Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник
СВАДЬБА-ЖЕНИТЬБА
Потом была свадьба. Конечно, мужики были – что надо, впрочем, я других почти и не знала, у меня даже выработалась такая ориентация: мужчина – это немец. А женщина – это русская. К вашему глубокому возмущению, бывшая фрау Флокс!
Женщины – это:
1 Ромашова Вероника невеста 21 лет
2 Ромашова (в девичестве Мордвинова) Светлана Васильевна - мать невесты, вдова 41 лет
3 Сапрыкина Раиса Павловна директор СШ, г. Ковылкино 39 лет
4 Галка Федорук
20 лет
5 Карина Карнаухова 20 лет
6 Маруся Трёхгузнова 21 лет
7 Анжелика Парашутдинова 19 лет
8 Вика Самофалова 19 лет
Подруги невесты, опэрки* родом из г.Ковылкино
9 Мордвинова (в девичестве Мордовцева) Глафира Евстафьевна
тень бабушки невесты 77 лет
А мужчины:
1 Флокс Торстен жених, менеджер на Siemens 51 лет
2 Хоффманн Ральф студент-филолог, славист 27 лет
3 Вагнер Фритц студент-дизайнер 26 лет
4 Кох Иеронимус студент-логик 27 лет
5 Галицкер Давид адвокат 49 лет
6 Шульце Отто 50 лет
7 Манн Хайнц 53 лет
8 Любке Томас 51 лет
9 Вигеле Франц 52 лет
Друзья жениха,солидные люди
А также:
официанты, жёны друзей жениха, цыгане, русские, немцы…
А женщина – это русская. Накануне свадьбы приснилась бабушка Глаша. Стоит, в цветном халате, в тапочках, валиком косичка на затылке, седенькая, как при жизни, гребешок туда вставлен, очки спустила на кончик носа, словно письмо от меня читать собирается. И это – Ковылкино, но оно в Германии, и это с тех пор так, как бабушка умерла. Солнце светит в окошко, Рыжик по подоконнику крадётся, сам так говорит:
– Скучно мне, бабушка, Верочка уехала куда-то, ни поиграть не с кем теперь, ни помурлыкать некому, ты-то мёртвая.
А бабушка пальцем Рыжику грозит, сама так говорит:
– Мне бы твои заботы, кОтище-воркОтище. Ты вон бегаешь, мяучишь, и хоть бы что тебе. А я вон уже век прожила, умерла уже, а вы всё играетесь. И тебе, Веруха, я так скажу: не слушалась ты бабку, правда? Валяешься, бывало, вставать не хочешь, сама себе думаешь: хоть бы скорей не стало старухи. Но я тебе прощаю, потому что сама знаю, что по-твоему – оно тоже правильно, только годы теперь не те.
И посмотрела я на бабушку, на её гребешок, на её зубки чёрненькие, тоже какие-то седенькие, и во сне заплакала. А она, бедненькая, кивает так горестно:
– Вот видишь, Верочка, теперь жалко тебе бабушку Глашу, а если бы не умерла старуха, то было бы не жалко, и в Германию бы ты не поехала, и с интересными людьми не познакомилась, и счастья не нашла. Так чё ж мне молодой твой век заедать, а?
И смотрит пристально так, подозрительно, сама пальцем очки на меня наводит, аж спина у меня задрожала. А бабушка Глаша улыбается так, и уже утюг в руке, сама так говорит:
– Ну, авось ничё, девка, стерпится – сбабится. Ты, главное, ему воли поболе давай, вся дурь на стороне и выгуляется. Потом увидишь – не в ём, дураке, дело.
И странно мне стало, уже не страшно, а так необычно: лежу я на кровати нашей с мамой, широкой такой, но не под стенкой, а прям под окном, и мухи поют скрипично так, и крапивка где-то жалится, и лес в окно виднеется, а главное – за лесом сразу небо, и там солнце само в себе отражается. Спрашиваю:
– А как это там небо? А как это солнце само в себе?
А Торстен уронил утюг, а тот зазвенел и расплёлся, а Рыжик на нитку как прыгнет, а Торстен смеётся и на постель ко мне лезет, а я тоже смеюсь и юмористически отбиваюсь, и такое чувство, будто в море купаюсь, а там прибой с пеной всё время набрасывается, а я подныриваю – и опять на гребне. Сама себе думаю:
– Ты ж, Верка, это море только по телевизору и видела.
И вижу: оно уже в телевизоре, и это Канары, а мы с Торстеном на диване сидим, в халатах, в тапочках, в телевизор смотрим, а оттуда, из моря, вдруг волна. Выпрыгнула и всё смыла. А Торстен и говорит:
– Ну, что же, Ника, пускай себе смыла, а у нас сегодня свадьба. Познакомь-ка меня с этой импозантной дамой, кто она? Может быть, она русская графиня?
– Ну, ты сказал! – хохочу, а под мышками бабушка Глаша щекочет.
А Раиса Павловна, серьёзная такая, в платье длинном зелёном, и вместо косицы холмиком – хвост, как у кометы, даже не узнаешь так сразу, только голос всё тот же, щучный:
– Что-то ты больно разошлась, Ромашова. Рано пташечка запела – как бы кошечка не съела!
И к Торстену, холодно-небрежно:
– Ну-ка, расскажите, жених, как вы тут с ней? Вы думаете, это несерьёзно, а от этого в зависимости может сложиться весь дальнейший путь.
