Запретный плод сладок

Евгений Гусев
Глухие леса за околичными полями да огородами; топкие коряжистые болота, заросшие острой осокой да тиной и ряской затянутые; желтые искрящиеся пески на солнце до огня по берегам рек раскаленные; огромные под самые крыши плотные сугробы февральскими вьюгами наметенные. Вот картинка моей малой родины не маслом или акварелью намалеванная, а в памяти навсегда оставшаяся как одно из самых светлых пятен в жизни. Время хоть и трудное, но счастливое. Периодами то трудами обремененное, то лениво беззаботное; то тоскливо скучное в нудных ненастных дождях промокшее, то беспредельно радостное и веселое в ярком и теплом солнечном обилии купающееся.
Доброе было время! И народ у нас был добрый. Малограмотный, по-крестьянски забитый, недалекий, но всей душою открытый, по-детски наивный и послушный. Никто не называл друг друга на Вы, но уж если очень уважали кого-то, так всей деревней и от чистого сердца. Ну, а кто же считался с испокон веков самым уважаемым человеком на селе? Ну, конечно, поп, учительница и лекарь. При моем детстве у нас не то что попа, а и церкви-то уже не было. Из старой сляпали в годы первых пятилеток что-то вроде сельского клуба, собиралась иногда там местная молодежь, плевалась семечками и визжала, а раз в неделю кино крутили, за сеанс раз десять ленту обрывая. А вот учительница было. Конечно, не из местных, а приезжая, но осевшая в наших местах навсегда. Здесь замуж вышла, они дом построили, детей завели, и стала она здесь самым уважаемым человеком. О ней и речь поведу, так как отношение этой женщины ко мне было особое. Она стала моей первой учительницей и вела целых четыре года, аккурат столько, на сколько классов была рассчитана наша сельская начальная школа.
Учительница происхождением была из крестьян, поэтому ничто чисто народное ей было не чуждо. Она также рутинно вела свое домашнее хозяйство: доила корову и кормила поросят; в изрядно поношенной фуфайке чистила от навоза двор и также как все, возилась в огороде; обливаясь потом и изнывая от жажды, сенокосила, а в лютые морозы голыми руками полоскала в проруби свежевыстиранное белье. Светскими манерами она не блистала, но став в селе человеком по местным устоям уважаемым, старалась их приобрести, многие из которых придумывала сама. Хоть и выглядело это со стороны смешно, но на фоне общения с местным безграмотным населением происходило, как должное. Простонародные выражения для нее были обычны, даже те, которые попросту называются непечатными, хотя матерных слов, таких обычных в деревенских разговорах всегда и по любому поводу, от нее никто никогда не слышал. В доме учительницы, пусть и не в «красном углу» висели обычные иконы. Она же, толкуя нам, неразумным, на уроках о том, что Бога нет, в пору сильной грозы или великой суши молилась святым образам, крестясь и читая молитвы усердно и от сердца.
В народе считалось, что учитель всегда должен быть обязательно умным. А раз умным, значит уважаемым. Учительница шла от обратного. Если уважаемый – значит умный. Народ дурака уважать не станет. И скоро, привыкнув к всеобщему уважению, она поняла и сама поверила в то, что, пожалуй, умнее ее в деревне-то и действительно никого нет. Хотя до нужного уровня интеллекта, знаний и расширенного кругозора ей было еще ох как далеко. К ней, однако, шли за советом, слушали, ее словом поручались. В спорах побеждал только тот, на чью правоту указывала учительница. Пьяные мужики, которые только что орали на всю улицу песни, матерились и дрались, лишь издали завидев учительницу, сразу затихали и прятались, как нашкодившие мальчишки. Пьяных она не любила и в какой-то момент могла напомнить им лишний раз о том, что он пьяница, алкаш и бузотер. И есть опасность, что из-за этого она в каком-нибудь споре может принять мнение противоположной стороны. В очереди за хлебом, такие обычные в те времена, она никогда не стояла, ей отпускали нужное количество буханок, передавая через толпу, или же оставляли под прилавком льстивые продавцы, если она к магазину не приходила. И никто не возмущался, почему-то ссылаясь на общее для всех оправдание, что ей вроде бы как некогда. Хотя все знали, что дел у нее ничуть не больше, чем у остальных
А советов у нее просили многие. И молодежь, лишь только что в жизнь вступающая, и старики, ее доживающие и опытом жизненным на пару порядков поболе учительницы умудренные. Но так уж повелось, что умного человека лишний раз спросить не зазорно. Встречает как-то учительницу бабушка и из-за внука у нее совет взять хочет:
— Скажи-ка, милая, что нам теперь делать-то. Ума ведь не приложим.
— Что случилось? — участливо, готовая на помощь, внимает речам учительница.
