Белая нить. гл. 1-2

Liliblack
Убогий день, как пепел серый,
 Над холодеющей Невой
 Несет изведанною мерой
 Напиток чаши роковой.
 (Александр Грин, "Петроград осенью 1917 г.")
 
 Почему вы забыли о нас?
 (Те, кто жил раньше)
 
 Глава первая. Мартовская метель
 
 Пьер затормозил резко, увидав пухлого господина в распахнутом длинном пальто, отчаянно махающего руками. Белый шарф, закрученный вокруг шеи человека в пальто, напоминал удавку, свисал неопрятными, разлохмаченными хвостами. За руку господина цеплялась девица, переступающая кокетливо тонкими ножками, постукивающая выгнутыми каблучками модных туфель. Перо на ее шляпке зацепилось за дверцу "Ситроена", и она, дергая его, сорвала с головы шляпку, стриженые кудряшки растрепались. Девица сердито хлопнула дверцей, небольшой крестик, подвешенный под потолком, закачался неритмично.
 - Куда прикажете? - спросил Пьер равнодушно. Вечер катился своей чередою, плавно переходя в ночь. Париж сверкал огнями, шумел вечным праздником, но за этим ярким фасадом - Пьер знал, - таилась нищета, вонь кислой капусты, грязные, тесные меблированные комнатки. Ему стало тоскливо, вспомнились снежные просторы, тонкие березы, клонящие голые, качающиеся ветви к сугробам, насторожившийся заяц, заломивший неловко одно ухо и подрагивающий испуганно хвостом. Вдалеке, из другой жизни, взлаяли собаки, почуяв зайца, затрепетала, вытягиваясь струною, борзая, глянула на хозяина с надеждой - вот-вот раздастся приказ, и можно будет бежать, взметая снежную пыль, а холодное солнце будет светить в спину, и ветер взъерошит шерсть. Пьер вздохнул.
 Пухлый господин назвал адрес, и Пьер послушно развернул машину. Ехать нужно было далеко, на окраину Парижа, почти что в трущобы, и вновь отвратительно привычный уже запах кислой капусты ударил в нос Пьера.
 Он ехал, глядя строго и прямо перед собою, выпрямив по-военному напряженную, болящую тупо спину. Вот сейчас отвезти эту парочку, а там можно и домой. Пьер устал, и перед глазами упрямо разворачивалось заснеженное поле, и вовсе не обтянутое кожей автомобильное сиденье ощущал он под собою, а жесткое, изогнутое седло, и каурая кобылка пританцовывала почти что кокетливо, косила на всадника теплым, карим глазом. Пьеру казалось, что лошадь улыбается ему, и он улыбнулся в ответ. Борзая уже мчалась за зайцем, и снежная круговерть взлетала из-под ее лап, сверкая алмазно на солнце.
 - Куда прешь?! - неожиданно по-русски заорал пухлый господин, перегибаясь вперед и хватая Пьера за плечо. - Смотри, болван, на дорогу!
 Девица в шляпке с обломанным пером взвизгнула пронзительно.
 Пьер вздрогнул, выворачивая резко руль. Старуха, отпрыгнувшая с неожиданной ловкостью на тротуар, погрозила вслед машине лакированной палкой. У ног ее лежал грязный, полураздавленный капустный кочан, и мокрый ветер играл почернелым, гнилым листом.
 - Лихачи... В Петрограде куда как лучше ездили. С ветерком, с гиканьем. А здесь... Дикость! - с презрением кривя крашеный грубо и ярко рот, протянула девица. - Мишель, я тебя очень попрошу... Нервы у меня... Ведь чуть не задавили эту старушенцию! Страх-то какой...
 Она говорила по-русски, обращаясь к своему спутнику, и Пьер невольно прислушивался.
 - Всегда-то у тебя нервы, Катенька, - недовольно сказал пухлый господин. - Подождешь. Вот приедем на место, тогда уж ладно...
 - Мишель! - девица побледнела, словно вот-вот сознание потеряет. - Я же прошу! Нервы! - голос ее стал визгливым, с нотками сварливости, и Пьер невольно подумал, что через несколько лет она растолстеет, обрюзгнет, и будет бродить по комнатам меблированной квартирки в парижских трущобах, с трудом передвигая распухшие ноги в разношенных, стоптанных ботинках с волочащимися следом шнурками. Но все так же будет стонать о нервах, кокетливо улыбаться заходящим изредка гостям, и отставлять в сторону мизинец, беря чашку с чаем. А глупые, крашеные кудряшки станет укрывать кружевным шарфом, ветхим до дыр, и воображать, что именно так должна выглядеть настоящая русская дворянка.
 Этот отставленный мизинец, чуть изогнутый, с длинным, заостренным ногтем и сероватой полоской грязи, представился ему так живо, что он усмехнулся без веселья. Внезапно пришло воспоминание: полутемный винный подвальчик, высокие стаканы на столах, скользящие бесшумно за спинами посетителей половые в алых шелковых рубашках и полосатых штанах, с длинными, яркими кушаками, туго затянутыми вокруг талии, и вот этот пухлый господин, только не такой пухлый, гораздо моложе, с блеском в глазах, наливает вино из хрустального, тяжелого графина, восклицает:
 - За свободу! - и резко опрокидывает стакан. Винная струйка течет по его подбородку, густые, вишневые капли падают на белый, жесткий воротничок, натирающий покрасневшую шею, а он пьет залпом, не отрываясь, и выступающий кадык его двигается резко вверх-вниз...
 Пьер притормозил, поворачивая на боковую улочку. Воспоминание не отпускало, разворачивалось красочно. Вот уже и половой склонился гибко, обмахивая полотенцем стол, подавая карту, и сам Пьер внимательно вчитывался в жирные, черные строчки, хмурился, выбирая блюда. А пухлый господин - вовсе не пухлый тогда! - лез к нему со стаканом вина, кричал:
 - Петя, Петруша, выпьем давай!
 "Как же фамилия его была? Господи, да как же? Я ведь его знал, и неплохо знал..." - пытался вспомнить Пьер, машинально крутя руль и привычно отмечая извилистость улиц, редкие фонари окраины города, торопящихся мрачноватых прохожих, быстро идущих вдоль каменных стен, поднятые воротники пальто. "Да совсем же простая фамилия! - досадовал он на непослушную память, что подсовывала неподходящие картины, а вот то, что хотелось узнать, отказывалась сообщить. - Лошадиная фамилия, - Пьер почти что засмеялся, вспомнив Чехова. - Может, он тоже Овсов? Нет... Но что-то похожее там было... Что-то про лошадей и извозчиков...".
 Вспышкою озарения пришло: Колясочкин! Да-да, Колясочкин. Журналистом он был, пописывал статейки небольшие в "Петербургской газете". Писал гладко, масляно даже, хоть на хлеб намазывай. Вот только фамилия ему не нравилась, считал слишком простой, почти что плебейской невесть почему. Поэтому и подписывал свои писульки: Каретин. Почти что Каренин.
 Пьер засмеялся, но глаза его были печальны. Надо же, и Колясочкин-Каретин здесь, в Париже. Пена всегда всплывает. Грустно это. Кепка его съехала на затылок и он машинально поправил ее, выравнивая на голове, как когда-то фуражку, резким, отработанным до четкости жестом.
 - Мишель... - продолжала с остатками кокетства канючить девица на заднем сиденье, и Пьер вспомнил ее тоже.
 Актриска второразрядного театра. Вечно на третьих ролях. Что-то вроде "Кушать подано!". Крутилась рядом с Колясочкиным и в петербургские времена. В Париже тоже с ним рядом. Надо же, даже все годы, прошедшие с тех пор, когда существовал тот винный подвальчик, не разлучили их.
 Пьер даже позавидовал. У него-то никого не было. Жил в комнатенке под крышей, почти что на чердаке, смотрел по ночам на звездное небо, воображал, что это не Париж, а петербургская окраина гудит под окном. Он почти что слышал напевные выкрики мороженщика, несущего на голове кадушку:
 - Ма-ро-ожжин!
 Гортанным речитативом выводил татарин-старьевщик:
 - Халат! Халат!
 Его тут же подзывал кто-то:
 - Эй, князь, поди сюда! - всегда-то этих старьевщиков называли "князь", уж неведомо почему.
 Сладкими голосами выпевали селедочницы:
 - Селе-едки гала-ански! - и Пьеру хотелось постучать к консьержке, послать ее купить жирную, соленую рыбу, что так и тает во рту, оставляя привкус зеленого лука, которым щедро посыпаются серовато-розовые ломти.