И Торстен, прямо тут за столом, оставил невесту и к Сапрыкиной недвусмысленно клеится:
– Я столько слыхал о вашей стране, и Ника рассказывала…
Сапрыкина, ошеломлённо строго:
– Что ещё за Ника? Это на собственной-то свадьбе так, бесстыдник?! Я поражена!
Развёл руками Торстен:
– Да как вы могли подумать такое, фрау? Я же в хорошем смысле. И Вероникочку я очень люблю, вы даже не представляете как.
И Сапрыкина, прохладно-разочарованно:
– А-ах, любите? А-ах, не представляю?
Отвернулась и винцо без тоста потягивает. Заёрзал Торстен:
– Извините, пожалуйста, фрау, я это в хорошем смысле…
Как повернётся Сапрыкина, да ка-ак пыхнет, да ка-а-ак брызнет:
– Ну и оставайтесь с вашим хорошим смыслом, а я тогда уж и без вас. Какие вы здесь безответственные: растревожить женщину – это пожалуйста. А дальше? А дальше – всё, а дальше у него молодая невеста. Ве-ро-ни-ко-чка…
Смешался Торстен, правой рукой меня по шее гладит, левой – Раису Павловну по её правой:
– Ну, ничего, – говорит, – не беспокойтесь так, мы сейчас что-нибудь придумаем.
А девчонки тем временем друзей жениховских седлают! Галка Федорук херру Отто Шульце на ухо таинственные случаи рассказывает, и я не сомневаюсь какие:
– И вот её похоронили, и он лично первую горсть бросил, и так переживал, а потом он приходит однажды на концерт и видит – она сидит себе в зале, музыку слушает. Вот как вы это объясните, Отто?
Удивляется Отто, никак не объясняет. А как ей такое объяснишь, что, может быть, тому от переживаний примзделось. Не умолкает Галка:
– А он подошёл, потрогал, а рука совсем тёплая, как у живой, а сама смеётся: «Разве я тебя, Васятка, оставлю?» И, по-моему, вот это она и есть, настоящая любовь за гробом. А вы в неё верите, Отто? Стоп, не отвечайте так сразу: для меня это очень серьёзно, но сперва мы должны пуд соли съесть.
Всё удивляется Отто, не понимает как так. Зато супруга его – молоко с кровью – а-а-атлично Галку понимает, но не вмешивается. И не из политкорректности, а просто Галку мою ещё дооценить не успела. Она уже скоро полгода, как в Германии, и по-немецки – ишь насобачилась. Ну, крутая, крутая! И как такому огонёчку, как Галка, сидеть в этой горной дыре Варменштайнах, где у неё каждый день рабочий день кончается, и сбежать бы от хозяйских деток рада, да некуда. А тут целый инженер из Siemens перед ней сидит-улыбается, дитя беззащитное, мне всегда таких немного жаль. И должна же прийти какая-то девушка, хотя бы из наших опэрок, как Галка, и расщекотать его равнодушие. Фрау Шульце-то не балует, а?
А столы-то буквой «Т» расставлены, наверное, для того, чтобы и русским, и немцам – всем было понятно. Как что? Что Торстен женится. А моей буквы нет, потому что ещё не определилась. За перекладинкой «Т» – жених с невестой сидят, а как же! От жениха по правую руку – у-у-у! – Сапрыкина. От невесты по левую – мама моя, Светлана Васильевна. Их Торстен из Ковылкино на свадьбу пригласил и оплатил, не так по моей просьбе, как сам рассиропился: «Это ж твоя учительница, ты о ней столько рассказывала, нельзя. Ну, а мама – такие вещи не обсуждаются». Я молчу, я всё молчу, хотя. А девчонки сами сбежались, ну а то – это ж я им дорожку в Германию-сказку протоптала, вот и они опэрками заделались. А теперь я им новую тропинку первая шагаю, как пионерка. В смысле: Пётр Первый пёрнул первым, показал пример пердеть, ой. И рот прикрыла. А напротив, на стопе нашего «Т» – ой, Торстен, неужели, правда? Германия, сказка! – два свидетеля сидят, невестины рыцари: Вагнер с Кохом. Пришли такие довольные, азартные – ещё бы, девочек такая куча-туча-кукарача! А потом видят – а девочки-то уже окавалерились: к пожилым херрам припиявились. Переглянулись Вагнер-Кох, плечами пожали, дескать: ясен пень – Русьляндь традиционалистская, ментальность фундаментальная, воспитание патриархальное, молодые женщины ищут в мужчине отца-покровителя, ну, хоть повыпивать-позакусывать, нам, баварам, всё равно – наливайн! А рядом с ними – место пустует, прибор скучает.
