У моря

Алла Нечаева
 Сады располагались террасами, уходили ввысь и по мере возвышения заглушали все запахи, испуская единственный, дарованный местному винограду изабелла, который засасывал, как в трясину, прочие ароматы. Впотьмах ночью было не разглядеть пахучие тяжелые грозди с нанизанными голышами сизых, теплых ягод, но дурман этот пьяный вскипал по мере погружения ночи в дрему и затихания всего живого, когда сладко приоткрыв уста, обмирала ночь, всеми парами пропитываясь дармовым нектаром. И странно, чем выше сдавалась комната, тем дешевле стоила — людям было лень тратить силы на ходьбу до моря. Мы компенсировали бедность символической платой за виноградный дух, так поразивший нас вначале. Но жара упоенно соревновалась с изобилием народившегося фимиама. Виноградный дурман проникал в нашу каморку сквозь щели в палец толщиной и, ворочаясь на влажной от кавказской сырости и нашей истомы простынях, мы перетряхивали въедливые виноградные запахи, разметывая их безрезультатно. Я старалась отодвинуться подальше, чтобы не обжечь испеченное докрасна тело, для надежности выпростав во всю длину собственную руку, служившую границей. Мы оба не спали, муж обгорел сильнее и почти бредил, перемешав виноградный дурман с жарой. Дневное возбуждение никак не пропадало. Перед глазами билось море, упруго накатывая волны к ногам, и теперь я понимала богачей, кому досталось засыпать под его ночной, освежающий прибой. Сладкий изабеллин дух все поворачивал меня с боку на бок, волнами поднося новые порции, и точно ушатом опрокидывал меня. Мы засыпали за полночь, приноравливаясь к свежему дыханию вечно бодрствующего края.
 С утра мы резво сбегали по извилистой тропке, быстро петляющей среди частых, как ульи, насаженных домов в обрамлении пристроек разномастных, причудливых архитектур. Я сто раз оглядывалась, проделывая путь: в затерянных тенетах буйно-зеленого волшебства мне чудились театральные декорации.
 Сумрачные кроны смыкали купол над притаившейся жизнью со спасительными, неприметными виноградными лозами и, словно из западни, гнали виноградный дух, и он стелился вдоль дороги и над ней, любовно поддерживая дыханием и самый верхушечный листок, и бросовую придорожную траву. Я вскидывала руки, пытаясь в шутку побороть его, но от взмахнувшей руки аромат, оскалясь, ударял с такой оглушительной силой, что темнело в глазах. Меня постоянно подташнивало, вполне возможно, что в нутро виноградного духа внедрялся обывательский дух сытого варева. Здесь обожали утятину.
 Мы спешили вниз, к морю, где на каждом пятачке кормился гулящий люд. Перепутав времена года и смешав сословия, все одинаково жаждали вертящегося на обожженных мангалах бараньего мяса. Схваченный деликатно накрошенным репчатым луком, сбрызнутый виноградным уксусом, присыпанный помидорами и киндзой и в придачу к стакану темно-красной «Изабеллы» — местный продукт шел нарасхват. Терпеливая очередь, с плохо скрытой завистью, отворачивалась от счастливчиков, вкушающих дорогой курортный продукт. Мы, поглубже затянувшись, и вовсе обходили стороной менявшуюся очередь, как бы гнушаясь на завтрак тяжелой пищей. Для таких, как мы, привычным к каше и картошке, трудились, тоже во множестве, кафе и столовки. Я в который раз сглатывала слабохарактерную слюну, подсчитывая наш бюджет.
