История острова Покаяния

Константин Могильник
© Dmytro Sanin (photo)
© Dmitry Karateev & Constantin Mohilnik (text)


Видавничий Гурт КЛЮЧ
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

Фрагмент книги
„Liebe dich aus…”

Виллем фыркнул и приподнял правую бровь. Выбил в пепельницу трубку, вытащил коричневый холщовый кисет с вышитыми литерами W.v.K., развязал, принялся набивать табаком прямую хлебного дерева морскую трубку:
- Не привык пасовать даже перед тайфуном. От предопределения не уплывёшь. Сему да послужит иллюстрацией предстоящий рассказ. Вы вот говорите: славянский размах. Придётся вас разочаровать: там, где только и существует размах, а именно в океане, о славянских народах почти не слышно. Только однажды пришлось мне ступить на остров компактно заселённый славянами. Хотя посетил я тот остров трижды при загадочно сходных обстоятельствах. Впервые, лет, если не изменяет память, эдак 211-214 тому назад… Точная дата зафиксирована в моём путевом дневнике, а тот находился в ящике, которого судьбы сейчас не будем касаться. Итак, ходил я лоцманом на судне «Мэри Дуглас», производившем обзор и описание новых тихоокеанских владений британской короны. В Англии, как известно, в отличие от Голландии всё делается наскоро и кое-как. Когда-то у нас в Амстердаме о работе, сделанной не вполне добросовестно, говорили просто: «английская работа». Это, насколько я понимаю, соответствует немецкому выражению «русская работа». Словом, в экипаж на «Мэри Дуглас» набрали народ случайный и ненадёжный. Были там бродяги, были пропойцы, был даже один беглый русский, Иван Саввич, или, как его именовали не столько англичане, сколько он сам себя, притом с горделивым удовольствием: Джон Сэвидж. Его славянский размах все оценили после того случая, когда он в одиночку справился с бочонком ямайского рома – не в один, правда, приём, а в два. В первый раз кок Боб обнаружил, что ром катастрофически убывает, и сообщил об этом капитану, сэру Доббсу, первому помощнику, м-ру Хиггинсу и мне. Посовещавшись, постановили учредить скрытое наблюдение за бочонком, дабы поймать злодея. В первый же вечер стоявший на часах юнга Хью заметил в темноте фигуру человека, юркнувшую в трюм. Сомневаться не приходилось: это и был наш таинственный выпивоха. Действуя не столько по инструкции, сколько по вдохновению, юный Хью, отличавшийся недюжинной силой, захлопнул люк трюма и подвинул на него корабельную пушку, а сам бросился за капитаном, помощником и лоцманом. Что же мы увидели, спустившись в трюм? Опрокинутый на бок пустой бочонок и мертвецки пьяного Джона Сэвиджа, тоже лежавшего на боку. По-видимому, когда над ним захлопнулся люк, негодяй понял, что попался и, облапив бочонок, более не выпустил его, пока не вылакал весь ром до капли. Ром, кстати, был прескверный, но другого рома на судне не оставалось. Старший помощник был склонен выдать спящего злодея на расправу матросам, я же, не считая это совместимым с библейскими заповедями, предложил высадить грешника на ближайшем острове для уединённого раздумья над природой содеянного. В противном случае матросов не удалось бы удержать от справедливого, но недозволенного Божьим и человеческим законом самосуда. Я сказал: высадить, но Сэвиджа пришлось вынести и выложить над самою кромкой прибоя, где уже начинались пальмы. Рядом с несчастным оставили нож, ружьё и ящик патронов. Хью, которому пришлось тащить и самого пьянчугу, и всё его приданое, на прощание попинал-таки его ногами, на что реакцией было только бессознательное мычание. Произошло это на рассвете, а в полдень, находясь уже далеко, «Мэри Дуглас» пошла ко дну. Мог ли я тогда думать, что снова окажусь на острове Покаяния, так мы назвали его в назидание матросам. Представьте, в 1801 году, на третий день после Рождества корабль Французской республики «Жанна Ламарр» затонул во время шторма вблизи одного из островов архипелага. Добравшись в одиночестве до берега, я обнаружил на острове довольно высокий уровень полинезийской цивилизации с отдельными чертами европейской культуры. Во всяком случае, меня встретили вежливо, соблюдая надлежащую при общении с белым человеком дистанцию. Понятие о такой дистанции не является у племён Полинезии врождённым и свидетельствует о том, что данный остров уже открыт. Подивило меня то, что представители туземцев обратились ко мне на примитивизированном русском, аналогичном языку буров Капской колонии, который следовало бы назвать голландским для младенцев. Скоро я понял, что они считают это наречие языком белых людей. На этом самом языке произнёс речь престарелый дикарь, торжественно вручая мне плод хлебного дерева с горсточкой каких-то кристаллов.
- Не побрезгуй хлеб-солью, батюшка барин, - сказал язычник и отвесил поясной поклон, коснувшись пальцами песчаной почвы.
Подобные ритуалы были мне памятны по службе в Санкт-Петербурге. Я, как, быть может, вам неизвестно, лет за 95 до того служил во флоте российского императора Петра и ознакомился с бытом и нравами этого, в силу исторического недоразумения, преимущественно континентального народа. Замечу, кстати, что Пётр был действительно гениальным государственным мужем, понимавшим значение Океана. Чего нельзя сказать о его преемниках, упустивших шанс сделать Россию морской державой. Тихоокеанское побережье от Порт-Артура до Берингова пролива поныне практически пропадает втуне… Ну да я отвлёкся. Приветствовавший меня островитянин, назвался старостою Антипом и пояснил:
- Государь Иван Саввич почивать изволять. Так ты уж не обсудись, изволь подождать туточки под пальмою. А тебе сей же час и водочки поднесуть со икоркой акульей. А Глашка тем часом, Вашему высокородию пяточки почешеть.
Отдохнув под пальмой, я по приглашению и в сопровождении чернолицего Антипа проследовал в хижину из пальмовых веток на полутораметровых пальмовых же сваях. Внутри на куче листьев восседал почерневший от долгого пребывания в тропиках толстяк с лицом редкого на морях евразийского типа…
……………