А Карина Карнаухова, что с нашей улицы Ленина, потрепаться о-о-очень уважает, а тут сидит, молчит, как рыбы в рот набрала, и только мимикой лица участвует в монологе херра Франца Вигеле. И так ей, как собачке, хочется слово сказать, и глазами вполне говорит. А Вигеле ещё петушистее поёт. Не слышу, но вижу, как сам своим рассказом заводится. А Карина чуть не подпрыгивает, из юбки вон рвётся, а сказать не может, и на лице междометия пишет, типа: ах! ой-ой-ой! о-о… Это потому что она без году неделя, как в Германии, и ещё путает по-немецки «завтра» и «вчера». А туда же: где надо – смурнеет, где надо – жеманится, и ни разу где не надо, не засмеялась. Вот она женская интуиция, у немки такого отродясь не получится: вон его же, Вигеле, жена – фрау, естественно, Вигеле – рядом же тут сидит и всю дорогу, где надо и где не надо, тупо зевает. Весь рассказ прозевала, гляди, мужа сейчас прозеваешь…
О-о-о, вот те на, вот он – тот, чьё место пустует, чей прибор скучает. Ну и что? Думаешь, так невеста к тебе и кинется? Дудушки! Ведь приглашён, чин чинарём, так нет: присел за столик для курящих в тени колонны, и рука левая неприлично в кармане… Ральф, а Ральф, ты что, закурил? Ну и глупо так обижаться, что здоровье портить начинать. Ему фройляйн кофе поднесла и коньячку бокальчик. Дном блеснул, бокалом звякнул, зажигалкою стрельнул, сигару зажёг… Не стыдно тебе? Чё, нельзя всего этого за общим столом выделывать? Где всё женихом уже оплачено, хоть кури, хоть сори, хоть залейся. А ты что, богач такой, да – столики лично занимать, уже третью порцию коньяка в одиночку жрать без закуски, как те алкаши в Ковылкино? Да был бы ты таким богачом, так и вопрос бы иначе стоял, не косился бы вправо, как твой буй! Ой… – по губам себя шлёпнула.
А Маруся Трёхгузнова – такая хорошенькая, такая румяненькая, так женственно-жалостно петь умеет, что все мужики ковылкинские – которых и всего-то полторы калеки – чистым спиртом плачут… Так Маруся Хайнцу Манну, из всех менеджеров младшему – в смысле, по возрасту, по должности-то он старший – она ему руку на руку положила и песенку спела:
Не зови ты мишку папой,
Не тяни его за лапу,
Э-это мой, видно, грех:
Па-апы есть не у всех.
Тут и заплакал бы Хайнц, да характер у него нордический: крепится, но носом шмыгает. А Маруська всех решительней – тем более, что Хайнц-то холостой – другую руку на плечо ему, и в глаза проникновенно:
– Ты, наверное, тоже что-то в жизни пережил, nicht wahr?**
Хайнц кивает молча, серьёзный такой.
А Маруся шепчет:
– Не прячься, откройся.
И вдруг игриво так, и по-русски:
– Ну? Равлик-павлик, высунь рожки.
– Eine bezaubernde Sprache…*** – восхищается равлик.
– Это ещё что! – щебечет Маруська. – Раньше лучше умели, несмотря что сейчас прогресс. Например, у меня прабабушка в Смольном институте благородной девицей была, так они, во-первых, столько языков знали, и оценку им за осанку ставили, и спали на у-узеньких таких железных койках, под то-оненьким таким одеяльцем, и минимум отопления. И вот лежат старушки после отбоя и, чтобы фрау Фройбуш не услышала, стишок такой шёпотом сочиняют:
Ихбина – дубина,
Полено, бревно!
Что Фройбуш скотина,
Известно давно.
А выдра немецкая – в левой указка, в правой линейка – между кроватями в луче лунном прохаживается, представь, и ни дрына, училка шизанутая, не слышит и не догадывается, хи-хи!
Тут директриса Сапрыкина:
– Мину-уточку, Торстен…
И строго-восклицательно:
– Эй, Трёхгузнова там!
И снова Флоксу:
– Они ведь думают, что училки – дуры, что ничего не слышат, не воспринимают, – а у педагога с годами вырабатывается боковой слух, а у иных, – Сапрыкина самодовольно усмехается, – а у иных открывается затылочное зрение. Да-да, Трёхгузнова!
– А не надо меня по фамилии, Раис’ Пал-лна! Это, Хайнц, фамилия такая у нас, вы, конечно, слышали: Трёхгузновы! Нет? Н-у-у… А я думала, по истории… Мой родоначальник был – держитесь! – граф, граф Гаврила Семигузнов. Ну, это как примерно по-немецки Gabriel Graf von Siebenаеrsche…
Хрюкает Хайнц сконфуженно, а Маруська – хоть бы по губам себя шлёпнула:
– Ну, дедушке-прадедушке было, конечно, неудобно: солидный дядечка, прикинь, граф, и вдруг такая фамилия. Но тогда фамилии так просто не меняли, надо было к царю. Какой тогда был царь, я не очень как-то помню, надо маму спросить, но… нет, не Иван Грозный… может быть, Пётр Первый, а может, Павел – не знаю. В общем, прадедушка наш был с царём запросто, ну, вот как ты с Торстеном, да? И вот приходит к царю в кабинет и заявление ложит перед троном. Царь прочитал и расхохотался, даже трон откатил немного: «Ну, вы граф, приколист». А сам говорит премьер-министру: «Распорядитесь там, чтобы просьбу удовлетворить частично: скостите графу четыре гузна». И мы с тех пор Трёхгузновы, такой вот приколист на троне, только не помню точно кто, надо Раису Павловну спросить. Раис’ Пал-лна, а Раис’ Пал-лна!
– Да, Трёхгузнова?
– Раис’ Пал-лна, а как того царя по истории звали, который Кемь придумал, Херсон и Ворсклу?
– Тебя, Трёхгузнова, в общество иностранцев нельзя пускать. Ты ж этого в учебнике не читала, правда? Да, я вам рассказывала, но нельзя же сор из избы.