 Не поехать сюда мы не могли от избытка натянутых и поющих во мне струн. Я боялась их внезапного обрыва, так и не обретших ведущий звук. Этим звуком и явилось море. Вот они, брошенные мной деньги, упавшие в пухлый чулок разворотливой, засаленной хозяйки, у нее, в душном ночлеге дырявой лачуги, я проспала несостоявшиеся туфли, по крутым виражам над морем рассыпала еще одну нехудую пачечку мужниных отпускных, когда автобус, вздымая хвост, чудом удержался на вираже рвущегося обрыва — все равно я была бы почти спасена, ведь под обрывом сияло море. И только в одном я поскупилась — отказалась от еды. Скромно вкушая салат, состоящий из половинки крохотного помидорчика с каплей сметаны, неотличимой от кефира, я старалась тщательно жевать еще и кусочек
хлеба,, чтобы подольше сохранить этот незабываемый вкус еды на курорте. Муж не ведал о моих подпольных жертвах, поглощал котлеты с картошкой, в момент исчезавшей у него во рту, точно он был фокусник, я неназойливо подвигала свою порцию, зная столовское скудохлебие. А потом мы шли на пляж. Тот кусочек помидора с хлебушком помнился еще часа два. Чтобы и вовсе забыть о еде, я часто и надолго бегала к морю, бросалась в острую, теплую вверху воду, и плыла, голодная и невесомая, казавшаяся себе легче волны, бившей меня наотмашь.
 Журнал «Юность» покоился под моей рукой, пока я, уставшая от плаванья, смотрела на живое, шевелящееся море. Мне не мешали люди, даже хорошо, что я была одной из них. Мы напоминали друг друга: недвижные, сомлевшие, распаренные жарой. Упавшие ничком и навзничь, мы плыли по бездорожью видений, сотканных из созерцательной яви и клубившихся грез, чтобы в конце концов утонуть в блаженстве краткого покоя.
 К обеду до воды по раскаленным камням можно было проскочить за единый вздох — иначе не стерпеть ожога. Приноравливаясь к солнцу и стойко выдерживая его ударную силищу, я могла жариться достаточно, за это время мой нетерпеливый муженек несколько раз бегал поплавать и просто поплескаться и постоять на ветренном молу, и весь в мурашках опуститься рядом. «Как ты можешь лежать?» — искренне недоумевал он. «Как тебе не надоест бегать взад-вперед?» — так же искренне удивлялась я, и мы оба погружались в молчание, он, по-моему уязвленный, а я — примиренная с еще одним нашим несогласием. Десятки и сотни рассогласованных тел и характеров с одинаковой устремленностью пользовались солнцем и морем, раздражаясь медлительностью упрямого солнца и благодарные ему за неторопливость, которую, сами не ведая, так желали их издерганные души. Жара невольно приучала к терпению, она втягивала в свои горячие жернова и, заполучив добычу, перемалывала по собственному принципу и на общий манер, потому, видно, к концу дня у всех, перетерпевших этот молох, становились похожими выражения лиц и утомленная, медлительная поступь, и взгляд более внимательный — как бы один общий взгляд витал над смиренным пляжем, обращенный в сторону моря и в себя, пронзенного солнцем. Часам к семи основная масса пляжного люда поднималась с насиженных мест с зудящей, поджаренной кожей и привкусом едкой соли. Перевернутая сто раз язвительным солнцем, вся отполощенная соленой крутой водой, я забывала о желудке и без зависти провожала взглядом случайно подсмотренные чревоугодия, которые на отдыхе — пароль бездельников. Кажется, если человек не занят, он ест. И торговцы не зевали, сновали с пирожками, чебуреками, мороженым. Но вот мы со всеми вместе поднимаемся вверх по склону, оставляя дневное жаркое море, забрав его сполна, и в прохладе распрямившихся от вечернего ветерка деревьев и щекочущем запахе шашлыков я вдруг вся обращаюсь в огромный, прожорливый желудок. И все отступает перед его властью.
 Как хорошо, что муж далек от моих переживаний, он торопится к столовой, выискивая, где поменьше народу, и я понимаю, как он голоден. К вечеру стоит труда отказаться от еды, и я начинаю потихоньку вилочкой цеплять слипшиеся рисинки с его тарелки, в которую я высыпаю и свою
порцию. «Ты есть хочешь?» — спрашивает он. «Да нет,— говорю я нехотя. — Просто решила попробовать, какой гадостью тебя кормят».
 На юге темнеет мгновенно: еще был свет, еще и в помине не видно ночи, и неожиданно склон обретает резкие очертания, как бы приподнимает лицо, вглядываясь в полусвет, но свое на сегодня он уже отсмотрел, физиономия его темнеет, углубляется, он откидывается и замирает, и становится совершенно тихо, наступает ночь.
