблоки. Разделенный забором, жил у них и вишневый сад. Тоже очень старый, с изогнутыми, узловатыми стволами и обильной смолой на них. Мы любили жевать эту смолу. Но вишни в нем зрели, как и у нас, на самом верху, и никто, кроме птиц, не обирал их. Над высоким забором склонялись на улицу их заскорузлые, полузасохшие ветви, и мне было жаль этот умирающий вишневый сад за старость, которая так явственно
проступала. Сродни ему были дед с бабкой, его ровесники, особенно бабка: высокая, статная, в темном ситцевом платочке, мудрая и бесконечно терпеливая. Я любила этот дом за лад и размеренную неторопливость, и если физическим оплотом семьи служил сад, то духовным — старики, отсутствие глубоких стариков в собственном доме делало нашу жизнь как бы неполной.
И сейчас это слияние семьи и сада в общих усилиях вдыхали в меня свежую порцию крепнущих сил, и по мере моей усталости и облегчения вишневых деревьев силы копились про запас. Меня так и распирало от чувства некоей гордости, и я раза два выскакивала на улицу, не сумев справиться с радостью, но был выходной, и все точно вымерло, скрывшись за высокими заборами своих садов. Работали споро, и к обеду верхушки были обобраны, а мать собралась в дом готовить обед: отец заказал окрошку и квас, какой любили они — кислый, мать знала особый рецепт, я могла есть его лишь в окрошке, они же с удовольствием пили в жажде, но мне нравился их одинаковый вкус, и нынешняя уступчивость родителям доставляла удовольствие.
 Мать, ушедшая в дом, вернулась за петрушкой и укропом. Отец сказал: «Помоги матери», и я соскочила с лестницы и отправилась под окна своей комнаты, где на солнце зеленели две грядки. Мать, как бы вспомнив, мимоходом сказала: «К тебе пришел парень», и отвлеклась к полным вишнями тазам и ведрам.
 Я вышла за калитку, перепачканная вишневым соком. Улица плавилась от зноя, чуть заметная свежесть слетала из садов.
 Я смотрела на него и пыталась представить его в нашем, в моем, домашнем мире. И он никак не втискивался туда и от этого был чужд. Я не могла взять его за руку, как ждал он, и ввести в дом и сад. Я не верила, что он мгновенно и безболезненно вольется в тот елейный бальзам, в живительных волнах которого плыла я свободно и полно. И я подумала, что, несмотря на полноту ощущений, не смею делиться с ним, потому что растаскивать себя по кусочкам было бы кощунством, ибо никто не вправе разрушить эту целостность, принять же его, сиюминутно, без оговорок, что-то мешало, хотя, конечно, хотелось — не пропадать же бесславно в самой себе? Я глуповато улыбалась и нехотя повела кокетливый разговор, который первой и прервала, озлившись на себя. Недаром мать так небрежно сказала о нем: «К тебе пришел парень»; он, этот парень, был ничто в сравнении с ней, с домом, с нашими общими проблемами. Я тут же и уловила это ее равнодушие, удивляясь и успокаиваясь,— она права, она взрослая, он ей неинтересен, и мне не перед кем хвастаться. И нечем. Все пусто. Точно в броню замкнуло меня от чьего-либо любопытства, и даже парень что-то почуял. Не уловила я в себе необходимости в расширении границ любви и познания. Пределы моей сути, казалось, заполнены до отказа.
 Сзади шумел сад, радостно лаяла собака, шла какая-то необъяснимая, в череде искрящихся мгновений, жизнь, и нельзя из нее было терять ни минуты, она исчезла, как уже родились и схоронились в память это утро и ранняя свежесть. И под палящими лучами созревало иное состояние: не то, чтобы прозаическое, но более властное, более утверждающее, оно надвигалось неотвратимо, вдавливая в меня каждый свой миг, и как бы отступало, довольное свершенной миссией. И я сказала парню: «Приди вечером».
 Это был странный день. Ощущения от него наполнялись и переливались беспрерывно, наползая одно на другое, сплетаясь и делясь. Образованный клубок информации я не спешила расшифровать, но распадался его запутанный рисунок, обнажая суть. И я вдруг увидела мать, вечно озабоченную и невозможно родную.
 Мать не работала, и потому все домашние дела были ее делами. Зимой она пилила и колола застывшие дрова, я иногда помогала, стирка по субботам с огромными баками белья, кипенно-белого — отец любил в ней аккуратность, к празднику непременно дрожжевое тесто, сдобное, с ванилью, и еще белоснежный тюль на многочисленных окнах — накрахмаленный и отутюженный, который дышал, как говорила она. Зимы были тяжелы, она уставала от ежедневных сумок с продуктами, снега и зимней ватной одежды, а с конца апреля спасал сад. Во двор выносились тазы, кастрюли — утварь, ставшая летней, и мать постоянно выбегала в сад прополоть небольшой огородик, набрать ягод или просто раз-другой глубоко вдохнуть крепкого, душистого настоя.
И сейчас заботы не портили ее настроения. Она подняла деловито ведро с вишнями, отец поторопился подхватить, и оба отправились к дому.
 Уже перевалил за полдень этот замеревший во мне день. Умиротворение и покой разлились надо всем, завораживая, втягивая в глубину живородящего и не допуская в его тайну. Как слепая, путалась я на зыбкой тропе. Иногда внутренний взор мой очищался, и тогда уже накопленные знания вселяли твердость, но дрожащие, мгновенно изменчивые состояния во всем и во мне смущали мою уверенность, и вновь слетала мгла и вводила в сомнения и торопила к действиям — так не терпелось разом все пережить, чтобы поскорее добраться до мудрости и покоя. И зреющие во мне силы были также гибки и податливы к движению и схожи со всем миром, где существовала я, и главное, над всеми нами распростерлась не видимая, но ощутимая тайна, под сенью которой мы так старательно жили. И от этой незадачи, никак не дававшейся разуму, родительский кров, выпустивший меня в жизнь и стерегущий. И вольно раскинувшийся сад, и редеющее солнце и все щебечущее, порхающее и ползающее — все подсвечивала легкая печаль.
 Я стояла в опустевшем саду, поглощая огромными порциями и со всей силой навсегда вошедшее и полонившее меня утро, многократно просматривая одно и то же: июльский сад, мать и отца с полным ведром сочно блестевших вишен, и эту тропинку, похожую на трамплин, смутно предчувствуя будущее, которое уже неслось на меня, торжествуя и сокрушаясь.