И Торстену с улыбкой:
– Это царь был у нас весёлый, Пётр Первый, вы его знать должны, он за границей много бывал…
– Ja, ja, Peter der Grosse…****
– Правильно, Торстен, пятёрочка. Так вот, царь много воевал, путешествовал, Петербург построил, шведа разбил под Полтавой, ростом был 2 метра физической силы, правда, должна сказать, что с широтою души и живостью ума он непрестанно сочетал жуткий деспотизм и мрачную жестокость. Но, несмотря на это, воюя на юге, однажды всю ночь не уснул, потому что Меншиков по туркам палил. Встаёт утром царь и ворчит про себя: «Хер сон на месте сем». А поняли так, что на этом месте надо Херсон строить, что и сделали. А под Полтавой – там речка текла такая безымянная – так царь в неё очки уронил и говорит: «Вор скла река сия есть». И с тех пор в Полтаве ВорсклА протекает. А на кого гневался, тех либо казнил, либо чашу подносил петровскую с перцовкой, либо посылал по-русски. И однажды на одном документе официальном, который как-то неверно составили, написал сокращённо: «К Е.М.!» А Меншиков не понял и того, кто бумагу составил, сослал на Белое Море, и с тех пор там город Кемь стоит, а мягкий знак для благозвучия приписан. А царь имел в виду по-русски: «К едрёне Матрёне». Ха-ха! Это вам пока не понять.
- Почему не понять?! Я всегда женщину понять…
- Вот как? Что ж, тогда, девочки, я ещё расскажу, и уже такое, что на уроке вы от меня дрын когда слышали.
- Ой-ой, Раис’ Палнъ!
- А вот что: была у нас такая великая женщина-царица, и, кстати, из немцев родом: Екатерина Алексеевна Вторая, а Торстен?
- Jawohl, Katharina die Grosse!*****
- Во-от. А у неё, как известно, друзей среди мужчин много было. И не лыбься там, Карнаухова, что ты тоже, может быть, такая, подумаешь, невидаль! Ты роль в истории такую сыграй, а потом уже лыбься.
Поджала губку Карина Карнаухова, дескать: а вы-то, Сапрыкинша, какую роль в этой истории играете? И на меня откровенно покосилась.
- А такую, что был придворный поэт, написал «Утехи Императрицы», «Луку Мудищева», басни солёные, ну и т.д., я ж вам этого не говорила даже на уроке девичьей гордости, правда? Всякому овощу своё время. И вот сидят они однажды, ужинают во дворце – ну, все там: Потёмкин, конечно, Орлов, Зубов, даже Суворов там был, ну и поэт этот, Барков, прости Господи. И вот берёт он бокал с пуншем, приподымается и так произносит, как поэты, знаете, на матушку-царицу глядя:
Я пью за здравье тех ворот,
Из коих вышел весь народ.
Загоготали мужики, вы ж их знаете, а Екатерина Алексеевна потрепала через стол поэта за ухо, подняла бокал с шампанским шардонне и так хулигану ответила:
А я пью за здравье того ключа,
Кой сии ворота отмыкает не стуча.
Аж побагровели мужики, так гоготали.
- Я тоже пью, - поднялся Торстен, - за вашу историю и за вас лично, которая так много её знаете и так интересно…
- То-то! А вот ещё был у нас Пушкин, вы знаете такого, Торстен?
– Ja, ja, Puschkin der Grosse…
– То-то, недаром он говорит: и тунгус, и друг степей калмык, и будь я даже негром преклонных годов, так и то. Так вот, сидит однажды Александр Сергеевич Пушкин в кафе, выпивает. Ну, может быть, он уже немножко под шофэ – ха-ха! Я, знаете, девочки, на уроках вам об этом умалчивала, а теперь уж – чего там. Сидит, значит, мечтает, ну, как поэт обычно. А за столиком вот так вот наискосок девушки сидят, студентки, вот как Марина наша Трёхгузнова, да?
– Я чёй-то, Раис’ Пал-лна, чуть-чё, так Трёхгузнова? Не понимаю заявочки…
– Ну, к примеру сказала. Не одна ты такая, а с Парашутдиновой, скажем, вместе. Вы всегда пара – гусь да гагара. И вот сидят они, представьте, Торстен, и по глупости с поэта хи-хи да хи-хи, как девушки обычно. Вон смотрите, уже прыснули, им же палец покажи, а тут целый Пушкин, ха-ха. И вот: им и так смешно, а тут ещё надумались пококетничать. Выжрали из корки дольки – апельсину целую! – слепили корку снова и подбросили – пока тот мечтал – поэту на блюдце, ну, типа, от нашего столика вашему. Увидев, что такое дело, вдохновение Александра Сергеича посещает, трезвеет моментально и произносит на всё кафе серьёзно так:
Скажи мне, корка апельсина,
Где ты росла, где ты цвела… -
а в кафе его хорошо знали и понимали, что он солнце русской поэзии, ещё не закатилось, и мгновенно стало тише – ну, Пушкин стихи говорит, народ прислушался. А он погрыз перо гусиное, знаете, как Пушкин обычно, и продолжает:
Какая подлая скотина
Твою средину сожрала?!
И, представляете, Торстен, все в зале так и легли с места, а Трёхнузнова с Парашутдиновой убежали опозоренные. Понимаете, Торстен, в чём соль-то?