 Одиночные шорохи так воровски отчетливы, так гулки и так незримо тают в тишине, растворяются в ней, как будто страдают от собственной неосторожности. Слышно, как падают сливы и запоздало летит на землю не успевшее это сделать при свете дня яблоко. А может, оно специально мечтательно прогревало свои золотые бока, вбирая дневную целебность солнца, чтобы теперь благодарно пасть к твоим ногам. Оно еще горячо дышит у меня в руках, и я подношу его к носу, чтобы на минутку перебить запах изабеллы. Ее хмельной дух пронзает воздух, куролесит по всем закуткам, врываясь вместе с распахнутой дверью и в нашу обитель. Я задыхаюсь, словно в парфюмерном магазине.
 В нашей разогретой за день конуре из мебели — хорошо расшатанная, выгнутая парусом кровать и пара стульев с перебитыми ножками, на которых удобно раскачиваться. Еще рано спать, и в настежь распахнутую дверь врываются новые порции изабеллы. Дух ее полощется, вытесняя остатки утиного бульона, чеснока и водки, которыми пробавляются соседи, шевелит, теребит, раздергивает по клочкам воздух и ложится пластом, толстым налетом и на нас тоже, и только тогда успокаивается. Мы одурманены, и нас клонит в сон, я непроизвольно держу рукой границу — живот мой обожжен, но мы и так скатываемся каждый на свою сторону, и лучше держаться за пол — до него ближе.
 Дни наши летели подробно и второпях. Я зажимала их в ладони, загибая один за другим пальцы, уже пошел четвертый, и я не смела радоваться сей минутой и наступившим днем, ведь я знала по опыту, следующие дни полетят кувырком вслед за падающим на запад солнцем, и я стала тосковать по прошедшим трем дням, где медленно привыкала ко всему, прилепилась душой к нашей хибарке, к огромному саду, через который мы проходили к морю и назад, к соседям на пляже, с некоторыми мы уже раскланивались и оставляли присмотреть за вещами, в кармане которых были наши скудные сбережения и билеты на обратный путь. Мы как бы уже уезжали, оставалось собрать пожитки, и это угнетало настолько, что я теряла реальность: путая время и глядя в распахнутую на ночь дверь и видя потемки виноградной ночи, я уже представляла осень в Москве, холод, грязные листья и себя, замурованную в непромокаемую одежду на долгий срок.
 Он подошел неожиданно, но не как незнакомец, а как отошедший за чем-то на минутку. А теперь вот вернулся. И опустился рядом со мной. Он снял очки и посмотрел мне в глаза. Я оторопела и стала лихорадочно искать глазами уходящую спину мужа, просто по привычке. «Да не волнуйтесь, он далеко не ходит. Постоит на молу и вернется. Я специально выбрал момент. Познакомимся?» Мужчина был вполне взрослый. Вид скромный. «Какой-нибудь инженер», — подумала я. И успокоилась. Ну, господи, что делать, утешала я себя, собирая терпение, так не хотелось никаких знакомств, и опустила голову, показывая равнодушие. Мы молчали. Я перебирала камушки, неловко сев, в надежде, что скоро растянусь на топчане со всеми удобствами, но он все не уходил, а соседка подвинулась, уступая место с моей стороны, я легла на живот и уперлась кулаками в подбородок. Он пристроился рядом. Конечно, всегда можно понять другого, если есть желание. Очень даже может быть, что я понравилась ему, тридцативосьмилетнему старику, думала я, слушая его, Валентина, откровения, из какого-то захолустья, где не нужные никому остались его свирепая жена и сын, почти мой ровесник, от которых он с удовольствием сбежал бы к такой, как я. При всем его несчастном раскладе, мне не было его жаль. В двух шагах от нас билось море, чашей накрывало, защищая от
ветров пушистая зеленая гора, и я, в который раз за недолгие наши каникулы, испытала состояние беспредельного счастья. Валентин все рассказывал о себе, очевидно торопился самое необходимое сообщить наедине, и он же первый увидел мужа и сел, как бездомный пес, в ожидании снисхождения.
