Двадцать первый

Дмитрий Блюдник
«Свобода – это
осознанная необходимость»
(что-то из марксизма-ленинизма)



 Костёр разгорался медленно и Антонову приходилось, периодически вставая на колени, раздувать упрямые, только зародившиеся угли. День выдался спокойный, по-осеннему прохладный, но солнечный. И всё вокруг: и пожелтевший, с наполовину опустошёнными деревьями, лес, и прозрачно-голубое октябрьское дымчатое небо, и свежий, уже пахнущий подступающими морозцами воздух – всё способствовало умиротворению и созерцанию. Наконец, сыроватые ветки занялись оранжевыми языками, и Антонов, вытянув ноги, откинулся на левый локоть. Он подставил дневному солнцу правую щёку, прищурил глаз и довольно произнёс сакраментальную фразу:
 - Жить, как говориться, хорошо! А Фёдор Пантелеймонович? Что скажешь, глядя на, окружающий нас сей прекрасный своей первозданностью мир?
 Фёдор Пантелеймонович неторопливо резал колбасу и аккуратно складывал кружки на ломти чёрного хлеба. Он только закончил раскладывать малосольные огурцы и помидоры, и по его изуродованным старостью пальцам ещё стекали прозрачные капли рассола. Дед Фёдор этого не чувствовал. Или просто не обращал внимания на такие мелочи. Он вообще уже находился в том возрасте, когда реальность жизни волнует на столько, на сколько она минимально необходима для поддержания существования физического тела.
 - Пантелеймоныч, ты меня слышишь? Посмотри, хорошо-то как вокруг! Свободно!
 - Первозданность была токо до возживления на свет самого лютого паразита – человека. А ныне – какова же это первозданность? – Дед Фёдор закончил нарезать колбасу и откупорил бутылку самогона. Он посмотрел сквозь неё на небо, на перепаханное к зиме поле, на краю которого они с Антоновым устроили привал после трёхчасовой охоты на осенние опята, на самого Антонова, потом убрал руку с бутылкой в сторону, чтобы не мешала взгляду, и добавил:
 - Вот это – первозданность! Потому, как никто ышшо не посмел нарушить ейной чистоты своим вторжением не прошенным. Пущай сгинет она, влившись в нас, не за просто ж так, яки капля дождёвая в безбрежности озера чистого, но яки росинка малая, привнесёт же невинности своей болоту стухшему, мало-мальски омолодив оного тем самым, - с этими словами Пантелеймоныч разлил «невинную» в два гранёных стакана.
 - Ну завернул! – крякнул Антонов.
 - Не завернул, а развернул. Это сельдь в бумаженцию заворачивают, дабы рассолом окруженье не попортить, а мысли – обратно разворачивают для наилучшего благоухания.
 - Положим, ты уж свою мысль в такую оболочку завернул, что не каждый вкусить того благоухания сможет, - Антонов протянул руку к своему стакану, - Давай, дед. Чтоб не с каждым…- стаканы звякнули и приготовились к опорожнению.
 - Это верно. Не кажному богом дано мысли благоуханьем наслаждаться. А кому дано – тот всяким не будет. Давай.
 Они чокнулись, неторопливо пригубили обжигающей жидкости и захрустели огурцами. Антонов подбросил веток в огонь, проводил взглядом стайку уток, надкусил колбасный бутерброд и тихо заметил:
 - Я если до твоего возраста доживу, тоже в Бога начну верить.
 - Слабость это. Я, вона, в Бога не верил и не верю. Потому и живу на свете столь долго, шо лишь на свойскую сущность надежда во мне имеется. А, ежели вера в тебе окрепла в кого-то там (Пантелеймоныч неопределённо махнул рукой вверх и в сторону) более сильного, да всемогущего, то не применёшь силушки оной истребовать, дабы бессилье своё укорить. А силушка-то сия не всегда к тебе в востребованный час приходит. Вона и ладится, шо человече, в силу чужную, а заодно и в бессилие свойско, уверовав, губит сущность свою ожиданием да бездельем напрасным, - дед Фёдор отпил ещё немного самогона и стал посасывать наполовину беззубым ртом свежий помидор.
 - Ты же сам только что сказал, что кому-то Богом даётся, а кому-то – нет, а? Что же ты, Диогенушка, сам себе противоречишь! – Антонов усмехнулся и с хитрым прищуром посмотрел на Пантелеймоныча.
