У меня зазвонил телефон.
- Кто говорит?
- Это я, Ксюша. – Голос несчастный и задушенный.
- Что случилось?
Вместо человеческой речи слышу всхлипы и нечленораздельные причитания. Через четыре минуты выяснилось, что она заболела, а ее Димка уехал на целый месяц, и вот лежит она одна и так Ксюшке плохо и тоскливо. Будь у нее силы, пошла бы и повесилась. Только она даже до туалета ползком добирается, какой тут к черту суицид. А вот мой голос вернул ей вкус к жизни. Я со вздохом откладываю интереснейшую книжку. Надо идти. Потому что в это самое мгновение я запрыгиваю в джинсы, тяну носом (на кухне мама жарит курицу), слышу в соседней комнате визги сестры и ее подружки (жмурки), а Ксюша чувствует химическую вонь лекарств и слышит холодильник через звон одиночества. Несправедливо. Ступаю за порог, и рождественская открытка обнимает за плечи. Зимнее воскресенье притихло пушистыми сугробами. Снежинки кружат вальс возле домика соседей, заглядывают в желтое, уютное до истомы окно. В их палисаднике живет маленькая, ужасно пушистая елочка. Сегодня она переливается разноцветными огоньками китайской новогодней гирлянды. Над крышами дым, где-то пекут пирожки. Снег скрипит под ботинками, и душа от тихого праздника свернулась теплым калачиком, смотрит сквозь блаженный прищур, как сказка выглядывает из-за каждого заснеженного дерева.
У Ксюшки в подъезде воняет, как всегда, табачным смрадом – в пятой квартире живет старичок, он принципиально курит только махорку с собственной грядки. Каждый раз вспоминаю, какого феноменального роста муж моей подруги, когда с трудом дотягиваюсь до кнопки звонка. Ксюша, укутанная в одеяло, засыпанное розовыми мишками, держится за стену. Как маленький ребенок счастливо улыбается, а глаза красные и мокрые: «Как хорошо, что ты пришла. Я так ждала».
- Вот что, солнышко, давай-ка в постель. Чаю хочешь? Я малинового варенья принесла.
Немедленно Ксюша была укутана по всем правилам, в ее ногах нахохлилась грелка-наседка, и аспирин с малиной принялись за работу. Только заболевшему человеку необходимо не только это. Почти всегда нужны просто внимательные глаза и разговоры о чем угодно. Я смотрела на ее синяки под глазами, на красный блестящий нос и развлекала Ксюшку как могла ерундовой болтовней. Она вдруг попросила: «Тань, расскажи сказку. А лучше на ходу придумай, ты ведь можешь. Я закрою глаза, буду слушать и представлять». Я растерялась – Какую такую сказку? Современный модерн по мотивам трех поросят что ли?
- Да нет. Зачем мне свиньи, хоть и маленькие. Мне бы про людей что-нибудь. Раз уж скоро новый год, что-то вроде Снежной королевы.
- Ну ладно. Чего не сделаешь для больной во всех смыслах.
Я рассказывала, импровизировала, постепенно воодушевляясь, все больше. Ксюшка и не подумала закрыть глаза. Простенькое повествование захватило и ее. Выпрыгивая из под одеяла она стала додумывать детали сюжета. Мы просидели до позднего вечера, выпили два чайника чая. Мелочи повести перемежались с историями из жизни, с воспоминаниями. С того дня прошло два года, и я начисто забыла наивную придуманную историю. Но вчера я вышла из дома и за мельтешением снежинок увидела соседскую елочку, украшенную гирляндой и желтое теплое окно.
* * *
Темнеет сейчас рано. Зима – тяжелое время. Кому-то с хохотом устраиваться на чайном подносе и лететь с ледяной горки возле большой новогодней елки, а кому-то проходить полный курс выживания в гостях у русской мачехи зимы. Трудно построить хорошую кибитку, пригодную для зимовки. Мысли не новые и думай тут не думай все равно все будет только так как есть. Пусть. Одно только сейчас душу греет. Непочатая чекушка, что лежит за пазухой. Она то позаботится, теплом угостит, и помереть не даст. Уже начался нутряной трясун, выпить нужно, выпить... Скорей бы уж.