Как выяснилось, Иван Саввич ничего не помнил о том, как и в результате чего он оказался на чужом горячем берегу. Впрочем, кажется, изумлению он долго не предавался, так как было не до того. Кругом него стояли и пускали рыжую слюну человек 20 голодных аборигенов, 21-ый же валялся рядом на песке и размеренным храпом заглушал прибой. Чрезвычайно радостно, наверное, было нашему забулдыге обнаружить заряженное ружьё, которое он тут же схватил и навёл на самого крупного дикаря с громадным животом и искажённым злобой лицом. Рот людоеда показался Сэвиджу окровавленным, а акулья кость в носовом хряще - почему-то золотым кольцом. Чёрный страшила в жизни не видал ружья и ничуть не испугался. Наоборот, он сам нацелился в голову гостя копьём и расплылся в жуткой улыбке. Но Сэвидж, не долго думая, разрядил ружьё и убил его наповал. Все остальные уже лежали на животах, выражая тем самым трусость, покорность и обожание. Это в природе примитивных рас Океании, да и не только.
- То-то же, - произнёс Иван Саввич и согласился стать дикарским царём.
Как многие достойные государи, он возглавил и войско. Надо ли объяснять, что с помощью ружья белый вождь малой кровью покорил все соседние острова. Тактика боя не отличалась разнообразием. На носу боевой пироги стоял Сам, и с расстояния трёх полётов стрелы, поражал огнём вражеского вождя или кого Бог пошлёт. Одного выстрела всегда хватало для безоговорочной капитуляции противника.
- Мог бы стать императором, - с ухмылкой хвастался мне Иван Первый-Великий-Грозный, - да на шо оно мене? Языков опять-таки я не знаю. Пришлось вот халдеев разговору обучить: аз, буки, баба, да и пошло дело, взяли. И питьё гнать я их научил с хлебного дерева. Русский человек сметливый: поглядел разок и смекнул, что куда. Труднее было чурок этих заставить понимать, какой в ней скус. Дикость, шо возьмёшь. Но они у меня в ежовых: палёнку смоктать не велю. Дал им закон, шобы кокосовую бражку пить, а то от палёнки окосевають и засыпають умиг. С тем, который на песке около меня заснул, думаешь, как было? Голодный был, пёс, и надумал, пока племя сбежится, прямо так меня и попробовать. И хвать меня зубами за гузно, и прокусил, Ирод, до рома - во мне ж тада единый ром чистый тёк заместо крови. И свалился чумной в опьянении. Ты его видел, он за ту шустрость у меня старостою Антипой поставлен.
Обладатель пороха был обречён стать для дикарей царём и богом. Когда порох закончился, соседи-враги всё равно уже не могли оправиться от испуга и оставались данниками острова Покаяния. К тому же Иван Саввич обладал ещё одним необычным для тех мест дарованием – окладистой русой бородой. Выяснилось, что, вырвав из неё волосок, он способен был совершать вещи, доступные лишь богам: исцелять и насылать болезни, обезвреживать змей и проносить тайфун мимо родной земли, направив его на провинившийся соседний остров. Скоро я понял, что он опасается, как бы у меня не выросла борода, потому и подарил при аудиенции деревянную бритву. Я, впрочем, удовольствовался тем, что подданные Грозного выдолбили для меня отличную пирогу из ствола пальмы и сделали вёсла из её же веток. Прощаясь, он выразил мне двойную благодарность: за то, что уплываю, и за то заступничество перед экипажем «Мэри Дуглас», которое и сделало его «государем-батюшкой», ибо таково было предопределение…