 Но пронзительные клаксоны машин, выкрики на французском языке сбивали воображение, селедочницы растворялись в далях времени и пространства, и он, тяжело качая головою, брел к узкой постели, казавшейся всегда чужой и холодной.
 - Прошу тебя... - зашептала девица, прижимаясь к Колясочкину. Пьер заметил, что вовсе не так она молода, как представилось ему вначале. Толстый слой белил покрывал лицо, как сырая штукатурка, и кое-где уже растрескался, будто и вправду женщина была старым домом, давно уже требующим ремонта. И глаза - как окна дряхлого дома - смотрели тускло, подслеповато и равнодушно.
 - Ну ладно, ладно, только не ной! - воскликнул бывший петербургский журналист, доставая из кармана пальто крошечную, блеснувшую металлом бонбоньерку. - На! Возьми! И не проси больше. Сегодня нет.
 Спутница его подхватила бонбоньерку в обе ладони, словно воду, которую пролить боялась, отвернула крышечку, с наслаждением, ясно выразившемся на густо накрашенном лице, поднесла коробочку к носу, вдохнула. Глаза ее заблестели живо и молодо, по машине рассыпался звонкий смех.
 - Ах, Мишель! - радостно схватила она за руку Колясочкина. - Хорошо-то как, Мишель! И посмотри, посмотри только, какой чудный город! Я никогда не замечала, что парижские окраины столь привлекательны! В этой грязи есть свой шарм, Мишель, согласись! Ах, художников бы сюда... Представляешь, какие картины можно было бы написать!
 Моросящий дождь плыл по стеклу "Ситроена", ветерок на улице играл грязными, размокшими бумажками, а Пьер кусал злобно губы. Он довезет их, куда сказано, не высадит по дороге. В конце концов, он таксист, а не полиция нравов. За автомобильным окном проползали узкие, змеящиеся улицы. Колеса подпрыгивали в рытвинах разбитой мостовой, а прохожие становились все реже, все унылее, и взгляды их, провожавшие машину, таили невысказанную, непонятную даже угрозу.
 Женщина лепетала еще что-то, продолжая держать Колясочкина за руку, восторгалась дождем, сыростью, грязными лужами. Пьеру было противно. Еще острее он почувствовал свое одиночество. Даже на миг захотелось попросить бонбоньерку, вдохнуть самому пьянящее, горькое счастье, позволяющее видеть мир расцвеченным радугой.
 - Ну уж нет! - сердито сказал Пьер, выворачивая руль. Эта радуга - ложь, и мир вовсе не таков. Он другой, но в нем тоже есть яркие краски, и Пьеру совсем не нужна бонбоньерка, чтобы увидеть их. - Выходите, господа, приехали. Вот ваш адрес.
 Он остановился у рассыпающегося, деревянного дома, голые и темные окна которого казались глазами умирающего старика.
 - Как романтично здесь! Я представляю... Готический роман... Вампиры и девушки в белых платьях с ненюфарами в волосах... Какая могла быть пьеса! - шептала актриска, вновь поднося бонбоньерку к лицу. Руки ее дрогнули, и белый порошок просыпался на атласное, кровавого цвета платье. - Ах!
 - Дура! - выругался Колясочкин, расплачиваясь. - Давай, выходи из машины, дрянь! - и неожиданно узнающими глазами посмотрел на Пьера. - Простите, мы не знакомы случайно?
 - Нет! - отрезал Пьер, нетерпеливо постукивая ногою. Он не мог дождаться, когда же пассажиры выйдут. И, как только хлопнула автомобильная дверца, резко нажал на газ, бросая машину вперед. Взвизгнули колеса, и "Ситроен", развернувшись на месте, обдал Колясочкина грязными брызгами, расплескав лужу. По белому шарфу расплылось пятно. Журналист замер, провожая взглядом уносящуюся машину.
 - Пойдем, пойдем, Мишель... - тянула его за руку девица. - Холодно же.
 - Нет, ну где-то я этого мерзавца видел, - пробормотал Колясочкин, шагая к дому. - Вот только где? Неужто в восемнадцатом? Там... Еще трупы в снегу... - он вздрогнул, передернул плечами, будто почувствовал ледяной, зимний ветер, забирающийся под пальто. - Нет, не может этого быть!
 Пьер долго вышагивал по чердачной своей комнатке, куря папиросу за папиросой. К черту экономию! Хотелось напиться до бесчувствия, чтобы не помнить, вычистить из мозга все, что всплывало в нем сейчас, после этой нежданной встречи, поднималось пенной мутью.
 Выбросив за окно, в мокрую парижскую ночь, окурок, Пьер обмотал шею колючим полосатым шарфом, натянул на голову кепку, привычно поправляя ее офицерским, отработанным жестом, вышел за дверь, аккуратно прикрыв ее за собою. Консьержка не любила, когда жильцы хлопали дверью. Кричала, что разбалтываются замки и норовила повысить квартирную плату.
 Пьер зашел в ресторанчик, где обедал постоянно, уселся за любимый столик, в углу, у окна. Стекло плакало мелким дождем, и он загляделся, пытаясь угадать - куда поползет очередная тоскливая капля. Мадемуазель Жанна, официантка, обслуживающая обычно этот столик, подпорхнула мгновенно, сложила руки под кружевным передником, покачала головой.
 - Поздновато вы сегодня, господин Пьер! Задержались. Работы много было? - сказала она. - Но я сейчас принесу вам ужин. Вам обязательно нужно поесть. Вишневый пирог еще остался. Ваш любимый. Я подогрею.
 - И вина, - отрывисто сказал Пьер, опуская голову. Капли за окном слились в колеблющееся полотнище, искажающее свет фонарей.
 Официантка нахмурилась. Господин Пьер почти что никогда не просил вина. К тому же, он ей нравился, и мадемуазель Жанна, думая о нем, иногда вспоминала про старую троюродную тетку, у которой не осталось других наследников. "Вот если бы получить эти деньги, то господин Пьер мог бы купить еще несколько машин, открыли бы контору по прокату..." - мечтала иногда девушка, обслуживая постоянного клиента. А он словно и не замечал ее фиалковых глаз с поволокою, нежных вздохов и прерывающегося голоса. Не видел заботливости, с которой она выбирала его любимые блюда, сохраняла пышным и свежим вишневый пирог.
 - Кислое какое вино! - недовольно буркнул Пьер, отхлебнув из бокала. Он покрутил в пальцах тонкую ножку, поднял бокал, посмотрел на свет. Вино показалось ему водянисто-прозрачным, розовым неприятно, будто легочная кровь, пенящаяся светло.
 - Молодое... - отчего-то почувствовав себя виноватой, прошептала официантка. - У нас молодое вино, вы же знаете...
 - Кислое! - и на языке парижского таксиста возник совершенно другой вкус: терпкий и густой, и цвет вина был совсем другой - вишневый, светящийся багровыми отблесками в ламповом свете. И вовсе не девушка в кружевном фартучке стояла перед ним, нервно поправляя туго завитые кудряшки, а половой в алой шелковой рубахе обмахивал белым полотенцем стол, сдувая несуществующие пылинки.
 - Чего изволите? - спросил половой, гибко склоняясь над столом. Полотенце взлетело в его руках флагом, привычно легло на согнутый локоть. Кушак дрогнул, извиваясь, как змея.
 Пьер вздохнул удовлетворенно и развернул карту блюд. Там, на улице, сырость и мерзкая полуснежная морось, несущаяся хлестко в лицо. Там взламывается лед на Неве, и льдины гулко бьются друг о друга. А здесь уютное тепло, матово светящиеся лампы, и половой суетится, изо всех сил стараясь угодить.
 Вскоре перед ним раскинулась на салатном ложе форель, блестящая и розовая, и хрустящий, солнечно-желтый картофель оттенял ее. Рядом примостились крошечные блины, хрустальная вазочка с жирно светящейся икрой, свернутый розой кусок масла, прозрачные лимонные дольки.
 - Ах, хорошо... - сказал Пьер. Нет, не Пьер - Петр Васильевич Тепляков, потомственный военный. Перебивая ароматы еды, в нос вдруг забился запах мокрого шинельного сукна, отсыревшего в мартовском Питере. Отчего-то этот запах напомнил о кислой капусте, и Петр мотнул головою, пошевелил вилкой кусок форели. - Главное, чтоб вино не было кислым, - сказал он и улыбнулся половому.