Зимой на местной помойке их осталось жить трое. Сразу и не разберешь, какого пола эти люди и являются ли они людьми вообще. Три грузные фигуры, замотанные в заскорузлые вонючие тряпки, застыли в ожидании. Отсюда, с высоты заброшенных, когда то отвалов, хорошо видны огни фар подъезжающей машины. «Мусорка» бодро катит сквозь зимние сумерки в пункт назначения. Сегодня эта машина последняя. В трех обовшивленных головах бьется строчка одинаковых мыслей: «Ну, вот приехала... Надо успеть, раньше других найти что-нибудь теплое или съестное. Хорошо бы побольше толстых коробок. Выпить, согреться пора. Выпить, выпить... и костерок. Но это все после. Сначала «мусорка».
Машина обдает людей такими теплыми выхлопами. Из «Зилка» выглядывает мужичок-водитель: «Эй, вы, окаянные! Отойдите хоть подальше, зашибу ведь ненароком! Одна морока с вами. Ну, чего стоите пнями, уйдите, говорю! Тьфу»! Он с досадой жмет на рычаг и на грязный снег грудами валится заиндевевший мусор. Кучи бутылок из под шампанского, банки из под зеленого горошка, апельсиновые корки, коробки от детских новогодних подарков. В красном неверном свете габаритов становятся различимы лица бывших людей. Двое стариков и пожилая баба. Она ближе всех к слабому свету. Космы немытых волос густо свисают на красное морщинистое лицо. Нагнулась со стоном, и странные молодые глаза злыми черными углями шарят туда сюда, руки привычно снуют, перебирают, встряхивают, разворачивают, сортируют. Тряпки сюда, бумагу вот этак, дальше то, что в еду пригодится. Хм... Почти не мятая кастрюля. Жаль, не алюминиевая. Коробка от телевизора. Сегодня везет. Опять бумага. На растопку. Один из стариков метнул блеклые глазки в сторону коробки, заботливо отложенной подальше. Баба плюнула сквозь гнилые зубы: «Убью, сука задрипанная! Знаешь ведь... Уйди, Прохор, на свою «грядку». Старик опасливо жмется подальше. С нравом новенькой он уже успел познакомиться накоротке, так сказать. Баба сумасшедшая и связываться с ней себе дороже. Ножик у ней очень нехороший. Ишь, глазами сверкает, подлюка. Было дело, подвалил к ней, к тепленькой. Естество оно завсегда своего требует, а эта вроде ничего, страшней видали. И ведь почти начал дело делать. Не дала. И что ей жалко, что ли. Дрыгается, кусается, ножик свой вытащила. Чуть без причиндалов не оставила. Кровищи лилось, как с порося. У, сука!
Меланхоличный Гриша спокойно роется в мусоре. Ему в жизни интересны только две вещи – водка и механика. Гриша хмуро поглядывает на двоих беспокойных из под сивых бровей и угрюмо молчит. Он прожил на помойке пять зим, и точно знает – этих он переживет. Ветеран-долголет. Все, кто здесь жили или помирали или уходили. И эти уйдут, а Гриша останется.
Машина фыркнула, обдала напоследок теплыми газами и погрохотала в гараж. Прохор излишне жизнерадостно и заискивающе просипел прокуренным фальцетом: «Ну что, Григорий Иваныч и Тамара Витальевна, устроим званый банкет? Костерок запалим, угостимся беленькой, как оно у русских людей заведено. Водка ваша – мясо наше». Гриша недоверчиво зыркнул: «Откуда мясо, Прохор»?
- Дак вчера еще оно бегало тута, тявкало. Не видел, что ль?
- Видел, видел. Ну, так неси. Не томи утробу.
Тамара молча развернулась и пошла в свою кибитку, оставляя на свежем снегу две колеи от тряпичных узлов с добром.
Тучи на небе разошлись, и далекие зимние звезды подслеповато подмигнули миллионами крошечных рождественских фонариков. Развиднелось, значит, ночью ударит мороз.