 - Не лукавство моё, а непонимание детское с твоей стороны ехидство оное из уст твоих обронило. А непонимание, яко незнание – не свобода есть, шоры на очах наших к блуду приводящие. А за Диогена – благодарствую. Умный муж был.
 - Ага, и как ты жил – в бочке, да в одиночку!
 - Положим мой вагонец по боле бочонка будет, однако ж единство по сути своей есть верхушка свободы – лишь истинно уверовавшим в силу существа свойского доступна.
 - Ладно, убедил, сильный ты, дед, сильный и свободный. Хоть и старый, - Антонов махнул на Пантелеймоныча рукой и отвернулся к костру. Он давно привык к сложному для понимания разговорному слогу деда Фёдора, к его вдумчивому, железобетонному упрямству, к тому, что он часто на долго замолкал, не обращая на окружающую его действительность ни малейшего внимания, и также часто неожиданно заговаривал, обращаясь к незнакомым людям, к животным и к неодушевлённым предметам.
 «И чего он меня с собой потащил? Сам ведь всегда по лесу гуляет. Как леший какой все места, до каждой кочечки в округе на километров тридцать от посёлка знает! Хотя, конечно, - старость, силы уже не те, хоть и хорохорится, мало ли чего может случиться…» - размышлял Антонов. Он не знал, сколько деду лет, да и никто не знал. Понимали, что много. Он всегда жил по соседству. В глубоком детстве Антонова – в большом доме с тремя дочерьми и их детьми, мужья которых часто уезжали в командировку. Потом – дети выросли и уехали в Москву, перетащив потихоньку туда своих постаревших родителей. Дед ехать отказался на отрез. Большой дом продали цыганам, которые через год его случайно спалили и исчезли также внезапно, как и появились, а Фёдору Пантелеймоновичу, которого так и не смогли устроить ни в один дом престарелых, установили по соседству на краю посёлка небольшой вагончик, оборудованный по минимуму всем необходимым. Дед часто захаживал к Антоновым и возмужание Алексея – единственного ребёнка в семье – произошло на глазах Пантелеймоныча.
 - Дряхлость во мне проявляться стала, - неожиданно прервал молчание дед Фёдор, будто прочитав мысли Алексея, - Тревоги нежданные завелись. Да и причина на то у нас появилася…
 - А у меня собака пропала. Представляешь, Пантелеймоныч, неделю уже нету. Помнишь, в прошлом году сука молодая к нам приблудилась? Прижилась вроде, привыкли. Дом охраняла, уже на цепь думали сажать. Ан, нет…
 - Усе суки таковы по сущности своей непостоянной. Как где получше: аль кобель посильнее, аль корма пожирнее, так мигом переметаются. В особливо - приблудные. Те шо на едином месте рождёны да взращены - те ышо вкрадчивы, а ежели блудливые…, - дед махнул рукой и ещё немного отпил самогона.
 - Не скажи, - задумчиво произнёс Антонов, глядя в даль, - Такая свобода тоже иногда надоедает.
 - И не свобода то вовсе, а обратно самая, шо ни наесть зависимость от свойской сущности и ейных требований.
 - В смысле? – не понял Алексей.
 - А смысл оно ж на поверхности, Ляксей. Ты вот, к примеру, грибки по каким местам собираешь?
 - Как это - по каким? По лесным, конечно.
 - А по точнее?
 - Точнее: захожу в лес и под деревьями, да под кустами, А БЫВАЕТ, ЧТО И В ТРАВЕ (Антонов начал злится), ищу и собираю «ГРИБКИ»!
 - Да ты не серчай, Ляксей, не к чему сие. Верно ты казываешь: «ищу». А я вот, к примеру, ежели приметить смог - по буеракам, да по чащобам лесным не лажу, и отыскиванием не маюсь, а собираю сеи дары природные вдоль дорог да тропок лесных, где всяк мимо пройдет, голову задравши, да в лесную гущу поспешая, как ты вон давеча, - дед протянул руку к своей корзинке и аккуратно отодвинул листья папоротника, которыми были прикрыты грибы.
 - Ага, то-то я и вижу, что ты и половины корзины не набрал! – парировал Антонов, покосившись на дедову добычу.