 
 * * *
 
 На небольшом возвышении в углу зала надрывалась певичка, крутя худыми бедрами и встряхивая длинными, цыганскими рукавами, обшитыми кружевными, грязноватыми рюшами. Она пела протяжно, закидывая далеко назад голову, и синеватые жилы на шее ее напрягались, натягивались веревками, казалось - вот-вот лопнут.
 - О-оч-чи чччерные-ееее... - выводила певичка, и голос ее срывался фальшивою нотою, а глаза блестели жалко и моляще.
 Петр отвернулся. Жаль, что хозяин погребка завел такое новшество - актерку какую-то чуть не уличную притащил. Так было хорошо, так уютно. Спокойно. Теперь же приходится слушать эти завывания, похожие больше на кошачью мартовскую песню. Странно, что никто, кажется, больше этого не замечает. Посетители аплодировали певичке, некоторые, особо пьяные, даже всхлипывали от умиления и бросали девице цветы из вазочек на столах. Уже под ногами ее целый ковер расстилался из смятых, увядших лепестков, нехорошо напоминающих Петру о букетах, возлагаемых на гроб.
 Актриска прикрыла глаза, перестала петь, и вдруг начала вскидывать высоко ноги, словно в канкане. Видны были длинные, сетчатые чулки с грубым швом и беспомощно-розовые подвязки. Публика восторженно взревела. Певичка продолжала приплясывать, взмахивая то одной, то другою ногой - Петр даже заопасался, что она вот-вот упадет, так раскачивалась. Неожиданно туфелька ее, порыжевшая уже несколько, растоптанная, слетела с ноги, шлепнулась в тарелку бульона какого-то купчика, обдав его водопадом жирных брызг. Певичка ойкнула, замерев с прижатыми к щекам ладонями, а купчик поднялся из-за стола, сердито вскрикивая нечто нечленораздельное. Он держал в руках злополучную туфлю, и подбородки его вздрагивали возмущенно. Гладкая, намасленная голова крутилась из стороны в сторону, и массивная часовая цепь, протянувшаяся поперек обширного живота, поблескивала тусклым золотом. К купчику подлетел половой, заговорил успокоительно, мгновенно сменил скатерть, прибор, бегом принес другую тарелку бульона - купчик сердито оттолкнул бульон. Половой все суетился, явно желая успокоить нервного клиента, и смазные сапоги его, начищенные до зеркального блеска, поскрипывали негромко, с шиком, понятным лишь провинциалам.
 Юноша, почти что мальчик еще, в студенческой куртке, подбежал к купчику, выхватил из его рук туфельку певички - тот так и держал обувку, видно, растерявшись, - бросился к девице, склонился куртуазно в поклоне, подавая туфлю, потребовал ножку поцеловать, обуть лично. Тотчас подскочил еще и кавалерийский унтер-офицер, пахнущий водкою и солеными огурцами, лихо подкручивая усы, толкнул в туфельку несколько ассигнаций. Девица смеялась, отворачивалась с кокетливыми ужимками, после все же вытянула ногу, приподнимая юбки - из-под сетчатого чулка торчали темные, жесткие волоски. Длинные, рюшечные рукава ее откинулись, обнажая тонкие, оплетенные густо жилами руки. Петр скривился злобно: певичка была морфинисткой. Вмиг стал понятен жалкий, лихорадочный взгляд, неестественная худоба и серость кожи, вислые складки под подбородком, синева вокруг глаз. Ему вдруг представилась вся жизнь ее, прошедшая, настоящая и будущая. Возник перед внутренним взором театральный подъезд, и она - совсем еще молоденькая, напрягающая грудь в сольной арии, аплодисменты поднявшегося в восхищении зала и цветы, брошенные к ногам, а после - бесконечные уколы, унизительное добывание у знакомых докторов рецепта, беготня по аптекам; и вот уже нет сольной арии, а директор театра, хмурясь недовольно, указывает на дверь сердитым, точным жестом. Петр увидел заснеженные петербургские улицы, и эту девушку, бредущую в никуда. Худые плечи ее были замотаны драной шалью, и она с надеждой поглядывала на прохожих, стесняясь еще протянуть руку. Глаза, обведенные синюшными кругами, помаргивали подслеповато, и метель захлестывала в них пригоршни снега. А следующим видением были унылые похороны по пятому разряду, и служащие похоронного бюро Шумилова, что на Владимирском, презрительно морщились, пересчитывая жалкие, рваные даже бумажки, собранные сердобольными соседями покойницы с миру по нитке. Дроги без балдахина тащились к кладбищу, на лошади не было попоны, и кучер сидел прямо на гробу, оправляя небрежно белый, длинный сюртук горюна. На рукаве сюртука виднелось изжелта-сероватое пятно, и кучер иногда потирал выпачкавшееся место, кривя недовольно губы. Немногочисленные провожающие переговаривались, склоняясь друг к другу, и Петр почти что узнал квартирную хозяйку певички, которая жаловалась на постоянные неплатежи жилички. Она брела вслед за дрогами, поправляя на груди цветастую шаль с длинными кистями, и уныло-бурая юбка ее собирала мокрую уличную грязь, заплетаясь вокруг опухших водянкою ног.
 - А теперь вот и вовсе померла! - восклицала хозяйка, всхлипывая бесслезно в краешек шали. - С кого я теперь деньги стребую? Нет, ну жалко, жалко, конечно. Так-то она добрая была, да. Вон, Машеньку мою музыке учила, все пальцами в клавиши тыкала. Ах, приятно послушать было, как Машенька тоненьким своим голоском выводила "Хризантемы". Так старалась, так старалась, я все боялась, чтоб грудку не надорвала. Да... Теперь вот померла. А мне ж детей кормить надо. Мужа-то десятый год, как на кладбище снесли. А Машеньке приданое? А Ванечке в гимназию... И что делать? Ни родственников, никого... Ах, грехи наши тяжкие...
 Густой снег заметал эти пятиразрядные похороны, и небо, казалось, нависло над дрогами, подобралось поближе, чтоб рассмотреть все в подробностях.
 - Тепляков! Сколько лет, а уж зим и не считаю! - напротив Петра плюхнулся, небрежно обмахивая платком потное, красное лицо Миша Колясочкин, знакомый со всеми. Многие, правда, отказывались от такого знакомства, но Колясочкина это нисколько не смущало, и чем больше приходилось ему видеть недоуменно поднятые брови и взгляд, скользящий по нему невидяще, тем гуще он хохотал, радушнее щелкал крышкою портсигара и подкручивал тоненькие, будто нарисованные, усики. Он был журналистом, пописывал статейки в "Петербургскую газету", что читали в основном торговцы и мещане, обладал пренеприятнейшей манерой хватать собеседника за пуговицу, удерживая его на месте, и часто отрывал пуговицы, за что извинялся небрежно. Колясочкин любил пить за счет своих бесчисленных знакомых, которые признавали его за приятеля, но при этом так весело и непринужденно смеялся, что ни у кого не хватало духу прогнать его. Теплякову он не нравился, но невозможно же просто так, без причины хоть мелочной, заявить подобное человеку, который вам ничего плохого не сделал.
 Петр вздохнул и покрутил тонкий бокал в пальцах. Вино блеснуло густо, кроваво. Певичка, раскачивая тощими, костлявыми плечами на цыганский манер, уже тянула очередной романс, кокетливо поглядывая на усатого, бравого кавалериста. Тот пьяно поблескивал глазами. Студент хмурился, недовольный, обиженный, и для него у девицы нашелся ласковый взгляд, нежная улыбка озарила ее худое, посеревшее лицо. Студент тут же воспрял, даже толкнул плечом унтера, якобы случайно. "Драка будет... Глупая, кабацкая драка не из-за чего, из пустяка драка. С дурацким мордобоем, кровавыми соплями и сожалениями потом, на трезвую голову..." - равнодушно почти подумал Тепляков и отхлебнул из бокала.
 - Кошка драная, облезлая, - процедила сквозь зубы Катенька Смирнова, всегдашняя спутница Колясочкина, актриска из какого-то маленького театрика на окраине. - Нет, вы только послушайте, Петр Васильич, как она поет! Ни одной ноты не держит! Понятно становится, почему в кабаке поет. Ни один приличный театр не взял бы ее. Да что я говорю! И неприличный не взял бы, - и Катенька, искривляя губы, как она думала великосветской гримасой, уселась рядом с журналистом, оправляя шелковое, струящееся платье.
 - Да я, Екатерина Ивановна, в музыке небольшой ценитель, - отозвался Тепляков. Ему захотелось даже похвалить певичку, лишь бы сказать что-то против. Гримаска Катеньки ему решительно неприятна.
