Скамейка

Jane
Резкий звук, заставивший ее подскочить на постели, не был ни звонком будильника, ни трелью расположившегося на прикроватной тумбочке телефона.
Она поняла это как-то очень быстро, еще не проснувшись окончательно, а потому сразу потянулась к затерявшемуся в постели мобильному.
- Тьфу, ч-ч-черт, что за дурацкий звонок, - пробормотала, вытягивая непослушными пальцами мобильник из складок постельного белья. – Кто-то чужой…
Долго вглядывалась в номер, высветившийся на дисплее.
Наконец, так и не успев разглядеть, кто же это домогается ее в такую рань, единственно из раздражения, что телефон все звонит и звонит, нажала «ответить».
- Мария Александровна, Машенька… - пропела трубка. – Я разбудила вас. Простите, что беспокою так рано. Но надо, обязательно надо, чтоб вы сегодня вышли на работу.
Вот именно в этот момент она проснулась.
- Кому это надо, Оксана? Сегодня воскресенье. К тому же вчера…
- Да, я знаю, вчера вы отработали, но Алексей Викторович очень настаивал. Кроме вас – некому.
Отвоевывая у судьбы последние минуты сонного покоя, она еще молча выслушала сетования секретарши Оксаны на трудную секретарскую долю: ни выходных полноценных, ни с работы вовремя уйти. А сегодня – вообще катастрофа: бросать инвентаризацию склада на середине нельзя, до понедельника, кровь из носа, надо закончить. А только что звонила Алевтина Андреевна, сказала, что никак не может выйти, заболел внук, а оставить его не на кого. А Сашенька, как назло, уехала на выходные к маме. А до Вики невозможно дозвониться.
Когда поток слов в трубке иссяк, со вздохом спустила ноги на пол.
- Хорошо. Я буду.
- Только быть надо срочно. Через час, максимум полтора, на складе – голос секретарши сделался жестче, договорив, она положила трубку.

Час-полтора – значит, ей оставили на сборы не больше двадцати минут.
В реальности - много меньше.
Что ж – «раньше сядешь, раньше выйдешь». В общем, и ей не резон тянуть.
Она старалась собраться как можно быстрее.
Но от недосыпа и раздражения все валилось из рук.

Пытаясь потихоньку просочиться в комнату, где спал сын, чтобы достать из шкафа одежду, она зацепилась за стул, наткнулась на взгляд проснувшегося сына, не сумела увернуться от вопроса:
- Ты куда?
- На работу!
- Сегодня?
- Да, мне надо.
- Тебе всегда – надо. Кроме тебя по выходным работать, конечно же, некому.
- Ну, перестань… Ты опять начинаешь?
Закрыл глаза:
- Всю жизнь – одно и тоже. Тоже мне - спасатель МЧС, - пробурчал сын и отвернулся к стене. – Лучше б о себе подумала. Отца бы нашла, в конце концов. Все равно спишь и видишь…

Она не ответила ничего – что она могла ответить?
Молча выскользнула из комнаты, прикрыла дверь.

В кухне опять споткнулась, ударилась рукой об угол, в спешке пролила чай. Ополаскивая чашку, разбила ее о край раковины.
Принялась собирать осколки и вдруг закрыла лицо руками, заплакала.

* * *

Он исчез из ее жизни слишком быстро. Забыть его оказалось невозможно. Вспомнить, как прощались – тоже, потому что не прощались.
А жизнь проходила. Пугала несбывшимся, роняла на макушку желтые со ржавой бахромой листья и поливала дождями.
Из дома – на работу, с работы – домой. И забот полон рот. И сглотнуть – не получалось.
А дома рос ребенок. Рос быстро, надо признать.
Из маленького Алешеньки незаметно превратился в Алексея. Стал погуливать, приводить девиц, прятать их в своей постели.
Она видела их, конечно. Видела и уходила.
Уходила бродить по бульварам, разминать растерзанные чужими каблуками листья и думать о прошлом.

Так было и в этот день.
Она едва донесла до дома пакеты с едой, открыла ключом дверь и уже собралась было окликнуть сына, чтобы тот забрал у нее из рук тяжесть, как услышала в его комнате смех - не приглушенный, как обычно, когда она бывала дома, а громкий, ничем не сдерживаемый. Счастливый.
Она замерла, осторожно открыла шкаф в прихожей, упрятала туда пакеты, – пусть считают, что она еще не приходила, - и снова вышла за дверь.