– Ja, ja, соль – это Salz, ich verstehe…
– То-то, соль в том, что девушки хотели с поэта приколоться, а он взял, да сам их при публике глубоко притопил. И немедленно выпил весь стакан, как мы, русские, обычно. А они убежали опозоренные.
– Ну чё вы, Раис’ Пал-лна, – хмурится Маринка и косится, чтобы Хайнц не понял.
– Когдай-то было – при царе Горохе, – машет рукой Лика Парашутдинова и сладко улыбается своему Томасу через его уже слегка скандализированную супругу.
– Давно было, а в историю-то вошло. Вы приезжайте к нам, Торстен, с молодою женой, мы вам Ковылкино наше покажем, мордовские леса заповедные, ну, и познакомимся поближе. Знаете, как по-мордовски ложка? А картошка? Эх Торстен, хороший вы мужик, но не орёл… Нет, не орёл. А жаль.
Чего-йто она вдруг? С какой стати не орёл? А не орёл, так не подкатывайся под него, а то ишь! А Раис’ Пал-лна уже ко мне, обиженно как-то:
– Всё вашему поколению так легко даётся: Германия – пожалуйста, замуж – битте, но это всё, Ромашовочка, пока жареный петух в гузно не клюнет. – Сверкнула глазом, а потом улыбнулась и вздохнула со слезой: – Ты не обращай близко к сердцу – это я так.
И опять вскипела:
– А кто ж тебе ещё правду скажет?
Ой, Сапрыкинша, доиграешься. Нет, это мне нравится: я их пригласила, Торстен дорогу оплатил, а тут заявочки! И сам тоже хорош: ты ведь жених, у тебя ж жена молодая под боком, а сам к этой тётке приклеился, которой уже сороковник – фу, Торстен! Вот я за это тоже на тебя смотреть не буду, а буду смотреть на Ральфика моего бедненького, которому Роковые Ножницы линию судьбы начисто перерезали. Сидит, бедолага, десятый коньяк опрокидывает, а сам бледный такой – ужас, и рука левая в кармане упорно, чем он там в кармане занимается? Ой, ещё побледнел! Хоть бы заел. А что, подошёл бы к своему законному месту, взял бы хоть бутербродик с икоркой, ну? И на меня ведь не посмотрит, падла немецкая! Ой… А по губам? О, вот заметили друга, наконец, эти медведи Вагнер-Кох – значит, наелись-напились, а то бы. Я их как-нибудь знаю, это ж такие убоища. Но проснулось в них человеческое, подвалили, похлопали, под локти взяли, над полом подняли, за стол повели, где стул пустует, прибор скучает, бокал иссох. Ну, слава Богу, заладилось. Отвлечёмся от неудачника, а поговорим-ка лучше с херром Галицкером, он и по-русски немножко, потому что польский.
– Херр Галицкер! Да херр же Галицкер!
Э, да его уже Анджелика Парашутдинова… Ну это всё! – восточная красавица, шемаханская царица, Шаганэ ты моя, Шаганэ – даже не слышит меня херр адвокат, а казалось. Улыбаются оба так сладко, как халва с цимесом – вот какие голубки. Вот какие пироги. С котятами. Грустно невесте.
– Херр Галицкер!
– Да-да, фрау Флокс!
– Это вы меня?
– А то кого же, хе-хе? Кто у нас на сей раз фрау Флокс?
– Ну, спасибо, херр Галицкер!
– Не за что, Вероника, это был долг юриста. А можно теперь – после этого и после того – называть тебя просто Ника?
Тут Анджелика ревнивенько так прыснула:
– «Ника» – вот умора! Ну, я тогда буду «Лика».
И стала Ликой с того вечера Парашутдинова. А Галицкер заметил, что я грустная, встал, подмигнул всем и продекламировал:
Кто я есть – сейчас поймёте.
Молодому с молодой
Я не дядей и не тётей
Прихожусь, а тамадой.
И все девчонки на него отзывчиво так:
– Хи-хи-хи-хи-хи!
А Галицкер:
– Ну, вот посмеялись мы немножко, разрядились чуть-чуть, а теперь давайте выслушаем пару слов от мамы невесты.
– Ой, да зачем это?! – само как-то вырывается у меня.
А Сапрыкина, назидательно так:
– Как бы ты высоко ни залетела, никогда не заносись перед матерью, как Неуважай-Корыто какое-то, Вера Ромашова!
А я, спокойненько так себя по пузику похлопываю:
– Я, Раис’ Пал-лна, к вашему сведенью, вовсе не Вера Ромашова, а фрау Ника Флокс. И так будет теперь всегда.
Изумилась директриса. И заглохла. А Торстен ей уже руку на шею и шепчет, дескать: да не бери близко, сегодня так, а там… главное – один раз развестись, а потом уже проще. Да, Торстен, ты это имеешь в виду? Ах, какие ж мужики все скоты бессовестные, а мама? А мама – не мама, бабушки-Глашина тень: очки на кончик съехали, косица колбаской – ужас, до чего похожи, что ж это, и я такая буду? А мама, добренько так и мудренько:
– …И мне приятно, что не перевелись ещё хотя бы в Германии мужчины. И что дитё вот это, которым Верушка брюхата, будет знать отца, а то Верка бедная его не знала, да я и сама его…
– Ну, мама, ну не надо! Ну, кому это интересно?