 Причин для ревности муж не углядел, а потому и отнесся к непрошеному гостю миролюбиво. И кажется, вскоре они забыли обо мне, мирно беседуя, я же тихо лежала, изредка задремывая, чувствуя, как сухой жар проникает в
меня, пронзая до мурашек. Я думала, он уберется еще до обеда. И ошиблась. Он не только увязался есть, но и потом расположился основательно, перетащив свои пожитки и потеснив соседей. Что ж, место не куплено. Теперь нас было трое и нашей нестройной командой руководил он. Муж был польщен таким вниманием к своей особе, ведь я не принимала участия в их беседах. Валентин, как мог, развлекал его. На следующий день он принес шахматы. И теперь они не замечали жары. Мысль сторожила их и игнорировала жару, крепко обняв и придушив всегдашнее мужнино нетерпение. Но Валентин выдал себя, реагируя на мои шевеления вдоль лежака — я выуживала максимальную пользу из солнца. Он вскидывал глаза в мою сторону, чем озадачил мужа, внимавшего только моему голосу, я инстинктивно прикрывала кокетливый вырез на груди купальника, и наконец, мужа осенило, лицо его брезгливо поморщилось, а ответы Валентину сделались более односложными. С этого момента силы перешли к нам с мужем: мы объединились на почве неприятия. И в то же время Валентин, сам того не желая, невольно перемещал акценты уже утвердившихся отношений в нашей семье: муж с некоторым недоумением на расстоянии вскинутого взора наблюдал за мной, как за интересным объектом для постороннего мужчины. Он уже не убегал с былой легкостью к морю и на мол, мы теперь вышагивали всюду втроем: я и мои телохранители. Оба статные, поджарые, озабоченные первенством. Кромка воды, лизавшая нам ноги, стремилась уравнять всех в ощущениях, и мы одинаково щурились в слепящей солнечной голубизне и одинаково радостно ныряли разгоряченной головой в мгновенно освежающую тяжесть моря, жадно вдыхали раздражающие запахи недолгого ужина, и с равной долей блаженства наслаждались ароматом рассыпанных флюидов неистребимой изабеллы. Он провожал нас до каморки, желал спокойной ночи и наконец-то исчезал.
 Его назойливое постоянство высветляло единую и единственную тропинку для нас с мужем. Мы стали различать ее. Я поняла, что совсем не скучаю со своим скучным мужем и что постоянный его фон достаточен для моего нормального самочувствия. К страсти, этой роковой мороке, мой организм не испытал влечения: вполне возможно, Валентин не был тем наркотиком, в который ныряешь без противления. Разгоравшееся его увлечение обтекало нас троих, как волна камень, накрывая с головой, возбуждая сменой его, Валентиновых, импульсов, которые он то терял от неверия в себя, то нашаривал, воодушевленный нашей или моей молодостью, и мы все находились в состоянии некоторого раздражения постоянно.
 Валентин, растеряв приличную его возрасту мудрость, подстегнутый любовным трепетом, порхал, как юнец, и радостному кружению его вокруг нас не было предела. Он то окликал мороженщицу, то приставал с картами, то бежал за лимонадом и наконец, не разобравшись в моих сложных отношениях с виноградом «Изабелла», приволок и вывалил килограмма три прямо перед моим носом. Есть его — пытка из-за огромного количества зерен в мелких ягодинах. Неугомонное его лицо полувопросительно глядело на меня с утра до вечера. Нелепость ситуации, искренний его восторг вызывали смех, и я чувствовала себя героиней комедии, потому что на эти кадры взирали все желающие. Муж мой был захвачен врасплох, за четыре года совместной жизни успевший утратить ко мне интерес, смотрел на Валентина, как на сумасшедшего, но легкий в общении, он и тут смог подыгрывать ему искренне, и в его глазах, смотревших на меня, застыло немое недоумение. «Рыбка! Она наша золотая рыбка!» Валентин выкрикивал это, стоя передо мною на молу, пока я бултыхалась в воде. Муж вторил ему, не ошибившись ни разу, и напоминал сильно поддавшего чудака. На меня, «золотую рыбку», смотрели все, и это было так нелепо, что я стала выходить из воды подальше от нашего места, чтобы хоть в недолгой дороге прийти в себя. Валентин посетил нас и в нашем жилище, с бутылкой «Изабеллы» и коробкой конфет. Мы кое-как разместились, притормозив разъезжающиеся стулья и стараясь не колыхать переваливающуюся кровать, в который раз слушая его окрепший и почти уверенный голос.