* * *
Она часто устраивала подобные променады после работы. Шла отдохнуть и развеяться, подышать вечерним воздухом, дать свободу или хотя бы иллюзию ее сыну и получить то же - для себя.
Этот день ничем от других не отличался.
Как обычно, она брела по аллее, оставляя едва заметные следы на влажной кирпичной крошке, кивала людям на скамейках – они бывали здесь так же часто, как и она, - и вспоминала.
Вспоминала что-то нелепое, неважное, то, о чем давно пора бы забыть. Воспоминания делали ее моложе и красивее.
Вспоминая, улыбалась. В ответ ей со скамеек улыбались другие – молодые и не очень, заселившие скамьи в два этажа, привыкшие здесь, на этом бульваре пить, есть, собственно, жить.
Они потягивали пиво из бутылок и банок, курили, стряхивали пепел куда придется и сплевывали себе под ноги.
Задумавшись, споткнулась о неровно уложенную плитку, оступилась, поморщилась – вот дурочка, а кто под ноги смотреть будет?
Когда один из столпившихся у скамейки протянул к ней руки – присаживайтесь! добрый вечер! что ж вы так неосторожны? - она не удивилась, не отказалась, остановилась.
Кивнула с благодарностью, когда целовавшаяся взасос парочка оторвалась от своего приятного занятия и подвинулась, освобождая ей место рядом с собой.
Опустилась на еще теплое, «насиженное» место. Вздохнула, радуясь неожиданно охватившему ее покою.


Да, в эти минуты она стала почти счастлива. Счастлива непонятно, необъяснимо, почти метафизически.
Молодежь галдела и, казалось, не вполне замечала, что в их стае прибавилось.
И она сидела молча, не слишком вслушиваясь в непонятный, но отчего-то такой приятный ей теперь «птичий гомон», и не думала ни о чем, а просто наслаждалась своей причастностью к непонятному, но доброжелательному обществу.
Ее не возмутило неожиданное прикосновение, когда стоящий сзади, подхватив ее подмышки, подтянул ее к спинке скамьи, как усаживают ребенка, чьи ножки еще не дотягиваются до земли. Она оглянулась только, улыбнувшись. А он молча положил ей на колени раскрытый пакетик с фисташками.
Все странно, вздохнула она, так странно. И нырнула заледеневшими пальцами в пакетик.


 * * *

Все всегда в ее жизни складывалось не так. Это у других все происходило последовательно. Это у других жизнь была разбита на этапы. Они влюблялись, встречались, выходили замуж или женились, потом, бывало, разводились…
Но, завершая этап, все они завершали его окончательно.
У нее же все всегда было вперемешку. Влюбленности прекрасно уживались с «ссорами навсегда», потом, едва она залечивала «рваные раны» и ухитрялась обзавестись новой привязанностью, неожиданно перед дверным глазком возникала привязанность прежняя, изрядно потрепанная жизнью, по-собачьи преданно вглядывающаяся в ее измотанное напряжением лицо и повиливающая хвостом: «Я пошутил. Просто мне было тогда очень трудно. Мне нужно было одиночество. Мне надо было разобраться».
И она знакомила привязанности между собой, кормила их ужином и отправляла по домам. А сама потом долго ревела в подушку.
Отчего этот, прежний, решил, что достаточно ему сказать «я пошутил» и все вернется? И отчего тот, другой, не стукнул кулаком по столу, не сказал: «Друг мой, ты слишком долго возвращался. Слишком долго разбирался в себе, справлялся с трудностями и шутил»?
И разглядывая по ночам мечущиеся по потолку тени, она думала, наверное, что-то неладно в ней самой.

 * * *

Сегодня она опять шла по кругу. Она ощутила это тогда уже, когда ноги ее свернули с морковного цвета дорожки на узкую прилегающую к рядам скамеек тропинку, выложенную серыми бетонными ромбами.
А когда к ней, сидящей на скамейке, откуда-то из-за плеча склонился мужчина и произнес:
- Вы не замерзли? Может, пройдемся? – она поняла, что круг замкнулся.

В тот раз все было так же. Только народ на скамейках сидел другой. И тот мужчина был постарше этого.
Да и она сама была совсем другой. Сколько ей было? Смешно сказать! Девятнадцать с хвостиком.

