Попробуй жить дальше...

Анастасия Астафьева
       ПОПРОБУЙ ЖИТЬ ДАЛЬШЕ…
       (рассказ-монолог)

Вот ты говоришь – все грешны, и у каждого самый тяжкий грех есть среди мелких, почти привычных, ежедневных. Тот, который всю жизнь мает, от которого жуткой тоской заливает грудь, разум затуманивает. От которого выть хочется, бежать куда-то. От которого людей ненавидишь, потому что винишь их во всем, себя-то ведь как винить! Если о нем думать постоянно – сойдешь с ума, жизни уже спокойно не будет ни секунды. Ни во сне, ни в вине, ни в объятиях женских не забудешься. Выход – в петлю или пулю в висок.
Но можно еще и простить себя, внушить себе, что так было угодно судьбе, что все получилось так, как должно было случиться. Простить себя, напакостившего ребенка, собой взрослым, рассудительным. Тогда проживешь и, возможно, даже забудешь о своем грехе, о своей вине. Почти забудешь…
Вот и я почти забыл. Очень хотел забыть, и получилось. Стало казаться, что не со мной было, что это чья-то чужая история, слышанная когда-то, до отвращения неприятная, из головы бы ее поскорее выбросить и ладно.
Не со мной было. Не моя это жизнь. Моя должна быть другой.
А значит, это не я убил сына. Да и убил ли я его. Я ли его убил…

Мы тогда с Катей уже два года прожили. Редкая любовь случилась с нами. Может, и оттого, что я уже взрослый мужик был, тридцатилетний, сына растил, а Катя девчонка двадцатилетняя, смотрела на меня восхищенными глазищами своими, каждое слово ловила, доверчивая, что ребенок. Мне в радость было ее оберегать ото всего, прятать, укрывать ото всех жизненных невзгод, это и мне будто сил прибавляло, уверенности.
И сошлись-то ведь быстро. Всего-то раза четыре и виделись наедине, в близости. Я-то ведь женат, думаю, надо заканчивать, решаться на что-то, а тянуло-о-о меня к Кате!
Жду вот с такими мыслями ее в обед с работы, отпрашиваться пошла у начальника. Я и сказал себе, если отпустит, значит, все, судьба вместе быть. Нет – по газам и никогда больше не увидимся. Считать даже про себя стал, за минуту и двадцать три секунды до назначенного самому себе и ей срока, вижу, выбегает из ворот, шапочка красненькая далеко видна. Вроде как и успокоился сразу, усмехнулся. Судьба, значит.
Хорошо с ней было. Я сам такой отчаянный что ли, любопытный, дома сидеть для меня смерть, а прежняя жена домоседка попалась. Всего-то за год один раз в гости к маме, да к нам друзья на Новый год да на день рождения. Не вытащить никуда, даже в кино не сходить. Тоска. Хорошо еще работа с командировками была связана, в дороге отвлечешься как-то. Домой же вернешься – все то же. Чистота стерильная, рубашки отглажены, борща-картошки наварено, сын за уроками сидит стриженый, ухоженный. Сама с шитьем каким, с вязанием. Ну, прям, семейная идиллия. А мне с порога охота швырнуть чего потяжелее да выматериться. Тоска. Кому что, видно.
Здесь – рубашку сам отгладишь – радость, обед, ужин состряпаешь, Катюшка придет, я ее встречаю. Ездить стали везде, за границей побывали. В горы, так в горы, за грибами, так за грибами, в столицу на денек рвануть, собравшись в один вечер, запросто. Легко как-то все, словно и лет моих нет, сам с ней мальчишкой двадцатилетним сделался.
И любви я ее учил. Хоть и были у нее до меня мужчины, а я словно чистую взял, не думал, кто там и как у нее был. Моя прежняя миссионерской позой меня замучила. Погладить лишний раз ни-ни, а уж если излишества какие, дак аж в слезы. Я после нее, вроде, как сам себе противен был.
Нет, с Катюшкой все не так. Моя она была, вся моя, до единой капельки весь свой юный сок отдавала, а я пил и напиться не мог.
Счастливая любовь у нас случилась.
Вот и говори после этого, что на чужом несчастье счастья не построишь. Чушь! Что бы я остался с прежней женой, ну не решился бы на развод. Там уже до того доходило, что или я с ней, или с собой что-нибудь сделаю. Жить не хотелось. Тут – летал просто, душа пела. Не поверил бы, если кто сказал, а тут сам пережил.