– А почему не интересно, Верушка? Почему мне всем твоим старым подружкам, всем новым друзьям не рассказать, как жизнь жили? Бедно жили, но, скажу я вам, совесть имели. А может, потому и совесть имели, что бедному человеку богатейство – не впрок. Беда богатейство бедному человеку. Если уж ты бедный, то живи в бедности и не рыпайся. Я участковый врач, и как жила? Вот Верка знает, хотя и брезгует мамкой.
– Ну, ма-ам…
А мама, ласкательно так и ядовитенько:
– А чё ты «ма-ам»! Чё, не правда? Ну, ничё, я ж тя прощаю, дурёху глупую. И ты меня, доченька, прости, что так тя называю, а оно всё ж так. Чё, скажешь, не дурёха ты? А кто Родину покинул? А кто фашисту на шею повис? А кто мать родную ни за грош бросил? А кто бабушку Глашу в сыру землю вогнал? А кто Рыжика мучил? А, доченька? Э-э-э!
Довольна Сапрыкина, как тот мамонт, и лыбится, как медведь:
– Задай ей веничков, Светлан’ Васильна!
А мама, горьковато так и суровенько:
– А кто думал, что мымра-мать до тебя тут не доедет? И не доехала бы, кабы тебе не порядочный человек попался, хоть и фриц. У них тоже есть очень положительные черты, хотя бы взять аккуратность. И спасибо вам, Торстен, не знаю, как по батюшке, извините, доченька моя любимая представить не удосужилась. Спасибо, что взяли её, дуру, что женой за неё пожертвовали, а это ж не просто, коли век вместе прожили, грех-то какой, прости Господи! И ты, доченька, я б на твоём месте сто раз бы ещё подумала, чем замуж выскакивать за такого изменщика коварного, который и тебя, дуру, так же скоро на молоденькую променяет, а ребёночка потом куда? И потом, старый уже, потасканный такой, пузатый, докатилась Верка!
И заплакала мама. А Торстен, хоть сути не понял, а тоже расчувствовался и Сапрыкину машинально чмокнул. Та:
– Ах, проказник! Ты, Ромашовочка, за ним глаз да глаз, а то, знаешь: на чужом счастье своего не построишь. Это не я, тут опыт поколений говорит.
Ну, молодцы, бабы, ну, удружили! Если я после такого ещё хоть раз приглашу вас на свадьбу! А мамынька-то! Вон, глядь, чуть заплакала, а Торстен её уже гладит-утешает, а мамынька-то Торстена сама обхватила, в грудь мордой уткнулась:
– Ой, сынок, какой же ты человек! И Верушку пригрел, и меня… немолодую уже… понимаешь! Разве такого Верка оценит? Тут жизненный опыт нужен, а у неё семечки ещё в голове.
– Ой, мамка, заглохла бы! И, во-первых, какой он тебе сынок? Ему, если хочешь знать, 51, а тебе, если хотите знать, 41!
– Га-а-а! Какая же ты чертовка ядовитая! Что матери на людях! Что всё из избы! Я до этого дня не знала тебя, дочурка, не знала! Га-а-а! Даже догадываться не могла, что до таких слов доживу! Вы извините, дяденька, что я вас так, но она ведь тоже млядь малолетняя! Не верите? Не верите? Так вам Раис’ Пал-лна подтвердит, Сапрыкинша, а чё? Скажи, Сапрыкинша, кто она!
А Сапрыкина шёпотом плюнула, на меня глазом пыхнула, будто сейчас велит завтра с матерью в школу прийти, палец указкой подняла и твёрденько так:
– Слышите, Торстен? А я от себя скажу, в чём ваша ошибка. Вы – человек уже – не обижайтесь, но возрастной, и чё ж ты на дочке женишься, когда мамка тебе в дочки-то годится, а Торстен?
А жених-то, хрен старый, слова хрен понял, а содержание уловил, что Сапрыкина к нему недвусмысленна, и вообще. И вообще, что он тут буй на ровном месте среди трёх баб. И сразу внутренне закабанел, довольный стал, как тот мамонт:
– Was fuer Leidenschaftliche russische Natur!******
И клыки на Сапрыкину нацелил. А та с горделивостью женственной хвостом кометным тряхнула и глазом сделала. Тут и меня прорвало. Взорвалась и говорю:
– Что ты, Торстен, это слушаешь? Наверное, тебе ихний возраст будет ближе, так если на то пошло. Раз пошла такая млядка, то знаешь что? А то, что там, на конце стола, сидит человек, который уже по мне изводится и запивает, а ты!
А так как я всё это по-немецки, то мама, естественно, дрын чё поняла и вдвойне обиделась, а Сапрыкина, наоборот, в главных чертах догнала и втройне раззадорилась, дескать: на сердитых воду возят, а на дутых буй ложат, Ромашовочка! Ну, она так не сказала, потому что всё-таки. Но по глазам-то я прочитала – разве ж баба бабу с полглаза не расковылкает! И тогда я беру Торстена прямо за башку и поворачиваю эту башку в направлении прямо к тому месту… где Ральф уже опять не сидит, один только прибор тоскует и бокал пустует. Где ж ты, зараза? А, вон он, опять в тени колонны бухАет, запрокинулся весь, рука левая подозрительно в кармане, и цыгане с эстрады в уши бУхают:
Я на сосница
Рабинэла си
Я да гожу тэрни чай
Зачинэла си…
А к Ральфу Хоффманну – бледно-пьяно-пропащему – свадебно-кисейно-брюхатая Ника Флокс лебедихою подплывает:
– Ну что же, Ральф Хоффманн? Можно поздравить?