Падает, падает орех, а под ним – чёрно-синей, в белую полосу, шкурой пошевеливает море, западают округлости горизонтов, растёт округлость острова – зелёный глазок в жёлтой и белой оболочках песка и прибоя. И пробирается между зыбкими холмами-валами корабль испанский трёхмачтовый «Долорес». Не напрягая зрения – да и зрение ли это? – вижу молодого смуглого капитана дона Альваро с подзорной трубою, два локтя длиною, низкорослых, с пиренейским мавританством в оливковых лицах, матросов, строгого седого лоцмана-голландца. Не принюхиваясь – да это и не обоняние, - чую, как пахнут мешки, набитые, как подушки, горьким перуанским табаком, бодрящею андскою кокой. Не прислушиваясь – да какой тут слух? – улавливаю взвизги двух обезьян (бурый злой самец ганской гориллы на цепи, борнейская орангутангша – ей из галантности позволили вольно бродить по палубе, только бы не взбиралась на мачты, а дразнить цепного кавалера – это всегда пожалуйста). Не языком – где тот язык? – ощущаю грубую чёрную терпкость шоколада в дощатых ящиках, резкое душащее безумие тростникового рома. Ощупью не ощупью – ну понятно – шарю по шершавым деревянным бортам… Да и не я шарю, какая ещё я? Это волны вздымают ладони, словно толпа людей на площади голосует единодушно: «Да не будет!» Не быть уже кораблю – раскачали его влажные длани, перевернули, обняли, вниз утянули вместе с доном Альваро, с подзорной трубой, с пиренейцами, с человекообразными, с мешками, бочонками, ящиками, вшами… Только шлюпку изрыгнула сиплая от соли с йодом глотка пучины, а на шлюпке – глядь: стоит во весь рост человек в морской форме, узловатая правая рука сжимает весло, а левая поддерживает под мышкой старинную книгу с застёжками, и лицо, обращённое вдаль, скрывает тень огромной волны. Спокоен лоцман Виллем, привычной, вековою работою занят. Никого на сей раз он не спас – так, значит, и было предопределено. Была бы добрая воля к доброму делу, а само дело – что в нём? Делами не спасёшься, единою верой, а коли нет на то предопределения, то и вера – что в ней? Немутимо сердце морехода, если суждено – вновь и вновь доплывёт до берега, а ему суждено. Суждено и доплыть, и ступить на песок, освежённый мгновенно волною, и тут же вновь раскалённый бело-лиловым слепилом полуденным; суждено и признать дважды уже наведанный берег, где некогда выложен был на покаяние пьяница Дикий Джон, где впоследствии правил он мудро и милостиво чёрными людоедами, так что даже говорили ему напоследок:
- Государь ты наш батюшка, Иван Саввич, что-йто с твоею милостию ныне злоключилося? Что-йто ты по соседу-ворогу боле не палишь, кормилец наш бралиянтовый? Что и водочки-палёночки рано-пораненьку не покушаешь?
- Ой ты, верный мой слуга, Антипа-староста! Не палить мне боле по соседу-ворогу, не щипать чародейной бородушки, по бережку родимому да не похаживать, девок-баб по выменам не поглаживать, детинчат-внучат по чёрным гузнам не похлопывать, а и водочки-палёночки уж не откушивать. Уже кушают меня, государя великого, мои детушки, жрут – не подавятся, только морщатся, дескать:
- Ента батька наш больно костистый стал, костистый, падла, да жилистый, ещё он, собака, и пованивает!
- А и детушки мои вы, чёрны выжлоки, ай сыночки вы мои, скотьи вы****ки! Поглядел бы на вас, как состаритесь!
Тут Ивану Саввичу славу поют, а и славу поют ему век по веку.
- Произошло это, - невозмутимо продолжает лоцман Виллем, - лет через 20-25 после второго посещения мною острова Покаяния и лет за 25-30 до третьего и до сих пор последнего. К сожалению, точнее датировать кончину матроса Джона Сэвиджа затрудняюсь, ибо жителям тихоокеанских островов незнакомо понятие истории, и они не находят нужды уточнять количество лет, прошедших после того или иного важного события, да, может быть, они не очень и понимают, что такое год. По-видимому, любое важное происшествие немедленно переходит у них в область предания, где время не имеет меры. Во всяком случае, среди насельников острова Покаяния уже не оставалось никого, кто бы мог припомнить живого Ивана Саввича. Ему теперь приписывалось изобретение лука и стрел, выдалбливание первой лодки-пироги, дарование людям огня и огненной воды, а также сооружение первой пальмовой хижины. Что касается последних двух изобретений, то, пожалуй, островитяне