 - Нет-нет, вы прекрасно разбираетесь, даже сами поете, я же помню! - кокетливо заулыбалась Катенька и бросила Теплякову многообещающий томный взгляд из-под опущенных, словно смущенно, ресниц. Тот не обратил ни малейшего внимания на авансы. - Мишель... - Катенька тут же повернулась к Колясочкину, затеребила его рукав. - Ну, Мишель же...
 Журналист пожал плечами небрежно, налил вино из графина в услужливо поданный половым бокал.
 - Ну, Петр Васильич, выпьем, что ли, за прекрасных дам! - и он разом, не пробуя даже, опрокинул бокал в широко раскрытый, красный и влажный рот. - Ах, хорошо! - Тепляков уткнулся взглядом в тарелку. Форель показалась ему горьковатой, и отчетливо потянуло тухлой вонью, будто от прогнившей квашенной капусты.
 - Мишель... - продолжала на одной противно-пронзительной ноте канючить Катенька, и Колясочкин достал что-то из кармана, пронзительно блеснувшее на мгновение в электрическом свете, сунул в протянутые, жаждущие пальцы.
 Катенька подхватила это нечто в руки, улыбнулась солнечно, с искренней благодарностью, поднесла сложенные лодочкой ладони к лицу, вдохнула. Тепляков отвернулся, кивая половому на тарелку с рыбой. Есть стало решительно невозможно, кусок застревал в горле, становился поперек, придавая жизни мерзостный гнилостный привкус.
 - Нет ну это же невозможно совершенно, Мишель! - громко воскликнула Катенька и рассмеялась так, что вся зала заоглядывалась на нее. Лихой унтер, что так и стоял рядом с певичкой, обернулся и провел пальцами по усам одобрительно.
 - Тише, Катюша, на тебя люди смотрят, - заметил Колясочкин, но не видно было, чтоб он не одобрял подругу. Так, сказал для приличия, не больше.
 - Да ну, пусть смотрят! - Катенька вскочила, пристукнула каблучками. - Вот я покажу сейчас, как петь нужно! - и побежала к возвышению, на котором все еще топталась певичка.
 Тепляков смотрел в сторону, делая вид, что его все это совершенно не касается. Длинноватое лицо его вытянулось еще больше, щеки запали, резко очертив скулы. Журналист попытался поймать его взгляд, не смог, вновь налил вина себе, вздохнул:
 - Женщины, Петр Васильич... С ними никак не сладить, ежели вожжа уже под хвостом. Да пусть поет, я потом заметочку набросаю в газетку-то. Все польза. И ей - реклама. Глядишь, рольку дадут какую. В театрах статейки любят. Говорят, что сборы поднимаются. Публика с охотой валит посмотреть на актриску, про которую в газете написано было.
 - Конечно, роль дадут, без всякого сомнения, - кивнул Тепляков. - Дездемону доверят сыграть, - и со сладострастием даже представил себя в роли Отелло, почувствовал почти что пальцами тонкую, беззащитную шейку Катеньки, трепещущую в напрасной попытке вывести руладу. С каким удовольствием он бы придушил ее!
 - А что ж! Вполне возможно! Дездемона это слишком, Петр Васильич, но вот Джульетта... Вам не кажется, что Катенька даже похожа на Джульетту, будто с нее Шекспиром писано, - Колясочкин повеселел, зааплодировал картинно, пошел вслед за Катенькой к возвышению, не переставая плескать ладонями.
 Тепляков вздохнул облегченно. Наконец-то избавился! И, пока Катенька пыталась спеть что-то радужное, навеянное ей кокаином, да вскидывала ноги в том же неловком канкане, как перед этим певичка, подозвал полового.
 - Счет! - потребовал отрывисто. - И побыстрее.
 Тот понимающе кивнул, и показалось Петру, что во взгляде слуги мелькнуло что-то вроде сочувствия, но тут же исчезло, и вновь только тупая исполнительность рисовалась на лице полового, склоняющегося гибко, бескостно над столиком. Взмах полотенца смел приборы со стола, и счет нарисовался чуть не из воздуха, плавно опустившись перед Тепляковым.
 - Вот-с... - пропел половой. - С нашим удовольствием. Заходите еще, Петр Васильевич, рады всегда вас видеть.
 Тепляков вышел из подвальчика, поправил шинель и зашагал по улице, хмуро опустив голову. Вечер был безнадежно изгажен. Куски рыбы, перемазанные икрой, неловко поворачивались в желудке, вызывая резкую изжогу. Петербург вокруг него переливался рекламными огнями, полнился выкриками извозчиков, лихачи горячили лошадей, предлагая назойливо свои услуги. Газетчики взвизгивали от усердия, размахивая сыреющими, распухающими от влаги листами. Ветер нес мокрую снежную пыль, а от Невы доносился запах близкого ледохода. Плашечный тротуар под ногами скользил, и Тепляков несколько раз чуть не упал, нелепо взмахивая руками. От мостовой из-под снега доносилась вездесущая навозная вонь, не смываемая ни морозами, ни дождями. Костров на перекрестках для обогрева прохожих уже не жгли - холода спали, но во дворах некоторых можно было увидеть снеготаялки - большие деревянные ящики, внутри которых в железном шатре горели дрова. Дворники, покряхтывая от усилий, наваливали на ящики снег, и тающая вода стекала с ящика, не давая ему загореться. Рассыльные торопились деловито по улицам, поправляя темно-малиновые фуражки, с четкой надписью по околышу: фамилия и название артели; спешили исполнить поручение - артель ручалась за качество услуги.
 "КОСТАНДИ! КЛОУНАДА, КОТОРОЙ ВЫ ЕЩЕ НЕ ВИДЕЛИ! СПЕШИТЕ! ПОСЛЕДНЕЕ МАСЛЕНИЧНОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ!" - бросилась в глаза Петру афиша, и он свернул с улицы. Цирк... Может, в цирке пропадет это гнусное состояние неустроенности, неприкаянности, исчезнет чувство одиночества, точившее его изнутри, как червь грызет яблоко прямо на ветке. Оно, румяное еще, выглядящее совершенно здоровым и аппетитным, уже смертельно больно.
 Тепляков пошел в цирк.
 Рыжий клоун с перевязанными зубами не понравился ему сразу же, уж неведомо почему. И когда братья Костанди, чернявые, оливковокожие греки в клоунских париках, начали рассуждать о больных зубах и методах их удаления, Петр только сжимал бессильно кулаки, сожалея о напрасно потраченных на билет деньгах. Ему совсем не было весело, а изжога только усилилась, подкатываясь под горло жгучим, кисловатым комом.
 - Какое ж верное средство? - спрашивал Юрий Костанди, кривясь, морщась и хватаясь за перевязанную щеку. Его брат долго и нудно рассказывал, как привязывается нитка от зуба к отходящему от вокзала поезду, как он сам это проделал и оторвал от поезда два вагона.
 - Ну и зубики! - восклицал Рыжий Юрий, ероша яркий, апельсинный парик.
 - Да, - соглашался, самодовольно усмехаясь Владимир. - Моими зубами в "Вене" рубленые котлеты есть!
 Зала хохотала, аплодируя братьям, а Петр скрипел своими абсолютно здоровыми зубами, барабаня по подлокотнику неудобного, жесткого кресла пальцами.
 - Кокаинчику нюхните! - хотелось крикнуть ему клоунам. - Вмиг все зубы снимет! Будто их и не было!
 Он смолчал, поднялся и, извиняясь на каждом шагу, выбрался из зала, споткнувшись несколько раз о вальяжно вытянутые ноги. Одиночество навалилось снежным, мокрым одеялом.
 Тепляков, сердито споря сам с собою, пошел прочь от цирка, и мартовский, влажный ветер заметал его следы, забирался под суконную шинель, ерошил волосы под фуражкой. Вьюжило по-весеннему, промозгло и снежно, и снежинки, летящие прямо в лицо, казались Петру кокаиновой пылью, засыпающей город.
 
 Глава вторая. За Царя и Отечество!
 
 Тепляков шел по Большой Морской, плотно укутав шею шарфом. Мартовский, пронзительный ветер свистел в ушах, напоминая о Катеньке Смирновой, вытанцовывающей в винном подвальчике. Было противно и мерзко, казалось, что холод пробрался в самые кости, вымораживая их.
 - Держи! Держи его! Чтоб не трепыхнулся даже! - крики и невнятный шум впереди привлекли внимание Теплякова, и он поднял голову.
 В подворотне меж домов была какая-то возня, непонятная толком в темноте. Слабый, тусклый свет керосиновых фонарей не пробивался через метель. Тепляков заторопился на шум, машинально нащупывая в кармане шинели браунинг, недавно купленный, согласно уставу.