 Южное изобилие вспыхивало перед моим последним вздохом, прежде чем покинуть день и пуститься в ночное путешествие по снам. Я закрывала глаза, и море вставало надо мной, вовлекая в свой ритм. Окованное им подножие горы со всей благодатью расположившейся растительности и густеющая лава спелого винограда стекала по склону и, схваченные с морем, тонули в его недрах. По сравнению с обилием зелени, моря и солнца, люди составляли столь ничтожную часть, что могли свободно увязнуть в этом бальзаме, заглотив с лечебной целью и впрок, не рискуя никого обойти. И впившиеся в этот клочок земли, люди начинали перерастать себя, подражая божественному герою. И я была одной из них. И передо мной мерно качалась вся земля вместе с морем, и было что-то первородное в пожизненном венчании ворвавшегося праздника.
 И из всего нежеланного, из всего, что не досталось мне, на что не насмотрелась я и что не дослушала, из отсутствия обугленных шашлыков и нежнейших персиков по недоступной цене, из отсутствия ночного моря, врывавшегося рокотом в чужие уши, из всего невостребованного мной выкристаллизовался праздничный фейерверк жизни. Жизнь эта задевала меня своими радужными осколками, вилась вокруг, вовлекая в самое нутро, и нескончаемо билась во мне самой. Она смотрелась в меня, потому что любила.
 Дни сокращались, отлетая и вопя о невозвратном, вопль слышался поутру другого дня, и я, чтобы не дать окончательно растерзать себя памяти и мечтам, затаилась, балансируя над действительностью. Теперь я чаще стояла по щиколотку в воде. Я, как любовница, боялась оставить море без присмотра, придумывая ему беспамятство. Но море, к счастью, не походило на Дон-Жуана. В нем было что-то непомерно великое, не людское, безграничное, к чему не возникает ревности из-за собственной ничтожности. Наверное, я пыталась на его горбу внедриться в обширную вселенную, чтобы, толкаясь в ее чреве, въяве ощутить многоликое, сокрытое тело жизни. Но суть его была страшна. Его даль, и окоем, и черная полоса над жуткой глубиной.
 Рыцари были начеку. Я существовала вне опасности. Муж, похоже, оцепенел в любовных тисках названого друга и тоскливо ловил мой взгляд, живо напомнив пору жениховства. И наконец, Валентин показал нам билет до своего затерянного края. Он уезжал. И заскучал, и на море смотрел безучастно, и к нам жался по-домашнему, словно прося помилования. А мы ликовали. Мы уже оттеснили его на безличный край, чтобы дозволить разговаривать со мной через естественную преграду. Выпертая мужем грудь символизировала недопустимость отмеренной грани. Оставленное
Валентином возбуждение перешло к нам. Одни, перед сном, мы строили фантастические планы жизни наедине.
 Нам оставалось совсем ничего, всего три дня.
 Этот год был удачным для меня. Я окончила еще один курс института, нашей Дуньке шел третий год, а муж получил хорошую должность, на которую я и рассчитывала втайне, держа на ладони его отпускные. Я знала, как их потратить. Образ моря выплыл мгновенно, и означал он намного больше, чем южный загар и плескание в соленой воде. Это, как наваждение, накатывалось и пожирало меня время от времени, доброе безобидное чудище, внутри которого держалось Нечто. Я попадала в него, пропадая из всего, чем владела здесь. Насытившись мной и вымотав бесстрашием мечты, оно выбрасывало меня на волю, совершенно измочаленную. Я принималась за какие-то суетные дела, но душа моя сосредоточивалась, подыскивая возможности для нового вояжа в столь заманчивое путешествие.
 Образ моря, как воплощение идиллии, стал грезится мне, преследовать. Помня о нем постоянно, я натыкалась на его отодвинутую от меня реальность всюду. По телевизору, в кино, на картинах — всюду плескалось, разлившись до бесконечности, море, безлюдное, угрюмое. Может, я искала в нем усмирения? Может, хотела постичь его вечный, затаенный пульс? Оно не поразило меня при первой встрече. Так. Много воды. Нескончаемо много. И я заснула, успокоенная, пока поутру ехали вдоль побережья. И только
здесь, сидя перед ним и вслушиваясь, я вдруг почувствовала его мощь, зов, и иногда мне казалось — улавливаю живое дыхание воды. Видимо, все, кто часами смотрели на море, тоже пытались постичь неуловимое и заманчивое, которое как бы рождалось на глазах и пребывало, ничем не тяготясь, ни с кем не соревнуясь, и в совершенном спокойствии.