Был яркий летний день. И дубы, давным-давно высаженные кем-то вдоль бульвара, почти не пропускали солнце - только невнятную солнечную рябь на середине этой самой морковной дорожки.
Она вот так же сидела на скамье, читала Блаженного Августина.
Не обратила внимания, когда рядом присел мужчина в длинном пижонском плаще.
Не заметила, как внимательно, просто-таки неприлично внимательно, принялся он всматриваться в ее лицо, как улыбнулся серьезному, почти сердитому его, лица, выражению.
Только когда он, лениво тронув длинным пальцем страницу, проговорил:
- И что? Что вы о нем думаете?
Она вскинулась:
- О ком?
- Об Августине.
Она тогда подумала: «Вот так, таким взглядом, успокаивают норовистых животных. Не надо слов – только этот проникающий, достигающий копчика, спокойный взгляд серых глаз».
Опустила глаза.
- Несчастный был человек.
И вспомнились жалостливое захаровское - «беееедненький» и взгляд исподлобья.
И человек, кажется, удивился.
- Почему несчастный?
- Полжизни выбирал путь. И выбрал – не тот.
 
«Как странно. Нелепо и… даже ужасно… чудовищно, должно быть, осознать в самом конце жизненного пути, что ты прожил жизнь не так.
Заменил истинное суррогатом: любовь – обязанностью, радость от того, что живешь – смирением, счастье – надеждой на лучшее. Не нашел свою половинку, не родил детей, не стал тем, кем мог бы стать».
Она тогда и не заметила, что все это произнесла вслух. А он, идущий рядом, засмеялся – не так чтобы очень весело. И взглянул на нее с интересом.
Наверное, она, действительно, была смешна – юная, длинноногая, почти худая, в старом выцветшем плаще, оставшемся от старшей сестры, с копной светло-каштановых волос и носом-пимпочкой – рассуждающая о смысле жизни, перемешавшая религиозно-философские проблемы с проблемами житейскими, не могущими, казалось бы, иметь к ней никакого отношения.
- А вы-то откуда все это знаете?
- ? - вскинула брови.
- Ну, о детях, потерявшихся половинках и несбывшихся надеждах?
- Это генетическая память, - хмыкнула она. – Как память о голоде или репрессиях.
Она все шла и шла. Спустилась по ступенькам, перешла улицу, шагнула на располосованный желто-серым бордюр. И он шагал рядом.
- А куда вы идете? – остановилась она. – Только не говорите, что нам по пути.
- Вы не поверите, - опять засмеялся, глядя в глаза. – Нам, правда, по пути. Мне вон туда, - махнул рукой.
Туда – куда-то в направлении сталинских высоток.
- А что там?
- Моя работа.

Так потом было много раз. Его работа, его дом, его семья. Жена, дети, мать.
Она не спрашивала, где он работает, где живет.
И когда звонил – только «угукала» в ответ.

- Ты сегодня свободна?
- Угу.
- Встретимся?
- Угу.
- Где?
Молчание.
- Не можешь говорить?
-Угу. А ты?
Он смеялся.
- Я все могу.

Казалось, он, и вправду, мог все. Она напитывалась его силой, как губка. Вдыхала ее вместе с запахом его сигарет, слизывала с губ вместе с поцелуями.
Силы этой вполне хватало на то, чтобы, по возвращении домой молча выслушать материны упреки, дескать, выросла шалава, учиться - не учится, все по мужикам шастает, прожить целую ночь, потом целый день, дождаться, наконец, договоренного времени и набрать номер.

- Александр! Вас к телефону!
- Кто?
- Не знаю. Приятный девичий голос…
- Да. – Это уже он, уверенный, выдержанный. – Да. Договорились. На нашем месте, ровно в шесть.

«Ровно в шесть» – это для нее. Сам он не опаздывает никогда.
Ей это нравилось. Не показушная точность. Не показушная страсть. Всегда немного внутри, немного припрятанная, уходящая корнями куда-то вглубь, под одежды, в точку «золотого сечения».
- Я не опоздаю, - улыбалась она нежно. Не для него. Для себя. Потому что тоже не любила опаздывать. Не умела, была не приучена.
Но и знала, у него есть право и повод требовать точности. И всякий раз, когда он говорил в трубку: «ровно в шесть, дорогая», она выдыхала «я не опоздаю» с чувством застарелой, заношенной, как переданное по наследству подростковое платье, вины.