не заблуждались. До прибытия Сэвиджа они не знали крепких напитков, заменяя их жеванием дурманящей коры, а в жарком климате острова с его тенистыми рощами тихонезийцу и в голову бы не пришла идея хижины. Надо сказать, что они с такой же лёгкостью усвоили русский язык, как усваивает язык родителей младенец. Ведь языка в нашем понимании у них прежде и не было. Но три уже легендарных Ивановича – а звали их Иван, Богдан и Сидор – разошлись в своём понимании языка. Если не ошибаюсь, Иван с понятием языка связывал прежде всего представление о величии и могуществе покойного отца, почему и звал язык просто «великим-и-могучим». Богдан понимал язык как песню, а песню – как опьянение, и называл его «соловьиным-и-калиновым», хотя никаких соловьев на острове отродясь не бывало, да и калины мне видеть там не случалось. Если угодно, в этом состоит загадка острова Покаяния – в представлении о пернатых и растениях, которых никто здесь в глаза не видал. Когда Иван Саввич, однажды затосковав по далёкой родине и хлебнув, разумеется, хлебнодревесного питья, принялся рассказывать старосте Антипе о том, как ядрёно свищут в калиновом кусту разбойники соловьи, другой, будь он трезв, подивился бы на его месте радостным кивкам и сладостным вздохам дикаря. Антип, несомненно, узнал в рассказе нечто таинственно родное океанийскому сердцу. Что говорить, немало на свете непонятного, могу подтвердить – кое-что повидал. Например, у многих народов есть представление о драконе, тогда как самих драконов ни в каких из мною посещённых за последние 400 лет местах не встречается. Извините, отвлёкся. Иван Саввич, повторяю, будто бы не удивился, а лишь признал за собой как русским ещё одну особенность – всемирную отзывчивость:
- Экая причуда черногузая, так воздыхает, ажно мнится, чего ни есть русскому духу созвучного – усё разумееть, то-то, бра!
Сидор, самый уравновешенный из троих братьев, вовсе никак по вопросу языка не высказывался, может быть, не улавливая самой темы спора. Ему достались заболоченные, кишащие москитами дебри на северо-западе острова, где не было не то что калины, но даже хлебного дерева, одни бататы. Правитель он был мирный и даже не знал о трениях, которые постоянно возникали между его братьями. Если его призывали в свидетели, Добрый Князь Сидор только улыбался и хмыкал, а затем махал рукой и, зевая: «а-а-а!», переворачивался на правый или левый бок, чего, впрочем, тоже не различал. За такую мудрость Иван с Богданом согласно уважали брата. Гораздо больше, чем друг друга, ибо не могли разобраться с первородством. Традиция именовала Ивана «Старшим Братом» - к неустанному возмущению Богдана, который в доказательство своего старшинства указывал на тот неоспоримый факт, что государь Иван Саввич явился народу недалеко от места, где в океан впадает Славный Поток, а он, Богдан, что опять-таки неоспоримо, рождён близ его устья, тогда как брат Иван там только зачат, а рождён куда выше по течению, в глубине острова, и восходит по матери к болотным удавам. Ивану случалось в сердцах поколачивать брата и даже стращать его теми самыми удавами, с которыми, кажется, в самом деле, имел непостижимую связь. Оскорблённый Богдан доходил до того, что вступал против брата в союзы с неславянскими племенами чужих островов, утверждая при этом, что он, Богдан - сын Океании, и океанство для него первее, чем славянство. В таких случаях Иван, отбив очередное нашествие, ругался родовыми ритуальными словами, присовокупляя совсем уж непонятное:
- Мазепа ты, бра, храпоидольская, инородец, дрын!
В добром же настроении братья любили вспоминать, что они одного отца дети и одно дело сделали, а стало быть, делить им на этом острове нечего. Сидор же тогда добродушно хмыхал и взмахом руки приказывал чёрным девкам запевать любимую:

Люли-люли ва саду ли
Расли дули на дубу
Расли дули на дубу
Заыграли ва трубу

Трубу паря услыхал
Ва дуду дрын заыграл
Люли-люли заыграл
Аж мароз па коже драл

Ай ты дуда-семигуда
Ты аткудава гудзишь
Я аттудава гужу
Куды глазам пагляжу

Пагляжу направа глазам
Тама синия маря
Пагляжу налева глазам
Ўсюды родзина мая

Дикари способны смеяться от самых незначительных причин. Просто валяются на солнце и смеются. Если же никакой причины не находится, то сами себя щекочут под мышками. И весьма многие люди, которые мнят себя цивилизованными, - презрительно выпустил дым Виллем, - ведут себя столь же слепо и легкомысленно, как те чёрные славяне: валяются на шезлонгах, отплясывают на палубе негрские танцы, обжимаются, обжираются и совершенно не замечают ни того, кто, быть может, стоит рядом, ни того, что нижняя палуба уже ушла под воду, ни даже того, что вокруг – Океан.


Герои САЛЕМА живут:

МОРСКОЙ СВИТОК   http://www.proza.ru/2008/03/18/128
УЧЕБНЫЕ СНЫ   http://www.proza.ru/2009/05/08/679
МНЕНИЯ  (http://www.klyuch.com/meanings/volonter.html)