 И так как загадка всего живого являла себя в кажущейся доступности и простоте, то и ответ на нее находился неподалеку. И все искали его, вглядываясь в чернеющую голубую даль. Или я что-то ухватила, преданно поглощая палитру морской пучины, откуда изредка выныривали огромные с бархатной спиной дельфины, демонстрируя загорающим ловкость многопудового тела, или живая вода вошла в меня, но те мысли, что гнали меня в такую даль, оказались ничтожно малыми в сравнении с дышащей мне
в лицо натурой. Там же, в поезде, качаясь на верхней полке, в жаре, пыли, среди отрывистых дорожных иносказаний, полуеды, полуотдыха, глядя в отдалении на своего читающего все подряд мужа, я вдруг ощутила его родственность. Из всей огромной массы людей он был один связан со мной общим домом, родными, моими поступками, и меня пронзило острое ощущение счастья за все, что мне было дано в мои двадцать два года. И я испугалась, с особым вниманием вслушиваясь в тревожный гул на перестыке рельсов, замирала и вновь начинала слушать работу сцепленных шестеренок, муфт, болтов и гаек, от которых теперь зависела моя жизнь. С этого момента тревога за жизнь никогда не покидала меня. Счастье я ввезла и сюда, наверное, поэтому дала забрать себя двум разговористым теткам и привезти в эту клетушку и не противиться, не искать что-либо получше, я знала, во мне уже поселилось счастье, и мне не стоило беспокоить его по пустякам.
 Я лежала на верхней полке и дрожала за свое счастье, заодно охватив заботой и опекой всех, кого вез состав. Я не смыкала глаз ночью, боясь пропустить его последний момент, впервые думая о смерти. И только наутро, увидев море и удивившись его обыденности, я успокоилась и забылась ненадолго.
 И наконец, настал желанный день проводов Валентина. Накануне вечером он благородно проиграл мужу в шахматы, мне преподнес пышный букет кровавых пионов. Отсюда до вокзала уезжали автобусом, и потому мы почти втолкнули Валентина, когда водитель крикнул: «Закрываю дверь!» Мы боялись, что он протянет до следующего рейса. Он пытался быть веселым, говоря уже на подножке: «Привет, ребята!»,— но глаза выдавали его состояние. Мы с облегчением махали ему вслед, проследив, когда автобус скроется, и впервые за четыре прошедших года в едином порыве взялись за руки. Его возбуждение еще не иссякло в нас, и мы по инерции еще говорили о нем, шагая к пляжу. Я держалась за мужнину руку и вспоминала, как четыре года назад с восемнадцатилетним восторгом взирала на него, отважившегося стать женихом. Мы уже подали заявление. Я ощутила его как будущий образ моря, как Нечто, что, заполнив собой, выявит во мне недосказанное. Я преклонялась перед его красотой и внешней мужественностью и тем, что он так преследует меня любовью. Это ничего, что на более близком расстоянии обыденность затушевала неуловимый, никак не желавший преобразоваться образ. Главное, что нам лишним был третий.
 Отойдя от вокзальной суеты и безликости, мы поспешили к морю и, пройдя пихтовую аллею, нырнули в уже приготовленную свободу покоя. Она дышала для нас ядреным запахом моря, дымящихся шашлыков и нежной, удушливой изабеллой. В обретенной свободе был различим и явственен каждый вздох жизни, и я, освободившись от пут укоренившегося недовольства, неверия и наработанного малодушия, держала мужа за руку, как в дни наших первых свиданий, начиная различать его смятение и надежду. Рука у мужа была горячей, с сухими, нервными пальцами. Среди сонма людских тел, распластанных на лежаках, в бьющихся солнечных лучах, как сквозь призму, я разглядела наши, сдвинутые рядом.