Картонный домик с крышей из ржавого листового железа стоял на самом отдаленном краю помойки. Снаружи картон, внутри тряпки и старая печка-буржуйка на трех ногах. Дом не обязательно задумка архитектора, это просто место, где живет человек. И какой бы ни был этот дом, он имеет право на свой собственный законный уют, на свою индивидуальность. В правом углу гора прогорклой утильной посуды, зато в левом стоит небольшая сосенка, увешанная яркими фантиками и золотинками из сигаретных пачек. Под обдерганным деревцем стопка тетрадей и книг. Булгаков, Есенин, Ефремов, Достоевский истрепаны, размыты снегом и дождем, но теперь спасены из мусорного костра. Маленькая мятая фотография, с нее смотрит, близоруко сощурясь, забавная девочка. Наморщенный нос сапожком и тонкие белые косички с бантами на первое сентября. Тамара втащила узлы через порог. Из кармана засаленной телогрейки вынула горсть замерзших апельсиновых корок и положила их рядом с фотографией. Теперь здесь пахнет рождеством и новым годом, елкой и апельсинами. Глаза слезятся. Так бывает от мороза, и бог его знает от чего еще. Тамара суетливо, тряской рукой достает из-за пазухи драгоценную бутылку и пьет из горлышка, занюхивает рукавом. Где ты, доченька? Что теперь с тобой будет? Маленькая моя, хорошая. Сколько бы ни было тебе сейчас лет – навсегда семилетняя. Тихо, только за тонкими стенками носится пронзительный ветер, воняет помойкой, пахнет холодным железом и подпорченными цитрусовыми корками. Нечего раскисать, такова жизнь и спорить с ней самое бесполезное занятие на свете. То, что случилось с Тамарой - лучшее доказательство для тех, кто не верит в судьбу. Есть она, тварь, не уйти, не убежать. Счастливы те, кто могут ей противостоять и даже видят в этом смысл. Сильные люди, а Тамара слабая. Все, хватит пустых мыслей, незачем больше думать. Жизнь закрутила сложный акробатический финт, и необходимость размышлять отпала за ненадобностью. Просто жить, искать пищу и тепло. А сейчас надо идти, брюхо к спине прилипает.
У костра уже пахнет едой и жизнью. Тамара молча ставит на землю бутылку и садится на реечный раздолбанный ящик поближе к огоньку. Отсюда, с высоты виден весь город. Вон он раскинулся от края до края, с бусинами белых фонарей, с большущей блестящей елкой в гирляндах возле дома культуры, с дымом из труб частного сектора. Гриша долго смотрит в ту сторону: «Рождество наступило».
Прохор уже принял сивухи и теперь ему хочется поговорить. Человек – животное общественное.
- А ты, Томочка, в бога веруешь?
- Только в черта.
- Так то оно так. Но ведь носишь крестик на шее. Видел я его на тебе летом.
- А не твоего ума дело, что у меня на шее болтается. Я же не спрашиваю, что у тебя в штанах висит.
- Обижаешь старика. Поговорила бы по-человечески. Как собака только и гавкаешься. На вот лучше супу поешь. Ешь на здоровье.
В мятой железной миске горячее варево. Сегодня с мясом. Гриша шумно хлебает, потрескивает костер и надолго водворяется сытая тишина с чавканьем. Прохор быстро глотает, дергая кадыком. Торопит: «Ну че, сидим то? Давайте уж для аппетиту, для сугреву. Давай, Иваныч.» Гриша с чувством сморкается в сторону: «Ну, за рождество, стало быть, за праздник».
Бутылка опустела, и так же пусто стало у всех на душе. Прохор сильно запьянел, и мутные его глазки все чаще стали останавливаться на Тамаре.
- Тамара Витальевна, а ты здесь как очутилась? Баба ты, я погляжу шибко умная. Не все книжки в огонь бросаешь. По назначению они у тебя, для чтива.
- Ну что ты мне все душу колупаешь. Сам лучше скажи, какого рожна тут надо?