Это было в то самое лето, когда солнечная рябь, расцветившая дорожку бульвара, выкрасила ее коленки, «Блаженного Августина» и его только зарождающуюся лысину золотистыми жирафьими пятнами.
 
Была она, была подружка, вяло разрисовывающая изможденное недосыпом и вчерашними «посиделками» лицо, были ее друзья-приятели, те, кто ждал их «на круге у метро». И он – странно легко вошедший в этот несерьезный круг молодых.
 Наблюдая за ней, зигзагами перемещающейся по квартире, Таня лениво слюнявила карандаш и приговаривала:
- Куда ты спешишь? Мы опаздываем только на полчаса.
А она металась. По кухне, по коридору, в расстегнутых босоножках, на одной ноге, проскакивала в комнату.
- Танька! Убью!
- Что ты дергаешься? Я, например, всегда опаздываю. И не могу припомнить ни одного случая, чтобы это что-то изменило. Чем больше ждут, тем больше ценят.
Она злилась молча, про себя. В конце концов, Таня – гостья. А она хозяйка. Она не может оставить гостью одну, не может хлопнуть дверью, не может хотя бы потому, что та заблудится в огромном чужом городе. Потеряется, не придет на встречу, о которой давно мечтала, и тот, ради которого, собственно, Танька приехала в Москву, будет смотреть в ожидании на тонкую и прямую, как игла, дорожку.
А она будет чувствовать себя виноватой.

Она предпочитала потерпеть.
Промолчала, увидев результат «разрисовки». Спросила:
- Завтракать будешь?
- Не могу. Меня тошнит.
Не сказала – неудивительно. Это было бы некрасиво. Хотя и было бы правдой. Столько, сколько выпила вчера Танька, мог бы выпить извозчик. И то, она не уверена, что наутро у него не было бы таких же проблем с пищеварением.
- Давай выпьем чаю. Крепкого.
- Сейчас заварю. Но если ты сразу после этого не поднимешь свою задницу и не направишься к двери, я уйду одна.
Она знала, что не уйдет. Таня тоже знала.
Наверное, поэтому, уже напялив на ноги босоножки, та все-таки попросила есть.
- Слушай… Давай, может, яичницу по-быстренькому, а?
- Таньк, ты, правда, рискуешь…

На встречу с друзьями они опоздали на полтора часа.
И ей было стыдно. Стыдно потому, что целая толпа ждала их двоих.
И среди них – он.

Он пошел им навстречу, широко улыбаясь и раскинув по сторонам руки.
Обошел Таню, подошел к ней, обнял ее крепко и шепнул куда-то в завитки волос у шеи:
- Ты украла у нас полтора часа жизни!
- Я отдам, - улыбнулась она. – С процентами.

- Он просто душка. И он – твой навеки, - шептала ей полчаса спустя Танька. – Потрясающий мужчина. И как он на тебя смотрит. Он же не слышит и не видит ничего вокруг! Посмотри, он даже не улыбнулся, когда Гоша рассказал свой коронный анекдот.
- Может, это потому, что анекдот этот с такой бородой, что смеяться уже просто неприлично? К тому ж Гоша рассказывает его уже в третий раз, - защищала она свои тайные надежды.
Только бы никто не догадался, не заглянул в душу, не увидел того, что там давно уже разрослось, заполнило все внутренности, пронизало их, будто кровеносные сосуды.
- Аха, аха, - кивала, ухмыляясь, приятельница. – Конечно, только поэтому…

Она была дурой, думала она теперь.
Ей надо было наплевать на самолюбие, на «так нельзя», на «на чужой беде счастья не построишь», надо было заорать «Да!», когда мать спросила, строго глядя в лучащиеся счастьем глаза – «что это? ты влюблена что ли?», как будто неожиданно обнаружила, что дочь ее тяжело больна…
Ведь всего-то и надо было - просто идти вперед.

Она же смогла дойти только до середины пути. Нашла в себе силы сказать «да», когда он взял ее за руку:
- Я тебя хочу! Я так тебя хочу!
Она смотрела на него и улыбалась, какой-то, казалось, ей совсем не свойственной улыбкой. Она чувствовала силу этой улыбки и боялась ее спугнуть.
- Не смотри на меня так, – засмеялся он тогда. - Иначе мы не донесем себя до дома.
Она не спросила – где этот дом. Какая к черту разница? - думала она.
Ровным счетом - никакой.