 - Дуэль ему! - с глумливою насмешкою продолжал тот же голос, что услышал Петр прежде. - Ну, сейчас мы тебе покажем дуэль! Господа, держите крепче! - послышался влажный, жестокий звук удара, сопровождавшийся каким-то хрюканьем, кто-то застонал негромко, захлебываясь. Тепляков побежал.
 Трое мужчин, одетых чисто, даже с долей изящества, но изрядно пьяные, держали за руки молоденького совсем подпоручика в форме инженерных войск. Четвертый, важно раскормленный, в бобровой, теплой чрезвычайно, не по сезону, шубе и при очках в тонкой, невесомой оправе, почти что без замаха бил по лицу офицера. Второю рукой он поднимал голову юноши, клонящуюся уже на грудь.
 - Дуэль ему! - повторил раскормленный господин, ударяя подпоручика жестоко в живот. Послышался тот же влажный с подхлюпыванием звук, что привлек Теплякова. Подпоручик закатил глаза.
 - Что ж вы делаете, сволочи?! - ахнул Петр, и закричал уже в голос: - Отпустите его, гаденыши! Стрелять буду!
 Четверка отозвалась мерзостным смехом.
 - Вот, еще один явился! - воскликнул раскормленный, поправляя небрежным жестом шубу, широко, вольготно распахивающуюся на груди. - Давайте, господа, этого тоже. А то ведь на дуэль попросится! - радостный, пьяноватый смех был ему ответом.
 Державшие подпоручика шагнули в стороны, и офицер упал в сугроб, окрашивая его кровью. Причудливый алый цветок расцвел в снегу около его лица. Тепляков скрипнул зубами, нащупывая в кармане непослушными, замерзшими пальцами оружие. Четверка приближалась, и он с ненавистью видел усмешки на холеных лицах, а у того, что справа - золотой зуб, хищно поблескивающий. Петр наконец ухватил браунинг, шершавая рукоять уютно легла в ладонь.
 - Ну, господа, берите офицерика под белы ручки, - ткнул пальцем "бобровый". - Да тщательнее. А то видите, как пес огрызается, зубки кажет. Да только гнилые!
 - Вон отсюда! - белея от бешенства, рявкнул Тепляков, поднимая оружие. - Во-оооон!
 - Ох ты ж... - протянул господин в бобровой шубе, стряхивая снег с воротника. - Командовать он тут будет. Видали и не таких! - в речи его внезапно прорезался диалект городских окраин, и Петру почудился запах дешевой водки, квашеной капусты и немытого давно тела. Тонкие, невесомые, как пыль, морщинки прорезались вдоль щек. - На плацу командуй, герой! А здесь - наша сила! - он чувствовал себя очень уверенно, этот раскормленный господин, и глаза его с расширившимися зрачками блестели ухарски, а полные губы кривились, из уголка рта текла слюна.
 Петр медленно поднял над головою руку с браунингом.
 - Ну? - спросил, глядя похолодевшими, равнодушными глазами. - Добром уйдете, или как?
 Четверка уходить явно не собиралась, напротив, в лицах их явственно выражалось желание продолжить забаву. Один, отойдя чуть в сторону, неожиданно и сильно пнул лежащего в сугробе подпоручика, подмигнул Теплякову нагло. В этом подмигивании почудилось Петру все разочарование этого мартовского дня, певичка-морфинистка, Катенька Смирнова, нюхающая кокаин из баночки в дрожащих ладошках, понимающее лицо полового в погребке, глупая, пошлая клоунада в цирке...
 Он нажал на курок, и выстрел раскатился громом по подворотне. Захлопали окна, двери, из соседнего двора донесся истошный женский крик.
 - Ой, ма-аааамочки! - кричала с подвыванием невидимая женщина. - Ой, уби-иииииили!
 Раздалась трель свистка дворника, потом еще одна.
 - Следующий выстрел - ближайшему в рожу, - спокойно заявил Тепляков. - Ну? Я не промахнусь, не надейтесь.
 Четверка попятилась. Вальяжный господин в бобровой шубе побледнел, над верхней губою его выступили потные капельки, будто брызнули в лицо водой. Но держался по-прежнему уверенно, вот только пальцы, унизанные дешевыми, аляповатыми кольцами, подрагивали. Петр с отвращением заметил, что под ногтями у раскормленного предводителя четверки чернеют траурные, грязные полоски.
 - Думаете, не выстрелю? - криво улыбнулся Тепляков, и от улыбки этой четверка сделала еще шаг назад. - Не сомневайтесь, выстрелю. Таких гнид, как вы, убивать нужно сразу же. Так что бегите, пока отпускаю.
 - Да он просто сумасшедший! - закричал тот, что пинал подпоручика. - Пойдемте, Сергей Кириллыч, пойдемте отсюда! - и побежал, повернувшись быстро, резво, как заяц, преследуемый охотниками.
 - И действительно, полиция сейчас будет, - раздумчиво вроде сказал господин в бобровой шубе, прислушиваясь к заливающимся невдалеке дворничьим свисткам. - Ладно, встретимся еще.
 Обернувшись напоследок, он подобрал полы своей роскошной шубы, припустил вслед за приятелями. Подворотня опустела, лишь тихонько стонал избитый в кровь подпоручик, крутя головою в снегу.
 - Эх, не надо было отпускать. Гаденыши ведь затаятся ненадолго, а потом опять... эх... - с сожалением произнес Петр, опускаясь на колени около подпоручика. - Что с тобой? - спросил. - Говорить-то можешь?
 Подпоручик закивал, кровяные брызги разлетелись в стороны.
 - Головой-то не мотай, - посоветовал Тепляков. - Нос в лепешку... Ишь, как тебя...
 - Девушка... там девушка была... - забормотал подпоручик. - Эти... они ее остановить хотели... за руки тянули...
 Он шептал еще что-то, невнятное, пытался жестикулировать, но лишь стонал сквозь сжимающиеся от боли зубы и сворачивался клубком, стискивая руками живот. Но слова были и не нужны. Петр и так представил торопящуюся домой девушку, тонкую, в недлинной, чуть потертой шубке. Прюнелевые ботинки ее, промокшие в снегу, оскальзывались на заснеженном тротуаре, и она взмахивала рукою. На указательном пальце тонкой, летней перчатки была маленькая дырочка. И - подонки из подворотни, подкарауливающие давно уже жертву, над которой можно было бы поиздеваться всласть. Им все равно - кто подвернется, а попалась эта девушка. И - подпоручик, услышавший жалобный всхлип, бросившийся на помощь. Зеленый совсем, оружие не достал, думал, что словами обойтись получится. Понадеялся на страх перед мундиром, на уважение. И заметающий все, влажный мартовский снег, похожий на кокаиновый порошок, рассыпающийся с неба. Кто-то там, наверху, случайно опрокинул свою бонбоньерку.
 - Что ж ты не стрелял? - огорченно спросил Тепляков. - Надо было сразу же стрелять. В воздух. Трусы они. А на выстрелы бы дворник подбежал, а то и полиция.
 - Так ведь мог и попасть, - шепнул подпоручик. Распухшие, кровоточащие губы его собирались морщинистой гримасой. - А вдруг застрелил бы кого?
 - Не жалко, - скрипнул зубами Петр. - Ладно, давай потихоньку двигаться. Живешь-то где? Давай домой отведу. Квартирная хозяйка есть? Поможет?
 Услышав адрес, Тепляков скривился. Он знал этот дом в соседних переулках, трехэтажное старое здание, пропахшее кошками и несвежим бельем. Жильцы все были люди опустившиеся давно, даже таблички на дверях их были перекошены и тронуты давней ржавчиной. Когда-то жил там старый приятель, спивавшийся помаленьку по давней русской привычке, да так и спился до смерти. Зато квартиры были очень дешевы, и те, кто имел стесненность в средствах, с удовольствием там селились, стараясь избегать старых жильцов.
 - Знаешь, пожалуй, я тебя к себе отведу, - решил Петр, закидывая руку подпоручика на плечо. - Подымайся, лежать тут без толку. Только замерзнешь. Тебе еще простуды не хватало.
 Кое-как доволок избитого до своей квартиры, хозяйка, открывая двери, лишь ахнула, увидав окровавленное мальчишечье лицо.
 - Ой, да что ж это, Петр Васильич?! - всплеснула пухлыми ладошками. - Где ж вы его взяли такого?