- Дык пропил все. Жена у меня повесилась, а детей не успели родить. И дом у меня был справный, хозяйство там, трактор. Пропил. Вот так в жизни бывает.
Синее обмороженное тело месяца высоко поднялось над сидящими. Сочувствует братьям-выпивохам. Ему с такой высотищи далеко видать – опасность совсем близко, вот-вот вплотную подберется. Месяц и предупредил бы троих, только сказать не умеет. А по лесу идет мороз, трещит обледенелыми сучьями, топчет деревья тяжкой пятой. Вот уже совсем близко подошел, стоит и ждет когда люди спать увалятся, двигаться перестанут. Вот тут то он рядышком и уляжется, прижмет к себе крепко-крепко и до смерти зацелует. Ну что за люди. Сидят, болтают пустое. Спеть им, что ли колыбельную. Пусть угомонятся, пора бы уже. А костерок я притушу.
Тамара первой очнулась от отупелой дремы, испугалась. В затухающем костре громко выстрелил уголек. Сон сладкий, уютный затягивал, завораживал призрачным теплом, смыкая усталые веки. Тамара нечеловеческим усилием воли заставила себя подняться, растолкала уснувших стариков.
- Давайте-ка, мужички по домам, морозец сегодня опасный. Да вставайте же, пни глухие. Сейчас нельзя спать. Если так дело пойдет, придется в город идти, место отвоевывать.
С трудом все разбрелись в разные стороны. Чтобы не задремать, Тамара принялась за работу. Принесла дров и в темноте стала разбирать узлы на ощупь. Пальцы на ногах невыносимо грызло уходящим ни с чем холодом. Нужна бумага на растопку, быстрее разжечь, пока совсем не околела к чертовой матери. Ворох отсыревшей бумаги нашелся на самом дне. Похоже на какие-то тонкие книжки-брошюрки, слипшиеся от грязи тетрадки и стопку альбомных листков. Тамару будто что-то подтолкнуло, заставило присмотреться. Несколько секунд она читала в свете горящей щепки, затем отложила в сторону. Когда дрова разгорелись, Тамара хорошенько укуталась рваным пальто и стала читать у открытой дверцы печурки. Почти год на помойке, а такого чтения встречать еще не доводилось. С ума сойти, чей то личный дневник. А сердцу больно до чего, колет тупой иглой. На закопченном лице Тамары чистая полоса.
Мороз напрасно ждал за тонкой дверью, и дрема терпеливо свернулась мягким клубочком в самом темном углу. Тамара читала, не отрываясь. Тонкая стопка альбомных листов, прошитых голубой ниткой, на титульном засохла гнилая помидорина. Чернила кое-где расплылись синими потеками.
27 апреля
Долго ли, коротко ли, живу я на свете. Наденька, Надюша. Иногда словно просыпаюсь, распахиваю глаза и оглядываюсь. И вновь и опять ощущаю страх. Так бывает, когда кто-то грубо встряхнет задремавшего человека за плечи, слишком резко выдернет спящего в действительность, заставит срочно принять решение или просто отреагировать на реальность. Мне все сложнее отвечать уместно, все сложнее вспомнить их язык. Вчера записала на диктофон свой голос, старалась изо всех сил. Хитроумный мат, все эти странные окончания в словах, искаженные пафосные интонации: Катюсик, Зезик, Лапусик. Вместо удовольствия – кайф, вместо одиночества – жопа, вместо сплетения в косу двух тел – траханье и глагол «кувыркаться». Когда я робко произношу слово «дерьмо», оно звучит так, как если бы моя пожилая мама, всю жизнь, простоявшая у фабричного конвейера, молвила бы вдруг, стараясь выглядеть естественно, «меня с моего начальника просто прет» или «клевая сегодня была смена, чай пили, тусили». Я стараюсь вписаться в действительность изо всех сил, хочу быть уместной в этом мире. Но когда я пытаюсь представить себя саму в отдельности, абстрактно – я вижу одно и то же: заброшенный замок, увитый столетним вьюнком от древних ворот до протекающей крыши, у входа два спящих стражника с проржавевшими алебардами, на их волосах тенеты и лица уже неразличимы под толстым слоем мохнатой пыли. В этом замке есть лестница, засыпанная истлевшими листьями, налетевшими из раскрытых заклиненных временем окон. Если подняться наверх, и минуя три закрытых двери, распахнуть четвертую по правому ряду, можно услышать рвущий нервы скрип давно не смазанных петель, ощутить кислую вонь прогорклой древности и увидеть огромную кровать под бархатным, некогда малиновым балдахином. И вот там, на этом покосившемся пыльном ложе я. Принц так и не пришел, не нашел для меня времени или просто не захотел целовать эти обветренные губы с подсохшей корочкой простуды. Постоял, постоял и вышел из опочивальни на цыпочках. Вскочил на верного скакуна и оставил здесь все, как есть. Моя сказка не очаровала его, и за первым же поворотом он постарался навсегда забыть мои редкие веснушки и розовый пеньюар, затянутый паутиной, мой остывший запах и лестницу с бывшими листьями. Принц больше никогда не переступит заплесневелого порога, не вдохнет запаха старины и заброшенности. А я все сплю. Летаргия будет тянуться бесконечно долго, до конца.