И в чьей-то квартире, на чужом диване, за чужим столом она чувствовала себя так хорошо, как нигде.
После - обрисовывала ноготком голубые цветочки на клеенке, ловила его руку, когда он, поставив перед ней чашечку кофе, усаживался напротив. Если удавалось поймать, целовала его ладонь.
- Мне с тобой так хорошо.
Он смотрел на нее как-то очень серьезно.
- Давай, девочка моя, пей и пойдем. Пора по домам. Время не ждет.

И снова мать хмыкала недовольно, слыша «совиное уханье» из комнаты дочери.
- Опять мужики звонят? – заглядывала в дверной проем. – Двадцать лет девке, а ума – чуть.
«Девка» делала вид, что не слышит.
Только улыбалась в трубку.
- Мы сегодня увидимся, девочка моя?
- Угу.
- На нашем месте?
- Угу.

Они встречались на бульваре. Сходились у скамейки, будто у барьера, всякий раз в одно время, касались губ поцелуем и брались за руки.
- У тебя такие руки, - он перебирал ее пальцы. – У тебя такие глаза.
«Не смотри на меня так», - слышала она отголоски недавних бурь. И опускала взгляд на рыжую дорожку.

- Отвернись, - смеялась, запрокидывая голову, неосознанно пытаясь стряхнуть его взгляд. - Я чувствую себя Красной Шапочкой. Глупой, беззащитной Шапкой, которая вот-вот пойдет на обед матерому волку.
- Il ne faut pas me craindre, ma petite fille…* - грозно рычал он. - Je ne te mangerai pas.**
Она смеялась, любуясь, как отсвечивают серебром виски.
- Скажи еще что-нибудь. Скажи, Серый Волк!
- Je t’aime, - улыбался он.
У нее кружилась голова.
- Скажи еще что-нибудь, скажи…

«Середина пути» наступила слишком быстро, думала она теперь. Для нее – просто невозможно быстро.
Полтора месяца счастья и – тишина.

Тот, последний вечер, она вспоминала всю жизнь.
Она сидела в углу кухни и наблюдала, как колдует у плиты ее мужчина: несколько ложек молотого кофе, щепотка соли, немножко сахара, холодная вода, снял с огня, помешал, снова поставил, снова снял, бросил кубик льда, подождал, разлил по чашкам.
Привычно. Так по-домашнему хорошо.

Когда ставил чашки на стол, вдруг замер:
- Что это?
- Скатерть. Тебе нравится? Мне так захотелось…
- Нравится, - сел напротив, потянулся через стол, провел рукой по ее щеке. – Очень.
Долго пили в молчании традиционную «чашечку кофе».
- Знаешь, - она глядела на него во все глаза – как он хорош! высокий, статный, немногословный. Она могла бы быть с ним так счастлива! – Я подумала… Пусть это будет наш дом?
Отметив нечаянный его жест, торопливо добавила:
- Ну, пусть не этот. Любой другой… Я буду ждать тебя вечерами, буду готовить ужин. Представляешь, как это будет здорово?! Я рожу тебе детей! И мы будем так счастливы!
- Конечно, девочка моя! Представляю. А ты хотела бы за меня замуж?
Вдруг растерялась:
- Я… не знаю… Это нехорошо, да? У тебя жена и дети, а я… И мама… мама не поймет…
Он усмехнулся:
- Мама… да, мама не поймет, ты права…


Когда он не появился и не позвонил на следующий день, она огорчилась.
Потом испугалась, что с ним что-то случилось. Позвонила на работу, ей сказали, что с ним все в порядке, он в командировке. Да, срочная командировка! Нет, девушка, пока неизвестно. Неделя. Может быть, две…
Прошло четыре недели. Потом пять. Она позвонила еще раз. Услышала его «Я слушаю!» - и положила трубку.
Он был здоров и весел. Она почти больна и беременна.

