Ты помнишь компьютер?

Кирилл Чистяков
Ты помнишь компьютер?


I

Пройдет несколько лет, и я перед работой, стоя у мраморной стены в ожидании поезда метро, вспомню тот далекий вечер, когда отец взял меня с собой посмотреть на компьютер. Прямо сейчас мне кажется так: что я обязательно вспомню именно это. И отца, и компьютер, и бегущую строчку светящихся квадратиков на зеленом экране...
Только что я в последний раз играл в футбол. И теперь валяюсь на газоне стадиона «Шахтер». Газон по случаю позднего августа коричневый, с серыми проплешинами. Он похож на затертую замшевую куртку, доставшуюся по наследству: донашивать. Я смотрю на свои, пахнущие пылью и резиной, кеды, а солнце заходит, и жирные пальцы его лучей лоснятся, пролазят в пустоты исчезнувших окон в старом, ждущем сноса здании столовой. Пролазят, как в дырявую перчатку. Кирпичи, днем цвета жидкого постного борща, сейчас, как свежеразрезанная свекла, и, сдается: вот-вот потечет сок. Столовая когда-то называлась «Пельменная». Когда я был в спортивном лагере, мы ходили сюда обедать после пляжа, но это было так давно, что я помню только одно: на какой-то стене был нарисован буревестник. Тогда мне было тринадцать, а мой товарищ спросил: что бы я выбрал - никогда больше не играть в футбол или так никогда и не потрахаться. Тогда я все это представил и заплакал: первое выглядело ужасным, а второе – постыдным. Единственное, от чего мне стыдно теперь – это то, что я забыл, когда в последний раз плакал и ужасным это не выглядит. Завтра я навсегда уезжаю из своего родного города. Уезжаю в Киев. Вот и все, что можно сказать по этому поводу. Над футбольным полем летят какие-то черные птицы. Они разбросаны по небу, будто семечная лузга под трибунами. На рамке ворот висит чья-то футболка – красная, как пожарная машина. Душно и хочется пить. И... Больше, пожалуй, ничего не хочется. Что-то я здесь завалялся.
- Зря ты так – пацана молодого, Жел. Не на корову играли.
Мне подали руку, я схватил ее и поднялся. Рывком, как инвалид, который не хочет, чтобы окружающие считали его инвалидом. А у меня и вправду, наверное, какого-то органа не хватает. Возможно, особой шишки в мозгу.
Рука принадлежала нашему опорному – Варе. Варя – сокращенное от «Варяг». В детстве, когда на зимних каникулах мы приходили кататься на горку, у Вари был всамделишный военно-морской бушлат и ремень. Все ему очень завидовали из-за ремня и бушлата, а сейчас он толкает тачку на вещевом рынке, и завидовать нечему. Настоящего имени Вари я так никогда и не узнаю: раньше спросить стеснялся, а теперь – уже не интересно.
- Зря ты его ударил, - повторяет Варя, - Его в поликлинику повели. Может, ахилл.
- Он пижон в гетрах, - отвечаю я. – Не люблю я, когда меня обыгрывают.
Я медленно бреду к бутылкам с водой: в них оседает солнце. Потные игроки собирают вещи и умываются: для этого им приходится наклоняться и, похоже, что они молятся закату. Порозовевшие лица выражают удовлетворенность от физической нагрузки, которая досталась мышцам. От нагрузки мышцы становятся больше и выносливей, и это всех обнадеживает. Рядом закурили, и в витых струях никотина все запуталось.
- МЮ сейчас не тот, - произносит кто-то для затравки, - Вот Челси поперло...
Тут говорят только о футболе, поэтому друзей у меня здесь нет. Их даже приятелями не назовешь. Просто мы выросли в одном районе и каждое лето, по субботам гоняем мяч, матюгаемся, сплевываем и бьем друг друга по ногам. С некоторыми я ходил в детский сад, с некоторыми – в школу, но сейчас я уезжаю, а они остаются. У домохозяек, которые записаны в одну секцию шейпинга и то больше общего. Рецепт пудинга, например. Я переодеваюсь, упаковываю грязную форму в лоскутной рюкзак. Ухожу и слышу в спину:
- До следующей субботы, Жел.
Становится прохладней, и я знаю, что на проспекте, на террасах пивных уже собирается народ. Через час под брезентовыми тентами с логотипами торговых марок, будут кишеть комары, кружить вокруг тусклых ламп, и крылья их от жара будут сворачиваться в трубочки, а сами они падать в водочные рюмки и тонуть там. Мне бы такую смерть... Вот только летать я не умею. Разве что – гудеть.
На проспект – не пойду. Вечер там – пуля вдогонку убегающей жизни. Только за это лето у меня таких вечеров – пулеметный патронташ. И никого там не встретить. Я – последний. Но и это не надолго – всего лишь до послезавтра.
Кажется, я зациклился. А я – не компьютер. И даже не светящийся квадратик на нем. Так – мерцающий курсор. Вспыхиваю и исчезаю.
Я иду мимо гастронома «БК». Все его идентифицируют именно таким образом, потому что над его входом когда-то висела чугунная голова быка. Но этого я не застал и знаю об исчезнувшем скоте только со слов мамы.
Исчезнувший скот – это мне нравится.