3 мая
Я пишу на альбомных листах вечным пером. В поселке чернила достать все труднее. Мои записки – отдушина и я хочу соблюсти ритуал с максимальным гротеском. Я заложница своих традиций и причуд. Пусть так, иначе я не могу. Вчера мама отправила меня в магазин, но сдачу я не принесла. Долго мялась у прилавка и все же купила два метра бордовой портьерной ткани с тонким рисунком под золото и несколько атласных лент. Снег, наконец, исчез и очень скоро я смогу сделать то, что собиралась еще зимой. Лето! Оно уже здесь. Только сегодня я поняла это до конца, ощутила всей кожей. На днях закончится принудительное образование, и по крайне мере на три месяца меня оставят в покое. Мою свободу и пространство никто не нарушит, никто не переступит проведенную мной черту. Тополя утонули в зеленом тумане, трава со вспышками мать-и-мачехи пробила навылет сигаретные пачки и фантики, нежно обняла использованные презервативы и пивные банки. Лето зовет меня смехом лесных колокольчиков, мохнатыми лапами сосен, у самых глаз качается его звонкое небо. Я обязательно приду, осталось самую малость. Пять раз по 24 часа и мы снова будем вместе.
5 мая
Я знала – это случится. Когда-нибудь они узнают кто я такая. Догадаются. Не совсем понимаю, рада я или боюсь. И что теперь будет? Я слишком плохо скрываю свои странности, мало работаю над этим. Разумом понимаю, что ничего страшного не произошло, но низ живота заполняет противная слабость. Мне страшно, я устала жить с этим ожиданием. Странная смесь облегчения и боязни. Как бы там ни было – это произошло. Сегодня утром перерыла всю квартиру в поисках своей черной повседневной кофты с длинным рукавом и воротником под самое горло и нашла ее мокрой, висящей в ванной на веревке. Мама, не предупредив меня, выстирала ее. Эта кофта ей вообще не нравится. Слишком мрачная и «балахонистая». Мама периодически пытается подсунуть одежду, которая ей кажется более уместной для девушки 16 лет. У кровати, на стуле, я обнаружила жалкую замену. Голубой топик с коротким рукавчиком и этой проклятой надписью, которая встречается так же часто, как и ее носители. Ненавижу подобную дрянь. Только не пойти в школу я не могла. Сегодня была годовая контрольная по физике. Джинсовку я тоже не обнаружила, наверное, мама ее попросту спрятала. Я натянула топик с каким-то мрачным удовольствием. Меня вынудили. Я добросовестно попыталась оттереть рисунки на руках и животе. Как бы не так. Гуашь легко отмылась, а вот фломастер и маркер впаялись в кожу намертво. Из под короткого рукава выглядывал оживший папоротник и цветы чертополоха. Я тянула проклятую майку, как могла, до опасного треска, но заправить ее в джинсы так и не получилось. Полбеды. Главное – живот. На нем обитало мое одиночество. Беззащитно розовое с голубыми венами и длинными бежевыми ресницами. Стоило поднять руки, и оно становилось явным всему миру. А еще шрамы на запястьях. Вот чего никто не должен был видеть. Моя чушь, моя капитуляция. День прошел почти успешно. Руки я поднимала очень аккуратно, а запястья благоразумно не показывала. Уже после уроков произошло то, что и должно было. Рисунок на плече увидела девочка по имени Света, для друзей просто Лапусик. Она живет в соседнем подъезде и зачем-то возвращается из школы только вместе со мной. Дожидается на школьном крыльце и идет рядом до самого дома. Она удивленно ойкнула и слегка прикоснулась тонким веснушчатым пальчиком к листику папоротника: «Что это? Так красиво! Ты прикольно рисуешь». Я не помню, что ей ответила. По-моему просто попрощалась и хлопнула дверью подъезда. Не хочу об этом думать, не хочу. Завтра все разъяснится. И чего я боюсь, глупая? Моего блаженного одиночества станет еще больше. Только то.