 * * *

В ее жизни все повторяется.
Вот опять они идут по длинной аллее. И он, совсем другой он, устав разглядывать ее сосредоточенное лицо, спрашивает:
- О чем вы задумались?
- Об Августине… Блаженном.
Отчего он не удивился? Только кивнул, будто не было ничего более естественного, чем, прогуливаясь под мелкой, вдруг посыпавшейся с небес, крупой, думать о родившемся где-то в далеком четвертом веке нумидийском мыслителе.
- Вечный скиталец. Несчастный человек.
Она вздрогнула – да, круг замкнулся.

Когда он, проводив ее до дома, попросил ее телефон, она записала его на протянутой ей сигаретной пачке без колебаний.
Улыбнулась высветившемуся под фонарным светом названию – ничего не меняется: сигареты, голос, аромат.
Только теперь она гораздо старше. У нее взрослый сын и постаревшая мать.
И он – совсем не тот, хотя и похож чем-то… цветом глаз, невнятной лысиной… Она выискивает в нем «похожести» - они делают ее почти счастливой.

Она ждала этого почти счастья, и почти дождалась.
К такому количеству «почти» в своей жизни она привыкла.
«Почти привыкла», - поправляет она себя и смеется.
По крайней мере, с собой она честна.
И с окружающими – по возможности.
Когда школьная подруга, заглянув ей в глаза, спросила: «Почему? почему ты решила жить с человеком, которого не любишь? Ты ведь не любишь его?» - она ответила: «Я предпочла бы всю жизнь носить то, помнишь, кремовое выпускное платье с тонким золотым ремешком, а между тем ношу вот это – серое в горошек. И попробуй сказать, что оно мне не идет!»
Платье ей шло.
 
Когда он зашептал ей в ухо: «Пусть этот вечер не кончается!» - она посчитала естественным, что он решил продлить его, появившись с чемоданом на пороге ее дома.

- Я люблю тебя, - повторял он с придыханием, будто долго-долго поднимался по ступеням вверх и вот теперь, счастливый, дошел. Дошел, но никак не мог ни справиться с дыханием, ни забыть проклятый подъем.
Она улыбалась – пусть будет так! Он отдохнет, отдышится, забудет.
И она, в конце концов, отдышится.

Но пока не отдышалась, не забыла, не привыкла.
Она прикрывает глаза, когда он, вручая ей очередной букет, целует ее в лоб.
Она закрывает их плотно, когда он склоняется, нависает над ней, когда резко входит в нее, движется в ней толчками и падает потом в изнеможении, скатываясь вбок, к стенке.
Да, все почти так. Почти.

Потом она ложится щекой на его ладонь, смотрит в лицо, близко-близко, в закрытые глаза, на ямочку под носом, на приоткрытые во сне губы.
Наверное, у него начинается насморк. Или в детстве не удалили аденоиды.
И теперь ему трудно дышать, и он храпит по ночам.

Он храпит. Иногда настолько сильно и художественно, что она не выдерживает и сбегает в другую комнату.
И всякий раз не может удержаться от мысли – она не знает, ей ни разу не довелось выяснить, храпит ли тот, другой.

Она так и сидит ночами, смотрит в темный проем окна и думает, а что же еще ей не довелось?
Не успела узнать о недостатках, не сумела проявить свой непростой характер, даже просто поссориться – и то ни разу не успела.
- Ну, да, - вздыхает и улыбается. – Ты всегда брала от жизни главное. От каждого – по способностям. От него – сына.
Прекрасная дань.

А «дань» то и дело шаркает в сторону кухни.
«Дани» днем некогда учиться, «дань» делает это по ночам.
Конечно, по дороге из кухни в свою комнату, заглядывает в гостиную.
- Опять не спишь?
- Не сплю. Не успела уснуть до того, как он заснет. Теперь сон не идет.
- Ну, так здесь расстели постель и ложись! Или вы договорились спать по очереди?
Уходит молча, приносит постель, разбирает диван.
- Ложись.
Она послушно ложится.
- Хорошо, что ты у меня есть.
- Да, хорошо. Хорошо, что ты не стала делать аборт, - ворчит он и чмокает ее в лоб. – А то так бы до утра и сидела.
- Ты дурак, Лешка! Мне такое и в голову не могло придти, - улыбается счастливо, укладываясь в расстеленную сыном постель. – Какой аборт? Я тебя почти украла.