 - Хулиганы... - прохрипел Тепляков. Подпоручик, хоть и юн был совсем, и выглядел субтильно и хлипко, оказался на удивление тяжел. А, может, так казалось Петру, уставшему от длинного сумрачного дня. - Вы, Марь Степановна, лучше водички теплой дайте, да полотенец каких... Видите, что делается-то?
 - Да знаю, знаю, что надобно, - засуетилась хозяйка, метнулась на кухню, и Тепляков вскоре услышал, как забулькал греющийся чайник.
 - Зовут-то тебя как? - поинтересовался он у подпоручика, устроив его на диване поудобнее. Сам уселся в кресло, вытянул длинные ноги чуть не на середину небольшой комнатки.
 - Анджей... Станкевич... - шепнул подпоручик. - Имение батюшки в Мазовии, почитай что в самих болотах... Ах, красота-то там какая! И покой... В озерах летом лилии цветут... Как на картинке... Белые, почитай что фарфоровые, как посмотришь... Чудо, как хорошо...
 - Андрей, значит... Лилии ему... Ну, чисто барышня.
 Анджей, как и сам Тепляков, приехал в Петербург для переподготовки. Послали его в Николаевскую инженерную академию.
 - Ишь ты, - хмыкнул Петр, отжимая окровавленную тряпку в таз с водою, - будем, значит, за одною партой сидеть. Меня ведь в ту же академию отправили. Вот только, подпоручик, не путайся больше в истории. Не каждый раз на помощь кто придет. А ежели опять на каких паскуд нарвешься, так стреляй, не думай даже. В воздух для начала. Для испугу.
 Три дня отлеживался Анджей у Теплякова. Марья Степановна с ног сбилась, выпекая всякие пирожки да булочки - понравился ей молодой подпоручик, все казался похож на внука, которого у нее и не было никогда. На четвертый день собрался, расцеловал квартирной хозяйке руки - красные, распаренные, - в лучшей польской манере, ушел. Петру даже тоскливо как-то стало. Поговорить вновь не с кем, а вечера тянутся так долго и нудно, что невозможно усидеть дома. Правда, в городе тоже ничего хорошего его не ожидало. Тепляков бродил по Петербургу, как потерянный, глазел на темные или светящиеся окна, за которыми - казалось ему - вовсе не было жизни, лишь пустые глазницы черепа рассматривали его пристально. Часто видел под окнами маленькие жестяные коробочки, круглые, блестящие, забросанные снегом, скрипел зубами - кокаин был повсюду, и горсть коробочек под окном была непременною принадлежностью жилья интеллигентного человека, как водка с соленым огурцом казалась бессменным атрибутом рабочих кварталов.
 Иногда заходил Анджей, пил чай с неизменными булочками Марьи Степановны, рассуждал о механизации войск восторженно. Глаза его блестели, и в лице рисовалось восхищение всем, чему обучали в инженерной академии. У Петра же первоначальный энтузиазм угас, придавленный петербургской беспорядочной и бессмысленной жизнью, он ходил на занятия равнодушно, но учился внимательно - сказывалась военная династия, приучившая с малолетства к дисциплине.
 К лету стало повеселее - театры распахнули широко двери, в саду "Буфф" начались гуляния, и Тепляков часто ездил туда. Заплатив сорок копеек за входной билет, он бродил по саду, присаживался на скамейки, рассматривал гуляющую публику. Военный оркестр гвардейского полка играл весь вечер, и Петр с улыбкою смотрел на стрелков в шелковых малиновых рубахах и барашковых шапочках. Духовые инструменты блестели начищенной медью, и вальсы Штрауса медленно плыли над садом. Потом устраивался у заборчика, окружавшего партер театра, рядом со студентами и мелкими чиновниками, чтоб бесплатно послушать оперетту. После окончания оперетты часто бывал концерт, и тогда уже Тепляков не жалел денег заплатить за приставной стул. Помнилось ему, как несколько лет назад, бывая по делам в Петербурге, платил, чтоб послушать Вяльцеву. С тоскою слушал он "Гайда, тройка, снег пушистый...", смотрел, как певица прижимает руку к груди, и белый слоник - талисман на счастье, - подрагивает под ее пальцами. Вспоминалась ему отчего-то Катенька Смирнова, глупый, фальшивый ее голосок, пронзительно мечущийся меж стен винного подвальчика, и хотелось плакать. Когда же Ольга Ковалева, как когда-то Вера Панина, усаживалась на свой стульчик, расправляя аккуратно платье, и запевала чернобархатным голосом "Пожар московский", Петр осторожно сморкался, сглатывая невесть откуда взявшиеся слезы. Дивертисмент же, дававшийся на пристроенной к веранде сцене, Тепляков посмотрел лишь однажды - выступали негры с знаменитой своею чечеткой, а больше и не стал смотреть, уж очень не понравились артистки кафешантанные, которые по поданной метрдотелем визитной карточке разделяли ужин с любою пригласившей их компанией. Во всем этом почудился Петру вездесущий кокаиновый дух, и дивертисмент стал противен. Негры же показались странны не по-русски, хоть и любопытно было посмотреть, как лихо отбивают чечетку лаковые башмаки.
 Он вновь полюбил гулять по петербургским улицам, заходил на окраины, где бродили черноглазые болгары с обезьянками. Одетые, несмотря на душное лето, в полушубки и высокие бараньи шапки, вели они на тонких цепочках своих дрессированных зверюшек.
 - А ну, покажи, как баба воду носит! - кричала публика, бросая под ноги болгарину монеты. Обезьянке на хрупкие мохнатые плечики тотчас же пристраивалась палочка, зверюшка обхватывала ее лапками, ходила по кругу, будто несла коромысло с ведрами. Раскачивалась на ходу препотешно, косолапо ставя кривые ножки, будто моряк, идущий по корабельной палубе при волнующемся море.
 - А теперь покажи, как пьяный мужик валяется! - надрывалась от хохота толпа, и монеты сыпались с веселым звоном. Обезьянка шла, пошатываясь, валилась набок, делала вид, что засыпает. Закрывала тонкими, длинными пальчиками мордочку, блестела полуприкрытым, озорным глазом.
 Иногда Тепляков натыкался на представление Петрушки, потрясенно стоял, рассматривая мужика, изображавшего из себя целый оркестр. За спиной у него привязан был большой турецкий барабан с медными тарелками наверху, от которых к ноге была протянута веревка, за манжету на правой руке закладывалась колотушка для барабана, да еще он играл на гармонике. Колпак с колокольчиками создавал своеобразный аккомпанемент ко всей этой какофонии, когда мужик тряс головою. Петру казалось, что в детстве он уже видывал таких Петрушек, все представления их были ему знакомы до последнего слова, но все равно смотрел не отрываясь и, уходя, клал в поданную с поклоном шапку ассигнацию куда как большего достоинства, чем платил за негритянскую чечетку.
 Однажды Тепляков проснулся от пронзительных звуков шарманки - на Большую Морскую, прямо под его окна забрел старик с попугаем и шарманкою, крутил ручку дряхлого ящика красного дерева, обклеенного пестрыми открытками, с надеждой осматривал дома - вдруг да бросят монету. Петр вышел к нему, сам не зная зачем.
 - А что ж, дед, попугай твой, небось, предсказаниями занимается? - спросил вроде небрежно, а под сердцем робко дрожала надежда. Понял, что отчего-то захотелось узнать будущее, пусть даже таким неверным, глупым способом. Посмеялся сам с себя: ну чисто баба вдовая, что о новом муже мечтает, но от шарманщика не отошел.
 Старик поклонился с почтением и удивленно посмотрел на нежданного клиента.
 - Три копейки... - прошелестел неуверенно и тут же закашлялся, гулко, страшно, отирая посинелые губы ладонью. Теплякову показалось, что на губах старика выступила кровь. - Три копейки, господин офицер, за предсказание.
 Тепляков поспешно зашарил в карманах, вытащил рубль, сунул в дрожащую старческую руку.
 - Не надо сдачи, - сказал, краснея. - Пусть так будет.
 Попугай, покосившись круглым, черным глазом, закричал:
 - Кавалер-ррррия! - и "р" раскатилось громом в узком дворе-колодце. Застучали, открываясь, окна. Любопытные жильцы выглядывали, перекрикивались, обсуждая громогласно нежданное явление.
 - Тяни, тяни бумажечку-то, - зашептал старик попугаю, поглаживая нежно зеленые, встопорщенные перья. - Ну давай, тяни... Смущается. Ну ничего, сейчас, сейчас вытянет... - он извиняющеся глянул на Теплякова, несколько раз мелко поклонился, вздрагивая худою спиной, вновь погладил птицу. Попугай закаркал по-вороньи, захлопал крыльями, но послушно вытащил скрученную сосулькой бумажку из стеклянного, поцарапанного ящика.