— Да, вот с Вовкой нашим беда. С внучком, стало быть. Мы ведь ему все время, чтобы покушал получше и не кочевряжился, еду выбираючи, в обед всегда пару капелек водки выпить наливали. Для аппетита, значит. Так вот он теперича рюмку-то швыряет, сам на пол падает, пятками что есть мочи бьет и орет благим матом: «Хочу полстакана!».
Что могла посоветовать этой женщине учительница. А Вовке-то, между прочим, всего на всего седьмой годочек пошел. Ну, прочитала она простодушной старушке лекцию о том, что зря они это делали, так та сама это уже давно поняла. Ну, посоветовала не давать Вовке эти самые полстакана водки, но не для того чтобы больше не портить мальчика, а из-за опасности, что он завтра непременно попросит целый стакан. Так это и ежу понятно. А ведь мальчишку-то уже лечить пора было.
 
Здание школы у нас было старое, ветхое. Небогатый пока еще колхоз не в силах был построить новую школу, и мы довольствовались тем, что имели. Не ютились, не теснились, классы были просторными и вмещали в себя всех учеников, которых было, прямо скажу, немало. Только ввиду изношенности крыша местами обильно протекала, а из-за сгнивших бревен в стенах образовались дыры, через которые зимой в помещение вползал жуткий холод, а залатать эти дыры было невозможно. За ночь школа выхолаживалась настолько, что в чернильницах замерзали чернила, а печки топились в течение всего дня. Возле них мы, сгрудившись, грелись и оттаивали эти чернила. Потолки от сырости и ветхости местами провисали, и их время от времени подпирали деревянными брусьями местные плотники. Ни спортивного, ни актового зала при школе, конечно, не было, но был просторный широкий коридор в центре здания, где под Новый год устраивали даже елку и весело водили хоровод, а в обычные дни в нем стоял великий шум на переменах между уроками.
Моя первая учительница была очень строгой и ревностно любила дисциплину. Ослушаться ее – было себе дороже. Угол за печкой в классе пустовал редко, там всегда кто-нибудь находился, осужденный за провинности. Бывало даже по двое и трое, хлюпая носами, торчали в него и отбывали суровое наказание. Частыми гостями в углу бывали даже девчонки. От нечего делать скучающие «уголовники» ковыряли там щели в стенке, выщипывали из пазов между бревен высохший мох, рисовали что-нибудь завалявшимся в кармане огрызком карандаша, а некоторые умудрялись там даже втихаря щелкать семечки. Поэтому позорный угол всегда выглядел грязным и безобразным.
В силу своей убежденности учительница не просто учила детей школьным наукам. Она заставляла их учиться. Нет, она больно не дралась указкой или линейкой, как в старых церковно-приходских школах при изучении закона Божия и не рвала нерадивым чубы и уши. Она, медленно проходя по рядам парт со склонившимися над тетрадями головами, забитыми вопросами решения задач, и заглядывая в корявую писанину, вдруг останавливалась возле ученика, допустившего ошибку, и своим твердым указательным пальцем, как гвоздем, тыкала в стриженый затылок балбеса. Тот, клюнув носом в свои каракули, находил ошибку мгновенно, а если ему это было не под силу, искал чьей-то помощи.
По некоторым причинам мне приходилось посещать угол за печкой гораздо чаще остальных и порою за проступки менее тяжкие, чем те, что были причиной наказания для других. А уж за ошибки в тетради я получал не просто тычок пальцем, а весьма увесистый звонкий подзатыльник, который эффектно звучал в притихшем классе. И хотя это сразу же прерывало нормальный ход занятий и все сразу поворачивали в нашу с учительницей сторону любопытные головы, разинув рты и шмыгая мокрыми носами, смеха ни от кого никогда не было слышно. После грозной команды: «Работать!» все опять возвращалось в обычное русло. Вот такое предвзятое отношение было ко мне у моей первой учительницы. Физическое воздействие на меня у нее было делом обычным.
Помню, был такой случай.
Поздняя осень. Снега еще нет, но морозы по утрам были уже крепкими. Дорога в школу шла берегом речки, которая уже начала затягиваться молодым звенящим ледком. Когда кто-то ступал на него, он трещал и выпускал по своей темной поверхности длинные ломаные лучики трещин. Камушек, брошенный на зеркало льда, долго катился по нему стремительно и с визгом. Предметов для забав в это время у нас было множество. И одна из них – гурьбой бегать по тонкому льду туда и обратно по одному и тому же месту. Он сначала выдерживал, трещал и прогибался, но после нескольких таких проходов начинал ходить волной, терял свою прочность и, в конце концов, проваливался. Кто успевал выскочить – хорошо, но двое-трое неудачников обязательно купались. Неглубока речка, утонуть в ней было невозможно, но зачерпнутые и залитые водой валенки и сапоги в таких случаях – это уже неизбежность. Заниматься этим баловством родителями и школой строго запрещалось. Но деревенскую детвору разве удержишь? В толпе шагающих в школу ребятишек все равно находилось двое-трое рискованных заводил, к которым сразу же цеплялись еще и еще, и скоро уже целая гурьба с криком и визгом носилась по зыбучему, побелевшему от многочисленных трещин льду.