* * *

Когда всей семьей они садятся за стол, она думает, что когда-то мечтала, чтоб было вот так – за столом он, она и сын, объединенные не только разложенным по тарелкам ужином, но многим другим.
Она знает, это многое другое не рождается само по себе, его надо растить.
Поэтому она почти без умолку говорит.
Ей кажется, если она будет говорить, если она расскажет все-все, что ей пришлось пережить, прожить, увидеть, она растопит лед, она примирит, приблизит, свяжет.

- Сегодня опять на работе скандал. Вика опоздала, а на следующей неделе явятся аудиторы. Я сегодня так мерзла, на складе ужасно холодно, а мне сегодня то и дело приходилось туда спускаться…

Мужчины кивают – да, аудит, да, холодно.
- А не поехать ли нам в выходные за город?
- Не, ма. У меня свидание.
- Не, ма, - смеется тот, что постарше, – у меня ремонт автомобиля.

Она соглашается: свидание – это важно, автомобиль – это нужно.

А осень проходит. Очередная осень.
Все чаще улицы по утрам выбелены порошей. Все чаще бульвары пусты. И ее скамейка… она все чаще проходит мимо нее, ускорив шаг.

Огибает угол дома, заходит в подъезд, поднимается на этаж.
- Похоже, я старею, - улыбается смущенно, когда Лешка опускается на корточки, чтобы распутать узел на ботинке. – Опять затянула шнурок.
- Просто, как всегда, хватаешься не за тот конец, - двусмысленно хмыкает сын и прикрывает темечко ладонью. – Не дерись. Я прав.
 
Он почти всегда прав – она не может этого не признать.
И вот сейчас, когда он смотрит на нее долго, так долго, что у нее отчего-то вспыхивают щеки, и спрашивает вдруг:
- Скажи, ты уверена, что отец тебя любил? У мужчин, знаешь, случаются увлечения… – он тоже прав.
И она не может слукавить – вдруг именно теперь многое становится для нее очевидно.
Она долго смотрит на него, на высокого, плечистого, так похожего на отца мальчика, и молчит.
Наконец, разлепляет губы:
- Я думаю, это для меня никогда не было важно. Важно было только, что я его любила.

И он молчит какое-то время, отводит взгляд и только трет усиленно вымытые ею тарелки.
Потом откладывает полотенце. Возвращается через минуту, кладет на стол листок.
- Умный я в отца, а решительный – в тебя. Если не позвонишь, будешь дурой.
Дрогнула, едва не выронила тарелку.
- Ты его видел?
- Видел.
- Ну, и как он тебе?
- Раньше, наверное, был ничего. Нет, определенно, должен был быть ничего. Иначе чем объяснить мой блестящий ум и твою жизнь?
- А сейчас?
- Сейчас… - посмотрел на нее. – И сейчас ничего. По-прежнему лыс и… Ну, чё ты, не дрейфь!

Она боялась, конечно.
Боялась, когда утром ехала на работу, боялась в обед, боялась настолько, что не смогла заставить себя есть, боялась вечером, когда ехала в переполненном автобусе на свидание.
Держалась ледяной рукой за поручень и как мантру шептала: «Надо сойти, наконец, с этого чертова круга. Надо сойти».
Когда автобус притормозил у остановки, едва не упала – кто-то ткнул жестким между лопаток:
- Вы сходите, женщина?

Уже стемнело.
Вместе с дневным светом ушло и тепло.
Похолодало как-то сразу. Казалось, когда она садилась в автобус, еще была осень, а вот теперь, полчаса спустя – уже зима. Ветер рвал из рук зонт, засыпал за воротник снег вперемешку с дождем.
Остановившись перед дверью кафе, она улыбнулась, коснулась пальцами лица, будто проверила как – крепко ли, хорошо ли держится улыбка?
Вошла вовнутрь.

Он поднялся из-за столика, едва она переступила порог.
Как сказал Лешка? – все так же лыс?
Нет, не так же.
Гораздо больше.
Он потучнел. И улыбка стала другой - как будто торопливой, мимолетной.
Будто бы он носил неудобные зубные протезы и боялся, что если улыбнется широко, то они выпадут.
Она подумала это неожиданно для себя и совершенно не к месту.
И улыбнулась еще шире, чтоб скрыть растерянность.