 Тепляков развернул записочку на тонкой папиросной бумаге, усмехнулся, прочтя: "Из дремучих лесов спасенный тобою укажет дорогу к невесте твоей".
 - Вот это предсказание! - рассмеялся, сминая бумажку, засовывая ее зачем-то в карман. Конечно, глупо было надеяться на что-то, это ведь всего лишь шарманщик с попугаем, их предсказания все измышлены бедным стариком, сидящим вечером в пустой, холодной комнатке на чердаке. А за слепым окошком прямо под потолком льет дождь, крыша протекает, вода капает старику на лысину, а он пишет и пишет на бумажках счастливые предсказания, которые должны нравиться людям и дарить им хоть капельку надежды. - Тут и невеста, и неведомо кто спасенный, и леса дремучие! Какая прелесть! Ежели в клубе показать, смеху-то будет!
 - Др-рррремучие! - повторил попугай громко, засмеялся хрипло, явно подражая Теплякову. - Пр-ррррелесть!
 Старик же глянул испуганно. А вдруг да обидится офицер, отберет рубль, да еще и городовому сдаст, как нищего, шатающегося по дворам. Но не увидав сердитости в глазах Теплякова, и сам заулыбался с робостью.
 - А невеста у вас будет, господин офицер. С приданым богатым, - сказал. - Даже и не сомневайтесь! Вона вы какой из себя представительный.
 - Я и не сомневаюсь, - кивнул Тепляков да и пошел домой. Старик долго глядел ему вслед, даже когда дверь за странным офицером захлопнулась, не враз двинулся дальше. Попугай клюнул его в плечо несильно, крикнул что-то в ухо, тогда только опомнился шарманщик, зашаркал к другому двору, радостно ощупывая в кармане рубль и воображая уже хороший ужин. Виделись ему бараньи котлетки с небольшой, торчащей призывно косточкою, обернутой бумажкой, в точности такой, как для предсказаний. Вкус нежного мяса полнил рот, вызывая голодную слюну, и шарманщик заторопился, высматривая по дороге недорогую мясную лавку. "А все ж что за леса дремучие? - думал старик, шаркая по тротуару. Попугай сидел на его плече молча, мечтая о рассыпанных по клетке зернах. - И кого ж спасет этот господин? Ах, странно-то как, странно... И не помнится совсем, чтоб я это писал...". Но тут на углу возникла красочная вывеска бакалеи, и шарманщик, выбросив из головы все лишние мысли, толкнул магазинную дверь.
 Петр побродил по комнате, вытряхнул пепельницу, задумчиво перечитал билетик шарманщика. Пожал плечами. Смешно. И зачем понадобилось это дурацкое гадание? С тем же результатом мог к цыганке сходить. Теплякову послышалось:
 - Ай, позолоти ручку, золотой-яхонтовый-бриллиантовый! - и он рассмеялся с весельем. Сунул бумажку в карман, сложив ее аккуратно. Пусть лежит. Развлекательно будет потом вспомнить. На полковой пирушке показать можно, господа офицеры обхохочутся.
 В середине июня прибыла английская эскадра под брейд-вымпелом адмирала Битти. Большие корабли в Неву не вошли, но два крейсера - "Блонд" и "Боадицея", и собственная яхта леди Битти встали на якоря в кильватер за Николаевским мостом. Тепляков поразился - жена адмирала прибыла на отдельной яхте, а все потому, что в Англии по сей день считалось нехорошей приметой, ежели женщина на борт военного судна ступит.
 - Ну чисто дикари, Марья Степановна! - говорил он квартирной хозяйке, пожимая плечами. - И науки у них есть, вроде, и живут куда как хорошо. Грамотные. А вот поди ж ты, такая дичь дремучая! Представьте только, адмиральской жене на собственной яхте пришлось плыть к нашим берегам! А ведь эскадра целая шла, так ей в этой эскадре места не нашлось.
 Марья Степановна всплескивала руками, качала головой, тоже поражалась английским суевериям. Но сама, увидав бабу с пустыми ведрами, тут же бежала на другую сторону улицы, а ежели попадалась на дороге черная кошка, то Марья Степановна долго на нее шикала, а потом разворачивалась и шла другою дорогой. Но англичане изумляли ее до невозможности.
 Весь Петербург бросился в Кронштадт - посмотреть на англичан. На Васильевском острове около Кронштадской пристани будто по волшебству появилось множество яликов, и все яличники были одеты как по форме - в новые красные, жаром полыхающие рубахи, черные жилетки, на головах красовались черные картузы, которые яличники лихо заламывали.
 - Пятачок туда, столько же - обратно, - заявил, подмигивая, яличник Теплякову. Заново выкрашенный ялик покачивался плавно в мелких волнах, словно приглашал прокатиться.
 Петр кивнул, сам толком не сообразив - то ли ялику, то ли радостно скалящемуся мужику в красной рубахе.
 - А что, много народу к англичанам ездит? - поинтересовался Тепляков, усаживаясь и опуская в натруженную, мозолистую ладонь пятак.
 - Много! Можно подумать, что весь город с ума спятил. Будто никогда иностранцев не видали, - ухмыльнулся яличник. - Едва перевозить успеваем. Кабы захотели, так могли и по гривеннику в каждый конец спрашивать, все равно б платили!
 - Так что ж не спрашиваете? - удивился Петр. - Или доходы лишние не нужны?
 - Нешто у нас совести нет? Сказано - пятачок! - твердо отозвался яличник, заломил картуз свой еще более лихо, сдвинув его на затылок, приналег на весла. Ялик, накатываясь весело на волны, попрыгал к "Боадицее".
 Английский крейсер удивил Петра более всего простотой, невозможной в российском флоте. Вахтенный матрос ходил босиком, приезжая публика шаталась по всему кораблю, мальчишки и взрослые вертели маховики у казенной части орудий, открывали и закрывали замки. На палубу вытащили небольшую фисгармонию - это на военном-то корабле! - и разбитной матрос заиграл танцы. Англичане тут же расхватали девушек и молодых женщин, пустились в пляс. Около камбуза кок на столе деревянным молотком разбивал большие, лоснящиеся шоколадные плитки, жестами просил носовые платки - завязать большие куски, раздавал шоколад детям и женщинам. На девушек надевали алые мундиры и белые шлемы, совали в руки ружья, фотографировали. Много было смеху: девушкам мундиры были чуть не по колено. Петр только головою крутил, глядя на такие чудеса.
 - Нет, ну пляшут! На крейсере - балы устраивают! - ахал он, не веря собственным глазам.
 Английские матросы, отпущенные в город, тут же на набережной расхватывались петербуржцами. Их водили по городу, приглашали в рестораны и пивные, угощали от всей души.
 - А говорили, что англичане - чуть не механические люди, и веселья в них нет нисколько... - рассказывал потом Петр квартирной своей хозяйке. - Будто бы физиономии у них вытянуты лошадино, да воротнички всегда застегнуты, и галстуки затянуты туго-натуго.
 - Разве ж не так? - подымала пухлое лицо от вязанья старушка. - Чопорные они больно. И девицы у них бледные. Видать по всему, это от того, что дожди там на ихнем острове.
 - Ах, Марья Степановна, поглядели бы вы только! - смеялся Тепляков, пытаясь изобразить в лицах подвыпившего английского матроса, выходящего из пивной. Он махал руками, показывая, как матрос достает из кармана тростинку с пломбочкой, покачиваясь проверяет - все ли в порядке. Ежели тростинка повреждена - матроса ждет наказание. - Представьте только, Марья Степановна, это они так дисциплину блюдут. Оно и правильно. Если матрос ни в какую историю не попал, то и тростинка цела, и пломбочка. А как что случится, так сразу тростинка ломается.
 Марья Степановна вздыхала недоверчиво, накидывая на тонкие, гнущиеся спицы петли. Полосатый, колючий шарф полз со спиц, складывался пушистым комом у ног старушки, и котенок, подобранный ею во дворе, уже запускал острые коготки в вязанье, весело взмявкивая.
 В июле прибыла французская эскадра с президентом Пуанкаре. Гуляний в Петербурге стало еще больше. На улицах кричали: "Да здравствует Франция!", размахивали российскими и французскими флагами. Когда Пуанкаре проезжал по Английской и Адмиралтейской набережным к Зимнему дворцу, его встречала масса народа, от криков "Ура!" закладывало уши. Вокруг экипажа на рысях сопровождал президента почетный эскорт из лейб-казаков, и такая экзотика поражала не только французов, но и самих петербуржцев. Лейб-казаки, с большими чубами и бородами, в высоких бараньих шапках с алыми шлыками на правую сторону, с кривыми султанами сбоку шапки, в алых поддевках, неимоверно широких шароварах с красными лампасами, высоко сидели на своих рыжих дончаках, держа пику поперек седла, наискосок.