 - А мне куда больше? А ежели приучесть, сколь ты в энтих свойских скачках да поисках сил жизненных зазря поклал, то и выходит, шо моя малость супротив твоего состава оправдание имеет в дюжину разов, а то и по боле! Я это всё к тому сказываю, шо опередь глубокого копания, верха оглядеть подобает – нет ли искомого под боком. Свободна та тварь, а человек – тварь та же, оная во власти свойских желаний не живёт. Та, шо сознанием свойским тяжесть существа физического превозмочь может, ежели необходимость подобная есть, - Пантелеймоныч замолчал и протянул руку к стакану.
 Антонов в задумчивости пожевывал сухую травинку. Расшифровав дедовские высказывания, он пристально посмотрел на Фёдора Пантелеймоновича. Соизмеряя свой интерес к умудрённому взгляду на жизнь собеседника и возможные последствия разглашения интимных подробностей своей жизни, Алексей медленно сказал:
 - А скажи, Фёдор Пантелеймонович, как ты думаешь, в чём причина того, что мы с Елизаветой уже двенадцать лет живем душа в душу и друг от дружки ни на лево ни на право не бегаем. Это что – свобода или наоборот – зависимость, да ограниченность... Ведь я-то у неё - двадцать первый…
 - Энто как же?
 - Да вот так же: в молодости Лизка погуливала сильно, чуть не со всеми молодыми мужиками в посёлке поразвлекалась. Бабы чего только про неё за глаза не говорили, какими словами не накрывали. Да и она сама мне как-то призналась, что я у неё – двадцать первый мужчина. Я когда после армии вернулся, другими глазами её увидел и влюбился, как пацан. Что-то в ней есть такое … где-то, даже если грубо выразиться – «сучье». До армии я на неё и внимания не обращал: гулящая девка, всеобщее, тайное осуждение. А вот после… Поженились, и как ветром чистый лист книги жизни накрыл всю скверну прошлого. Будто и не было ничего до нашей свадьбы. Лиза мне, когда призналась, так и сказала: «Не помню я никого до тебя. Нет, конечно сами факты помнятся, но будто и не со мной это происходило. Встречу, говорит, на улице кого-нибудь из «бывших» и ничего не ёкает. Они все как-то сразу ёрзать всем существом своим начинают, а мне – хоть бы что! Как будто первый раз повстречала». Вот так вот!... Ну что ты на это скажешь? А, пан мудрец? – Антонов, перевалившись на живот и подлокотив голову, вопросительно уставился на деда Фёдора.
 - Любовь, Ляксей, чудеса творит чище фокусника знатного. Чрез неё и очищение, чти: освобождение человечье происходит. Лизавета чрез любовь к тебе свойско место осознала, да от похотливого существа природой данного освободилась. И ты сию свободу, сам умом не разумея, чтишь, да хоронишь, ибо: нет в тебе потуг на сторону заглядываться, ежели сердечную правду в слова свойски вложил, - дед откинулся на спину, запрокинул голову и закрыл глаза.
 - И это всё? – Антонов разочарованно поднялся, сел на корточки, достал сигарету и терпеливо, выжидательно стал смотреть на Пантилеймоныча. Через минут пять, дед медленно открыл глаза и, глядя в верх, сказал, обращаясь не то к Алексею, не то к небу:
 - А ты шо, думал сией загадкой меня поразить? В возрасте сиём, аки я прибываю, в смятение привесть не можно уж, - он поднялся и, обращаясь теперь явно к Антонову, промолвил:
 - Пора нам. Сбирайся, Ляксей.
 Обратно шли молча. Алексей вспоминал и обдумывал услышанное. На краю посёлка, где стоял вагончик деда Фёдора, они остановились. Пантелеймоныч поставил корзинку на землю и присел на вкопанную по соседству с жилищем самодельную скамейку.
 - Ну я пошел, - Антонов не прощаясь пошел дальше по тропинке.
 - Ага, - дед снял фуражку и стёр пот со лба.
 Пройдя шагов десять, Антонов остановился. Обернувшись, он спросил:
 - Слышь, Пантилеймоныч, а что за причина для твоих тревог, как ты говоришь, у нас появилась?
 Дед немного помолчал и, не поднимая головы, ответил:
 - Волк в округ селения явился.
 - Ну и что, ты же сам знаешь – у нас это не редкость.
 - Не редкость, когда стая пришлая промышляет, а тот – един.