- Ты совсем не изменилась. Прекрасно выглядишь.
Он подошел принять пальто, но замешкался как-то, задержался. Она уронила пальто ему на руки.
- Спасибо, - обернулась.
Над ухом гремела музыка.
Не слишком удачный выбор, подумала она, для встречи после долгой разлуки.
Очень уж шумно.
Он обошел столик, подвинул ей стул.
- Ты часто тут бываешь? – спросила она, усаживаясь.
- Иногда.
Она улыбнулась по-настоящему:
- Ты, как обычно, очень разговорчив.
- Я рад тебя видеть, - ответил просто и улыбнулся, тоже по-настоящему.
Опустила глаза в тарелку:
- Это все Лешка. Если б не он…
Он коснулся ее руки.
- Почему ты мне о нем не сказала?
- А зачем?
Не отвел взгляд, только потускнел будто.
Кивнул – ну, да, конечно.
- Ты живешь одна?
- Н-нет.
- Счастлива?
- Да.
Посмотрел на нее внимательно.
- В самом деле? – усмехнулся знакомо. - И все-таки ты вспомнила обо мне?
- Да.
- Почему?
Помолчала, долго ловила, гоняла по тарелке две маленькие виноградины, потом нанизывала их одну за другой на зубец вилки, нанизав, наконец, отправила в рот.
- Почему? – повторил он.
«Давай договоримся. Если вопрос задан, на него надо отвечать», - вспомнила.
- Я никогда и не забывала.
Он кивнул, поблагодарил за приятный ответ – показалось ей.
Салат горчил. Музыка была слишком громкой, а разговор слишком напряженным.
Она представляла себе, как скажет: «Я так долго тебя ждала», все пыталась найти место, куда можно было бы вставить подготовленную сто лет назад фразу.
Весь день ей казалось, что эти слова все разом исправят: вернут непосредственность в их разговор, родят улыбку, обожгут признательностью его сердце.
Она искала подходящее для этой спасительной фразы место и не находила.
Находила другие слова: ненужные, неважные. И он отвечал - обреченно, бессмысленно, не о том.
Наконец, устали, иссякли, замолчали.
Молчали, впившись взглядами друг в друга, будто искали, искали что-то в лице собеседника.
- Не надо было нам видеться, - проговорил он тихо.
Ей показалось, что она прочла это по губам.
- Ерунду придумал наш мальчик, не правда ли? - он смотрел куда-то мимо нее, правее, будто бы на заалевшую мочку ее уха.
- Нет, он все хорошо придумал, - вдруг ответила жестче, чем намеревалась. - Ты не представляешь, насколько хорошо.
Не спросил – отчего это, только слегка поднял, изогнул бровь.
- Я… - она посмотрела ему в глаза. – Я сегодня отдала тебе долг.
Посмотрела на часы.
- Полтора часа жизни. Даже с процентами.
Поднялась:
- Я пойду. Спасибо за встречу.
- Подожди, - удержал ее, ухватил за пальцы. – Оставь мне телефон.

Прикрыла глаза, прогоняя пелену. Усмехнулась, вспомнив: «…ты слишком долго возвращался…»
- Нет, - качнула головой. – Не нужно.
Выпустил пальцы.
- У меня красивый сын.
- Да. Он похож на тебя.
 
Когда начинается зима, понимаешь это не по голым ветвям, не по замерзшим лужам и не по выпавшему снегу.
Когда начинается зима, понимаешь это по тоске, что сжимает сердце – теперь впереди много темных ночей и коротких дней. Теперь главная цель – дождаться весны.

Она готовила ужин, прислушивалась к голосу спортивного комментатора, доносившемуся из комнаты, и хотела, чтобы приготовление ужина длилось и длилось.

Когда домашние набежали, налетели, застучали ложками по краешкам тарелок, демонстрируя нетерпение и крайнюю степень голода, она только-только начала отогреваться.
Перестало все дрожать внутри, выплескиваясь мурашками на кожу, перестали леденеть пальцы и мерзнуть коленки.
Разлила по тарелкам, нарезала, подала.
Сама присела за стол, подперла подбородок ладонью.
- А ты что – есть не будешь? – он загребал ложкой суп, смачно, с аппетитом откусывал хлеб, с аппетитом жевал.
- Не чавкай, - проговорила тихо.
Поймала взгляд сына.
Встала из-за стола, отошла к окну.
За окном сыпал снег.
- Что-то случилось? – поднял голову он.
- Случилось. Наверное. Кажется, мне надоело мое серое платье.




* Не бойся меня, моя маленькая... (фр)
** Я тебя не съем. (фр)