6 мая
Я была сегодня там. Я виделась с летом. Беспечное, молодое и безмятежное в своей вечной глупости. Оно только что появилось на свет. Талый снег - родовые воды, небо – бессмысленные синие глаза младенца, родимые пятна прошлогодней рябины и шиповника. Совсем еще маленькое, чистое. Я виделась с кривой сосной. Мы обнялись, искренне радуясь встрече. Только там я на месте, только там я дома. Нет, я не удержалась, хоть и давала себе слово навестить лето, уже после того, как окончательно развяжусь со своими человеческими неприятностями и делами. Я не хотела идти туда с химической формулой в голове. Вечером учебник литературы полетел в угол, а я бросилась туда, где мне хорошо. Пусть ненадолго, зато мне стало легче. После часа лесного одиночества мне проще жить среди людей целую неделю. Сосна осторожно дышит у моей щеки и делится своей силой и равнодушием, стойкостью и спокойствием. Рядом с огромным деревом я перестаю бояться, аккумулирую в себя лето и радость.
15 июня
Каким-то образом он появился в моей жизни. Как это произошло, не помню. Я давно в анабиозе и, наверное, просто пропустила этот момент. Опять проспала. Но я не думаю, что это важно. Ощущаю ли я радость от его присутствия? Думаю, что нет. Напряжение перетянутой струны – вот на что это больше похоже. Но и отказаться от встреч с ним я не могу. Мне интересно, а что дальше? Что этот человек скажет в следующую минуту, встопорщит ли отросшую русую челку длинными пальцами, появится ли ямка в углу губ, когда он улыбнется, какими будут его серые глаза, если я задам ему вопрос. Словно книгу читаю, абсолютно скучную, но в то же время захватывающую все внимание, все мое время. Глаза скользят по долговязой фигуре, зацепляются за ниточки его обтрепавшихся внизу джинс, за приставшую к синему свитеру тополиную пушинку, останавливаются на улыбчивых губах и остаются там больше, чем нужно. Я хочу, чтобы он поцеловал меня? Он сумеет разбудить меня? Скучно и интересно. И зачем он забрел в мой замок? Завтра я позволю ему, чуть больше, чем другим. Я покажу ему себя. Какими тогда станут его серые глаза?
16 июня
Я раздевалась, а он смотрел и не шевелился. Боялся дышать. Нет, не было в его глазах спокойного созерцания, не было понимания, но не было и страха. Я не разгадала до конца эти темные искры, вспыхнувшие в его расширенных влажных зрачках. Словно в колодец упала. Секунда, другая… Сосновая ветка на моей груди колебалась от внутреннего ветра. Подснежник на горле ожил и качнул прозрачными лепестками. В открытое окно влетел непрошеный вечерний мотылек и опустился на раскрытые страницы «Снежной королевы», испачкал серой пыльцой слово «снег». Наши глаза снова встретились. Он разбудит меня? Мгновение – и дрогнули темные ресницы, увели его глаза в сторону. Не сейчас, не время. Когда я накинула на себя одежду, мне не было неловко. Но я еще не прочитала его книгу до конца. Осталась одна страничка, последняя.