Ральф, трезво-сине-оглоушенно:
– ?
Ника, надрывно-триумфально-ультимативно:
– И как мне жить теперь с этим? Жених ревнует нас обоих… – и живот белый выставила, – …к тебе!
Забалдел Ральф:
– ?!
А цыгане наглеют:
Эй да трын-трава
Да колыбэла си
Да там дрын-дрова
Да порубэла си!
А Ральф, торжественно-победно-сверкающе:
– Ах, так! Передай жениху, что не о чем беспокоиться.
И подымается – высокий-синеокий, как гора Муттерхорн – Вероники Ромашовой антижених Ральф Хоффманн, и бокал в правую берёт, а левую вызывающе так из кармана не вынимает и такой тост по-русски провозглашает:
– Я хочу, чтобы все тут выпили…
Как-то не так всё, не по-русски, не по-немецки, не по-людски: тост говорит, а у самого бокал пустой в руке, да ещё и в правой. Он же левша, а тут. Переучиться решил, новую жизнь начать? Или нализался так, что право с лево путаешь? Мордва, прям!
– …чтобы выпили по-русски до дна за жениха и невесту, и в их лице…
Ну чё несёшь – аж цыгане заглохли? И девочки от кавалеров к тебе поотвёртывались, и мама встревожилась, и Сапрыкина подобралась, как на контрольной, точно сейчас прыгнет: «прекратить списывать, мерзавцы!», – и херр Галицкер голову откинул, улыбается про себя: «так ещё брачующихся никто не поздравлял!», – а Торстен, как дурак, пачку на тостующего раззявил, а Ральф:
– …и чтобы выпили в их лице за всех опытных и успешных менеджеров Siemens и BMW с Phillips, а также за всех твёрдо стоящих на ногах и аккуратных немецких граждан, на которых зиждется. Это в лице жениха. В лице же невесты я предлагаю выпить за их твёрдо становящихся на ноги славянских подруг и тех безошибочно европейский выбор. В моём же собственном лице я призываю почтить вставанием беззакатно вчерашний день. Хлопнем!
И медленно правой рукой опускает на столик пустой бокал, а левую быстро выхватывает из брючного кармана и подносит к виску… ай-ай-ай! А кабы я не толкнула изо всех сил твой левый локоть, Ральф, то? А так хлопнуло в люстру из дуэльного пистолета, и зажали уши девчонки, и осыпало стол и всех стеклянным дождём, и темно стало в зальце, только над эстрадою лампа – словно станцию фонарик в тёмном поле – звонкий табор озаряет, а за стеклом, за верандой ночь лунна-видна, и лебедь с лебедихою в лунном луче у прибрежия дремлют, и лодок сонная гряда, и меркнет звёздная вода Ферингазее, а тут мама Света как заверещит:
– Доченька, это ж он в тебя хотел! Зачем ты туда пошла? Беги скорее, а-а-а! Это он тебя так хотел!
– Ма-ам, знаешь чё! Вот те’ерь переста-ань! Потому что когда ты на меня говорила, разве я тебе чё-нюдь отвечала? П’тому что мать. А те’ерь – это человек страдает, и даже хотя я другому отдана, но буду век ему верна. В смысле духовном, вот.
Ахнула мама, заплакала:
– Ай, доченька, да я же всё понимаю, ты как думаешь! Но вы же Торстена совсем не жалеете. Ведь ему же, во-первых, обидно очень, а во-вторых, за всё платить кто будет?
Ну и ничто. А Торстен, между прочим, сидит и лыбится, как дурачок, что на его свадьбе такой русский размах и такие обычаи, что, дескать, надо из пистолета хрусталь бить. Это ему Сапрыкина так нашёптывает по-немецки в школьных пределах. Хозяин прибежал, лица нет: полицай! – кричит, – полицай! А Торстен его только по плечу потрепал:
– Aber Ruhe, Herr Wirt*******, я за всё плачу, это русская свадьба!
Убежал ресторатор успокоенный, а Ральфа-то кто успокоит? Если не его любимая. В рамках Роковых Ножниц, конечно, но это уж не любимая виновата, правда? А как мне его жалко было в тот момент, когда он такой весь бледный, синий, романтический, стоял и качался, и не догадывался, что можно уже сесть. И о том не догадывался, что раз такое дело, то можно уже с любимой уединиться и по душам пообщаться, а то когда теперь снова? А кобылки-то мои ковылкинские чуть кипятком от восторга не брызгаются и кавалеров уже без всякого зажимают, а сами так Ральфику сочувствуют, что мне даже ревностно: чей он антижених, в конце-то концов, девки? Лика Парашутдинова аж визжит от чувств:
– Да пойдёмте же все к нему, человек же в одиночестве!