II

Стиральная машинка шумит, и если на нее положить ладонь, рука начинает приятно вибрировать. Я моюсь в душе, а в машинке стирается занавеска, на которую пописяла наша кошка. С кошкой такие нервные срывы случаются, когда кто-то из нашей семьи уезжает. Мама и младший брат сейчас в Египте. Там очень жарко, и младший брат отказался ехать в пустыню восемь часов на автобусе без кондиционера, только лишь затем, чтобы посмотреть на глупые пирамиды. Когда они вернутся из Африки, я буду уже в Киеве. Я выхожу из ванной, и меня окликает отец:
- Я сварил картошку. Салат порежь.
- Пап, - спрашиваю я, - а помнишь, мне было пять лет, и ты водил меня показывать компьютер. Первый персональный компьютер в городе.
- Компьютер? – переспрашивает отец и пожимает плечами, - Нет, не помню... Ты футбол смотреть будешь?
В ответ я тоже пожимаю плечами. Все считают, что мы с отцом это делаем очень похоже. Но на сегодня с меня футбола хватит.
На кухне я порезал помидоры, а потом огурцы. Картофель оказался рыхлым и недосоленным. Колбасу мы доели вчера. Из окна кухни, я хорошо вижу двор: он не мой, я вырос в соседнем – через дорогу, а потом наша семья переехала. Во дворе мальчик на велосипеде делает правильный круг: будто прикреплен к невидимому циркулю. Внутри круга бегает веселая дворняжка – мечется смещенным центром. Две девочки рисуют мелками на асфальте сердечки, а потом черепаху, и, в сумерках, мне вдруг кажется, что со времени моего детства ничего не изменилось. Но это – не правда.
Я мою посуду, а появившаяся кошка трется о ногу, как волна о буек: подлизывается, тварь. Всегда она так.
- Колбасу мы доели вчера, - разочаровываю ее.
Кошка холеная: жирная и лоснящаяся, будто норка. Ее порода – норвежская охотница, но ее ловкости вряд ли хватит и на то, чтобы поймать бабочку-однодневку в момент ее смертельной конвульсии. Моя кошка даже стрекоз боится. Ей семь лет, и поэтому котят у нее уже никогда не будет. Как-то я отвез ее в кошачий питомник для случки: безрезультатно. Она провела в питомнике два дня: забилась в угол, не ела и не спала, словно анахорет в пустыне. К ней подваливал какой-то племенной кот с родословной, как у князя Монако, но она выцарапала ему глаз. Я препирался по этому поводу с хозяйкой питомника, а моя кошка, перепуганная и пропахшая мочой, прижалась ко мне и когти ее крепко вцепились в плечо, как крючки в разделочную тушу: она не хотела, чтобы я ее еще когда-нибудь посмел оставить.
Мой знакомый ветеринар сообщил мне, что кошки и собаки уже много поколений живут вместе с людьми. Живут в искусственных условиях, поэтому их инстинкты тупеют, будто нюх от гуталина. Звери не понимают: как им размножаться – коту с кошкой, а кобелю с сукой, и это сейчас настоящая проблема. Ветеринар хочет даже посвятить этой теме диссертацию. А, по-моему, людям и между собой не мешало бы разобраться для начала...
Я иду к себе под шум английского стадиона. В гостиной, в телевизоре начинается матч. Там все играют за деньги, поэтому у них получается лучше.
В моей комнате, похожей на большой чулан, нет обоев. Я давно содрал их, как сдирают портреты свергнутых тиранов. Не шпаклюя, выкрасил щербатый бетон оранжевыми и зелеными полосами в духе Марка Ротко, и мама считает это лишним свидетельством моих психических проблем. Зато Ротко когда-то уехал в Америку из Даугавпилса, и у него все получилось.
В комнате сейчас мрачней, чем в черно-белом фильме по Шекспиру. Вечер протягивает мне последний луч, как извращенец карамельку. Тень сохнущего на лоджии белья блуждает по стеклам полок целомудренной библиотекаршей. Лезвия утончающегося света разрезают книжные корешки – поперек заголовков. Я уеду, и домашние насекомые смогут свить в корешках гнезда для своих выводков.
Книг у меня очень много. Может быть, шестьсот. Четыреста из них – одна и та же книга. Моя, первая, и на ней стоит имя: Тимофей Желтков. Корешков нет – мягкий переплет. Все это достояние лежит под кроватью, связанное бечевкой, будто украденная невеста.
В типографии напечатали 500 экземпляров. В магазине «Букинист» я продал восемнадцать из них. Кое-что раздал друзьям. Кафка при жизни продал одиннадцать своих книг. И это не может не радовать.
На потертом ковре лежит дорожная сумка. Она упитанна, как тюлень, но это все, что я нажил за четверть века. Еще у меня есть 150 долларов. И если я когда-нибудь состарюсь богатым и знаменитым, то буду изводить своих внуков воспоминаниями о том, как их дед приехал в Киев с одной дорожной сумкой и полуторастами баксами в кармане, а потом всего добился. Внуки будут справедливо считать меня конченым маразматиком, и прятаться от меня между бассейном и кортом, но я буду их все равно ловить и в тысячный раз вспоминать именно этот вечер. Вечер, в котором я сейчас.
Я осознаю это, когда укладываюсь на кровать и выключаю мобильный. Пора спать, потому что бодрствовать – слишком тяжело. Кровать скрипит, как обиженный зверек. На этой кровати когда-то умерла моя бабушка. И у меня нет комментариев на этот счет...
Больше ничего не осталось. Пусть мне приснится бык.