20 июня
Он согласился пойти со мной в лес. Ни о чем не спрашивал и смеялся меньше, чем всегда. Он просто не знал чего от меня нужно ожидать, каким я хочу его увидеть. Но, впервые попав в необычную ситуацию, он быстро приспособился, надеясь пустить в меня корни. Забавно. Нет, меня это нисколько не напугало и не разочаровало. Я всего лишь хотела своевременности, безошибочного чувства мгновения. Он должен был поймать ту единственно верную секунду и тогда его и мои ожидания оправдались бы. 20 минут мы пробирались по ночному лесу. Не знаю, какое впечатление на него произвело мое дерево, а я пришла к себе домой. Но его серыми глазами увидела впервые гибкий ствол с вырезанной руной, с атласными лентами, летящими по звездному небу на тонких ветках. Он упустил момент, он не смог меня разбудить и спящие губы не ответили на его настойчивый поцелуй. Слишком рано, слишком нагло. Не так… Эту книгу я дочитала и никогда не стану ее перечитывать.
18 ноября
Лето повзрослело, состарилось и ушло. Оно не печалилось и не боялось. Его жизнь была настолько полной, что ему не о чем жалеть. Просто пора. Может, и мое время уже пришло. Как горько, я никогда не смогу пустить свои корни, не смогу ловить солнце тонкими прозрачными листьями. Жаль, я навсегда чужая в этом мире. Одиночество не тяготит меня, пугает только ненужность и острая тоска по тому месту, где я могла бы быть. Тоска по дому, которого у меня никогда не будет, по тому пространству, которое я могла бы назвать своим. Моя душа давно остыла и заснула. Она хочет в свою стихию, хочет слиться со снегом, черными умершими деревьями и серым свинцовым небом. Может быть, там ее место и там она успокоится, будет счастлива. Что значит смерть? Краткая передышка, зимняя спячка. В глубокую старину мозолистой гениальной рукой были посеяны бессмертные семена. Зимой они будут умирать, но каждую весну взойдут снова. Вечно. Уйти? Остаться? Я лягу в пушистую постель из снега, и холод укачает меня в своей нежной и печальной колыбели, закроет упрямые глаза. Очарование зимней сказки будет бесконечно долго звенеть тонкими кристаллами, плыть в воздухе уснувшими снежинками. До весны. Я вернусь, пусть немного другая, но обязательно вернусь и снова увижусь с летом. Остаться?
Яркое зимнее солнце поднялось над поселком. Крыши в снеговых шубах сонно вглядывались в ослепительное белесое небо, приветственно пыхтели печными трубами в частном секторе, взмахивали тонкими руками коллективных антенн на пятиэтажках. Люди на улицах щурились и радовались хоть и зимнему, но солнышку. Никто не остался в стороне. В рождественском утро была счастлива каждая веточка, каждый фонарный столб, каждое окно, ослепленное лучами нового дня. Солнышку все равно кого радовать, его на всех хватит. Оно щедро разбрасывало свет и непрочное тепло. На местной помойке тоже проснулись, щурясь и позевывая, показались наружу из своих зимних кибиток. Кому радоваться, а кому работать, но редкая улыбка посетила даже опойный небритый лик вечно хмурого Гриши. Прохор же сиял, как новый начищенный сапог: «Доброго утречка, тебе Григорий Иваныч! Ишь, солнышко, какое сегодня яркое». Одна Тамара все не выходила из своего нехитрого домика. Мужики уже две машины встретили, а она все не показывалась. Беспокойный Прохор вызвался проверить. Постучал в гулкую железную стенку и немного подождал. Тихо. Пожал плечами и уже собирался уйти, но заметил что-то странное, длинное, лежащее чуть в стороне от Тамариной кибитки. Она лежала на грязном сугробе. Смерть разгладила ее лицо, очистила от прижизненной скверны. Нет, она не была старухой. Темные ресницы припорошило инеем, а на синих губах застыла счастливая улыбка. В сведенных пальцах мертвая Тамара сжимала какие-то альбомные листы, прошитые голубой ниткой.