Вот однажды, провалившись всего-то одной ногой, я промочил сапог, на берегу вылил через голенище воду, отжался, обулся и по-тихому явился в класс. Но и в наше время, и в том нашем возрасте уже водились стукачки и ябеды. Вот кто-то и капнул моей учительнице перед занятиями о том, что я де нарушил строжайший запрет, ввязался в неразрешенную забаву и теперь сижу себе за партой мокрый и холодный.
К доске на уроке я был вызван самым первым. Но, как оказалось, совсем не для того, чтобы отвечать урок. Учительница поставила передо мной свой стул, заставила сесть и разуться. Поняв, что я продан, и мне грозит серьезное наказание и, по всей вероятности, построже, чем позорный угол, я решил схитрить, и разул сухую ногу.
— Носок снимай, — скомандовала училка.
Я снял. Она некоторое время держала его в руке, мяла, и лицо ее выражало недоумение. Я уж подумал, что проносит, но не проскочило. Учительница, будто о чем-то догадавшись, как сыщик, которого вдруг осенило, заставила снять второй сапог и подать ей носок. А дальше случилось то, чего я даже сам, готовый ко всему, не ожидал. Она, размахиваясь по-бабьи от плеча, начала охаживать меня носком по спине, плечам, бокам и даже ногам. Не попало только моему заду, который в этот момент продолжал прятаться на учительском стуле. Шерстяной носок был сырой и тяжелый, поэтому удары были чувствительны, но терпимы. Мучителен был позор перед сверстниками. И опять никто, наблюдая эту картину от начала до конца, даже не усмехнулся. Слишком серьезно все это выглядело. Но выглядело, как должное. Ведь мы тогда хорошо понимали, что за проступок всегда следует неотвратимое наказание. И вот оно пришло. Ну, так что ж, так оно и должно было случиться. Мне же попало еще и вдвойне. Вдобавок я получил за попытку воспользоваться своей хитростью и скрыть прегрешение.
Била она меня недолго, нет. Так шлепков с десяток, не более. Потом заставила обуться и выгнала вон из класса, приказав идти домой. Я был унижен, уничтожен, ославлен перед всеми, но от этого, как, ни странно, росло, укреплялось и мужало мое человеческое достоинство. Уже через несколько лет, я очень четко стал представлять себе, как уберечься от унижения, выбирая путь и метод защиты в зависимости от того, кто передо мной стоит. Я очень хорошо помню то солнечное осеннее утро, когда я с мокрой ногой возвращался домой, прогнанный из школы. Мне было очень плохо, гадко. Тем более что я так до конца и не понимал, почему нельзя бегать по льду и мять его, если это так интересно, забавно и весело. Ну, подумаешь, промочил ноги, так от этого не развалились же сапоги или валенки, не отморозилась же нога, ее не отрезали врачи, и ты не стал инвалидом. Ведь взрослые прекрасно понимают, что в нашей речке совершенно невозможно утонуть, так чего же бояться и запрещать самую невинную ребячью шалость. Но в это утро я решал свою задачу, заданную мне в школе, но не записанную в дневник. Вопрос был в том, как я должен был себя вести, чтобы той дурацкой ситуации, в которой я сегодня оказался, не произошло. И я его решал.
Я шел обратной дорогой как раз мимо того места, где меня угораздило именно в это утро выкупаться в реке. И что? Может во мне возникло чувство вины или раскаяния? Как бы ни так! Я даже ни секунды не сомневался в том, что я снова буду заниматься этим. Я буду это делать по той простой причине, что я такой же, как все, ничем не отличаюсь от остальных и что это так интересно, в конце концов. Я думал о том, как вычислить и жестоко наказать предателя, о том, как в следующий раз выкрутиться из подобной ситуации и избежать наказания. Одна игра тянула за собой другую – кошки-мышки. Как интересно! Вот взрослые, дураки, придумывают запреты, чтобы обогатить нашу детскую жизнь очередной забавой. А мы хитрим, изворачиваемся, умнеем. Нормально? Конечно.

Ну, и наконец, почему же у учительницы было ко мне такое предвзятое отношение, почему я всегда подвергался более жестоким наказаниям за шалости, чем все остальные? Все очень просто. Если других воспитывали семья и школа по отдельности, то меня обе вместе и одновременно без отрыва друг от друга. Ведь моей первой учительницей была моя родная мать.