И уже бегут, менеджерОв своих лысых разжали, все кругом самоубийцы скачут, как на Ральфа именины испекли мы каравай, каравай-каравай кого любишь выбирай, выбирай-выбирай, а пока не помирай, помирай-помирай, а меня не забывай, Ральф, и не порть мне, пожалуйста свадьбу, и сейчас я поведу тебя туда, за окно, где так лунно-светло, где блестит серебром озеро, где лебедь с лебедихою дремлют, и качаются лодки рядами, и прохожие редки, и темнеют большие кусты, понял, Ральф? А сейчас поймё-ошь, а сейчас пойдё-ошь…
– Идёшь? – шёпотом в ухо шелещу. – А молчишь почему? Где голос твой любимый?
– Молчишь? – за руку с крыльца свела. – Думаешь, не понимаю, как перед тобою виновата? И думаешь, не понимаю, что ты это мне простишь, а то было бы не по-нашему.
– Здесь хочешь? – в тени куста от озёрно-лунного блеска скрылись. – Готова на колени стать, прощения просить, хочешь? Ка-анечно, хочешь! Так стану.
И что же, и стала, и попросила, и утешила, а как же, миленький, обиженный мой, брошенный такой, головку направо скосил, ой! ну давай – как мы умеем, контекстуальна! концептуальна-на-на! контрацептивна-на-на-на! Гипероральнаааааа-ммма-мма-а-а-а! Улыбается, понял! Простил? Простил, простил, я же знала. Давай на травку теперь, и голову мне вот сюда, прямо на животик – слышишь, как там шевелится? Может, это твоё, а ты и сам сейчас как будто там, а что, прилёг и словно весь ты там, а там – словно именно ты и есть. И куст шумит, и вода блестит, и лебедь с лебедихою дремлют.
И уже не дремлют! И уже – как сорвутся, да как взовьются, и крылами по озеру как забьются! И лодочки закачались, и луна водяная замутилась – а это не ветер поднялся, это не гром вдруг ударил, не луны кусок откололся, это баба – как луна бела-гола – бежит-пищит-хохочет, по мелководью ступнями босыми хлещет, это за нею вслед мужик – в чём мать родила – скачет-фырчит-гогочет, по озеру пятками искры выбрызгивает:
– Wo bist du?********
– Ах, уж и во бизду? – Как вросла в дно русалка. – Ишь, прыткай, мерзавец! А по губам тя, леший!
Как налетит лысый леший, как вмажется смаху в хвостатую бабу, как ляпнутся оба в воду, луну как обрызжут, да как заржут:
– Аch, Rrraissaaa!
– Ох, Торстинька!
– Ach-ach-ach!..
– Ох-ох-ох-ох-о-о-о!..
Ах, Раиса? Ах, Торстинька? Ну, времечко! Ну, нравственность! И после такого беспардонного млядства Сапрыкина ещё что-то хочет от учащихся, да? И у нас нету секса, да Раис’ Па-аллна? А чуть за границу – так и хвост задирать перед иностранцами, вот как? А ты, Торстинька! На моей-то свадьбе, невесты твоей, ребёночка твоего матери – ай-ай-ай! И хоть бы не при Ральфике – он же такой чистый, романтик, эдельвейсик, и такое пережил только что, а вы – прям бегемоты непробиваемые!
– Пойдём отсюда, Ральф! Хорошенького понемножку, знаешь? Это наша народная мудрость. Давай потихоньку встанем, застегнёмся, отряхнёмся. Не забывай, что это всё при ребёнке! Вот так, молодец. П’нима-аешь, Ральф, не всё в жизни складывается так романтически – как у ветра с кустом, как у тучки с луной, как у лебедя с лебедихою. Вот у нас бы так не вышло, а почему – разве я знаю? Но я же тебе врать не умею, и я тебе всю правду всегда скажу, что ни к одному человеку я такого уж очень большого не испытываю. И к тебе, Ральфинька, тоже, ты меня простишь, конечно. Но мне очень хотелось бы, чтобы ты был счастлив. И подумать, что если бы не несудьба, то как бы хорошо было, кабы я сразу тут в Германии встретила Торстена и вышла бы за него, а потом тебя бы повстречала, который духовно богаче, и мы бы с тобой были тайными любовниками, и луна была бы, и озеро с лебедями, и вот этот кустик, а за всю прозу финансовую отвечал бы у нас этот Торстен…
– Да др-р-робь же твою пять! – да правую как рванёт из правого кармана! да тррррах-тара-ра-бах мне над ухом! да пыхнуло в глаз – аж луна ослепла! да палёным таким в ноздри пахнуло, а я на траву упала убитая. И думаю про себя: ну и пёс с ней – а ребёночка Торстен не оставит…
* Au pair (от фр. «в паре») – культурно-образовательная программа для молодёжи
и сама участница этой программы, проживающая 6-12 месяцев заграницей в местной семье на обеспечении семьи и присматривающая за хозяйскими детьми
** Не так ли? (нем.)
*** Обворожительный язык (нем.)
**** Да-да, Пётр Великий… (нем.)
***** Так точно, Екатерина Великая! (нем.)
****** Какая страстная русская натура! (нем.)
******* Спокойствие, пане шинкарь (нем.)
******** Ты где? (нем.)
О тех же девушках см.:
ЕСТЕСТВЕННОЕ ВОСПИТАНИЕ http://proza.ru/2008/01/14/25
УРОК ДЕВИЧЬЕЙ ГОРДОСТИ http://proza.ru/2009/04/27/254
или в целом:
ДНЕВНИК ЛЕБЕДИХИ http://proza.ru/2008/02/28/327
Загрузить в WORD или PDF: http://www.scribd.com/doc/14975416/8nika