 - Чистая азиатчина. Будто на несколько веков назад вернулись, - усмехался Тепляков, но, подхваченный общим энтузиазмом, так же, как и остальные, кричал: - Вив ля Франс!
 По вечерам в городе была иллюминация, и студенты, обнявшись с пьяными французскими матросами, горланили "Марсельезу", огорчая до чрезвычайности городовых - песня была, вроде, запрещенной, а вот хватать нарушителей порядка было не велено, вдруг да обидятся гости, нехорошо будет. В саду "Буфф" против главного входа на веранде, где установлен был высокий помост с экзотическими растениями, играл румынский оркестр. Дирижер стоял впереди оркестра в черном фраке, напомаженый и завитой, скрипичный смычок так и летал в его руках, а глаза крутились с шальною быстротой, подмигивая близсидящим дамам. Он улыбался многозначительно, и струны пели и кричали под его пальцами. Дамы вздыхали, обмахивая краснеющие лица платочками, поводили томными, с поволокою глазами, переговаривались негромко, обсуждая темпераментного румына.
 Зайдя в сад посмотреть, как играет на свирели фавна музыкант - был и такой инструмент в этом оркестре, - Петр столкнулся с Колясочкиным. На голове журналиста был французский берет с белым помпоном рулевого - выменял у кого-то из моряков. За локоть его цеплялась вездесущая Катенька Смирнова, по-прежнему что-то канюча. На шее Катеньки повязан был шелковый бант цветов французского флага.
 - О! Тепляков! - радостно воскликнул Колясочкин, тиская потной ладошкой руку Петра. - Давненько, давненько... Да вот, почитай, как весною в кабаке столкнулись, так более и не видались. Что ж так-то?
 - Занят я, - отговорился Петр, незаметно вытирая руку. Ладонь стала неприятно горячей и липкой. - Я ж в Петербурге не на отдыхе. По делам тут. Каждый день в академию на курсы являться должен.
 - Ну, многие офицеры манкируют, и ничего! Не кадеты чай, - отмахнулся Колясочкин. - А вот как вам визиты иностранные нравятся? Сам Пуанкаре! Вы видали его выезд к Зимнему? С лейб-казаками. Ах, лошади чудо как хороши! Говорят, с ним вместе один из великих князей ехал. Честь!
 - Визиты как визиты, - лениво ответил Тепляков, и ему захотелось уйти. Не радовал уже румынский оркестр, и флейта фавна перестала вызывать любопытство. Ерунда-то какая. Флейта. К тому же, Катенька привычным жестом поднесла сложенные лодочкой ладошки к лицу, и в глазах ее заблестел снежно кокаин. - Ездят... Не просто так они к нам зачастили. Газеты разное пишут...
 - О! Газеты! - Колясочкин ухватился за пуговицу Петра, закрутил ее - вот-вот оторвет. Тот, сморщившись, отвел в сторону руку журналиста, но без толку - вновь уцепился за пуговицу пухлыми пальцами, украшенными перстнями. - Я и сам намедни статеечку тиснул. Не читали? - он смотрел с надеждою, но Тепляков отрицательно покачал головой. - Ну да, ну да, вы же такие газеты не читаете. Вам бы что посерьезнее, вроде "Биржевых ведомостей"! Акции там, облигации. Говорят, железной дороги акции подымаются, не слыхали? Особо Москвоско-Казанской дороги. Сто восемьдесят семь рублей пятьдесят копеек стоит одна штучка. Императорским Российским правительством гарантировано! Не то, что Черноморская железная дорога... Про ту говорят, что падать будет... - журналист рассмеялся дробно, словно негритянскую чечетку отбил. - Да, так вот... Уверены все, что теперь-то немец не сунется воевать. А то все готовятся, готовятся. Но теперь-то - нет! Побоятся. Вишь как тут, то англичане, то французы. Коалиция! Куда немцу против коалиции!
 - Ах, Мишель, всегда-то вы о политике... - скривив губки протянула Катенька. - Так надоело! Неужто других разговоров нет? Вот и Петру Васильичу не интересно.
 - Вам, душа моя, все надоело, все не интересно, - недовольно толкнул локтем спутницу Колясочкин. - А политика сейчас куда как важна. Так что ж вы думаете, Тепляков, будет война или нет?
 - Ну, раз вы пишете, что не будет, значит - не будет. В газетах всегда самые последние новости и чистая правда, - улыбнулся блекло Петр, отходя в сторону, даже рукою махнул, будто увидал кого из знакомых. - Вы уж простите, но меня ждут...
 И пошел торопливо по вычищенным дорожкам сада. "Ишь, политик... - недовольно мотал он головою на ходу. - Будет война... не будет война... Ему-то в окопах всяко не гнить!". А под сердцем дрожал испуганным заячьим хвостом холодок нехорошего предчувствия. И вся иллюминация праздничная, смех и радостные выкрики показались вдруг похоронными поминками, и налетевший из-за дерева клоун в костюме Пьеро представился горюном в белом длинном фраке, идущим за гробом. Запах духов гуляющих дам перебивали цветочные ароматы, а Теплякову все чудились белые лилии, бросаемые на могильный холмик, и пахли они так же тягуче, сладко и тяжело.
 Предчувствие оказалось вещим. Сараевский выстрел всколыхнул весь мир, но Петербург по-прежнему махал руками: что вы, что вы, немцы не решатся, не может того быть! Коалиция же! Зазря что ли адмирал Битти с женою аж из Англии плыл? А Пуанкаре? Как же Пуанкаре?
 31 июля объявили всеобщую мобилизацию.
 - Началось, - побелелыми губами выговорил Тепляков Марье Степановне. Старушка заплакала, уронив вязанье. Клубки раскатились в стороны, и котенок, маленький еще, глупый, с полосатым хвостом морковкою, бросился на нежданные игрушки со счастливым мявом.
 Не закончив курсов в Николаевской академии, получив неожиданно майорский чин, Тепляков отбыл срочным порядком в свой полк, попрощавшись только лишь с квартирной хозяйкой и Анджеем, тоже уезжавшим.
 - Ты, подпоручик, себя береги, - сказал он Станкевичу на прощанье, хлопая по плечу. - Тебя в болотах Мазовии невеста ждет.
 Анджей улыбнулся робко, ощупывая в кармане фотографию русоволосой девушки с белым, кружевным зонтиком в руках. Платье ее с высокой талией пузырилось от ветра вокруг тонкой фигурки, а на лице рисовалось счастье, и не было в светлых глазах ее ни страха, ни войны, ничего, кроме ожидания еще большей радости.
 Уезжая уже, на вокзале увидал Тепляков Колясочкина, размахивающего плакатом. Голос журналиста раскатывался над толпою, говорил он что-то очень патриотичное, бравурное, и головка Катеньки Смирновой, покрытая темным кружевным шарфом, будто в трауре, мелькала рядом. В руках у нее была кружка - собирала деньги на солдатские нужды, промокая сухие глаза шелковым платочком с черной, свежевышитой каемкой. Тепляков нырнул в вагон, стараясь проскользнуть незаметно. Вслед ему несся бодрый голос Колясочкина, кричащий:
 - За Царя и Отечество! Не впервой! Что нам немец? Тьфу - немец! Не посрамим... переможем... - и еще что-то, уже неслышное из-за свистка паровоза.
 - Не посрамим, ишь ты... - покачал головою Тепляков, устраиваясь поудобнее.
 - Слышь, майор, давай, что ли, выпьем, - предложил ему седой полковник, сидевший напротив. Он достал плоскую серебряную флягу, взболтнул ее. - Неплохой коньячок. Да и в поезде разжиться можно. После в ресторан сходим. Говорят, у них тут повар неплохой, да и запас продуктовый с собой везет. Побалуемся перед фронтом. Там-то уже киевской котлетки не видать.
 Тепляков кивнул, делая вид, что не замечает, как сыплет белый порошок в свой стакан седой полковник. Мерещился ему мартовский снег, заваливающий Петербург холодом и сыростью. И на душе было муторно, промозгло, будто маяла застарелая простуда. Петр вздохнул тяжело, выпил коньяк залпом, словно воду холодную по жаре.
 - За Царя и Отечество...