 - Я в звериных тонкостях не понимаю, - Антонов повернулся и пошел дальше. – Подумаешь, волк появился, эка невидаль!
 - Аккурадствуй, ежели в чём не ведаешь. Слышь, Ляксей, не обычайный зверь энтот. Больших размеров и страха не ведает - потому, как свободой отравлен – редкость природная. Свобода – она ж как самогон – тож глаз застит. Ввиду имей.
 - Слушай, дед, - Антонов опять остановился, - А ты откуда знаешь? Что-то я подобной новости ни от кого не слыхал. Ты же практически из вагона своего не выходишь!
 Пантилеймоныч с усмешкой посмотрел на Антонова, и тот понял, что сморозил глупость.
 - Выхожу, Ляксей, выхожу. Не замечаемо для тебя и оставшихся. Да мне то и ходить далече не потребно – я то вижу что другим недоступно. Ступай и помни: не хозяин человек жизни свойской, а по сему – всегда аккуратствуй, дабы не пришлось владельцу истинному изымать своё из рук нерадивых, - и дед Фёдор, махнув вслед Антонову рукой, поднялся со скамейки, подхватил корзинку и открыл никогда не закрывающуюся дверь своего жилища.
 - Ну вот, а говорил - в бога не верит, - сказал себе под нос Алексей и пошёл по направлению к своему дому.


 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


 Ночью Антонову не спалось. Он всё вспоминал деда Фёдора, и предавался философским размышлениям. В хлеву тревожно хрюкали свиньи. Ещё и ещё.
 «Жаль, что Рыжуха ушла. Пуганула бы, если что» - подумал Алексей. Он вспомнил про волка, о котором его предупредил Пантелеймоныч, и решил, что завтра придется заняться укреплением свинарника. Тревожное хрюканье опять возобновилось.
 «Придется вставать» - с неохотой подумал Антонов. Он повернулся к жене. Безмятежная Елизавета в сглаживающем тусклом свечении ночного окна казалась ему очень молодой, красивой как тогда двенадцать лет назад в их первую ночь. Алексей поправил, разметавшиеся по обеим подушкам длинные волосы, помог спящей Лизе принять более удобное положение, поднялся, тихонько достал из-за шкафа доставшуюся в наследство от отца старенькую двустволку (хотя он и не был охотником, но ружье всегда держал в исправности – мало ли что), и вышел во двор.
 Включив в свинарнике свет, Антонов вскинул ружье. Он не сразу понял кто перед ним. В тусклом свете замусляканной сорокаватной лампочки возле корыта с кормом, поджав хвост и вытянув навстречу Алексею испачканную в свинячьем вареве острую морду, стояла Рыжуха. Свалявшаяся, перемешанная с засохшей грязью, шерсть струпьями свисала с тощих боков.
 - Рыжуха! – Антонов опустил двустволку. Собака вяло вильнула опавшим хвостом, но с места не сдвинулась. В её позе ничего не изменилось, только это слабое повиливание говорило о том, что она всё-таки услышала своё имя. Она смотрела в сторону хозяина взглядом загнанного животного. Животного, выбирающего между свободой от телесного голода и другой, природной, безжалостной свободой. Этот взгляд молил о пощаде и одновременно радовался, встретив что-то очень родное и близкое. Антонову показалось даже, что собака смотрит с какой-то почти человеческой нежностью. Но что-то было не то в этом её взгляде. Что-то жуткое своей неотвратимостью. Алексей понял: Рыжуха смотрела мимо него туда, где за ним осталась открытой низкая входная дверь. В ту же секунду шуршащий звук заставил его обернуться. Такой звук издаёт одежда от резкого взмаха чужой руки за спиной. Такой звук издаёт предмет, летящий в твою сторону по неизвестной траектории непонятно откуда. Такой звук издаёт душа, падая во сне вместе с твоим телом в какую-нибудь пропасть…
 Последнее, что запечатлел зрачок Антонова – это огромные жёлтые клыки и непонятного цвета светлые волчьи глаза…
 В маленькой спаленке деревенского дома тихо во сне вскрикнула женщина. Ей приснилась ужасная тварь, схватившая её за косу и выдирающая из неё волосы пучок за пучком. Жизнь покидала её вместе с этими пучками. Последний был по её счёту двадцать первый.



 16.12.07.