Февраль в тот год выдался на чудо снежный. Теплый, сырой даже, но дня не было, чтобы снег не валил. Город заносило по вторые этажи домов. Никакие коммунальные службы не справлялись, транспорт застревал. Машины, брошенные хозяевами то тут, то там, моментально превращались в большие сугробы.
И вот в такую-то погоду засобирались мы в столицу прокатиться. Билеты купили на ночной поезд. До вокзала пешком пришлось добираться, все из-за того же снегопада. Отряхиваться устали, шапку можно было каждые две минуты обивать. А на вокзале оказалось, что и поезда из-за заносов задерживаются. Народищу тьма, психуют, дежурного задергали.
Наш поезд, для начала, на три часа отложили. Потолкались мы чуть-чуть, вещи в камеру хранения еле сдали, все уже забито было. Думали к родственникам, что недалеко от вокзала живут, пойти, да куда заявишься в час ночи. Решили погулять просто так.
Вышли на привокзальную площадь. Город спит. Троллейбусы, машины тут же брошены, ночуют до утра, ждут, чтобы их откопали. Сугробы по всей площади в человеческий рост, а в них лопаты натыканы. Видно, дворники, умученные, даже унести их не смогли.
Я Катюшку в сугроб свалил, хохочет девчонка. Целовал ее в мокрые от растаявшего снега губы, дурачились, как дети, снежками кидались, смеялись взахлеб, до слез. Потом по лопате взяли, стали снег разгребать. Умаялись, ухохотались, вымокли до ушей. Отряхивал я девочку мою и чувствовал себя счастливейшим человеком на свете. Никто бы меня тогда своими самыми огромными достижениями не переубедил. Я был самый-самый счастливый! Обнял ее, разгоряченную, прижал к себе, маленькую, легкую, на руках закружил. Она смеялась, глаза ее, чудные, любимые, сияли восторгом. Я уверен был, да и сейчас уверен, что она тогда тоже была самой-самой счастливой женщиной на свете.
Закружились и снова в сугроб упали, и лежали долго, глядя в черное небо, откуда, словно звезды в космосе, летящие навстречу кораблю, падали на нас снежные хлопья.
Поезд только в пять часов утра подали. Составы сборные, никаких номеров вагонов и мест уже не признавали, распихали кого куда. Проводники, наверное, поседели за ту ночь. Мы же оказались в СВ вместо положенного купе, и как кому, а нам повезло.
Одежду мокрую на плечики повесили, даже по стакану чая выпили. Катюшка легла, я сел рядом, по волосам гладил ее, говорил о чем-то. Потом уткнулся ей в шею, пахнущую едва уловимо сладкими духами и теплом, детским каким-то, родным теплом. Губы ее пухлые нашел, вкус любимый ощутил, и все в голове закружилось. Всегда так, когда ее целовал…
На всю жизнь и запомнил ту ночь, может, когда и лучше было, но то не помнится.
А через пару месяцев Катюшка моя меня обрадовала – сыночек будет. Сразу почему-то оба были уверены, что сын.
Носила она его удивительно: ни прыщичка, ни отека ни единого, похорошела только. Хотя, куда уж хорошеть-то было. И никаких токсикозов, никаких нервов, бессонниц. Животик маленький такой, аккуратненький. Потом только, когда уж срок подошел, она никаких признаков родов не замечает. Неделю перехаживает, на вторую поехала.
Вечером однажды, легли уже, говорит, съела что-то не то, живот заболел, посижу пойду. Не проходит. Я тут себя по лбу, дурак, так ведь рожает моя девочка!
Тачку поймал, в больницу отвез, и там только сообразил, что седьмое ноября наступило, праздник. А сообразил тогда, когда в приемном покое от врача водкой напахнуло. Медсестры тоже не совсем живые. Разозлился я на них, а Катюшке все хуже и хуже. Показалось, слезки в глазах заблестели. «Боюсь…» - шепчет. Я вовсе растерялся, на врачей рявкнул, они меня и выпроводили.
Ходил-ходил под окнами, мороз сильный, промерз до костей. Убрел домой, на сердце неспокойно, сна ни в одном глазу. Выпить бы, а не хотелось. Так и сидел один в пустой темной квартире, свет почему-то не включал. Сидел и смотрел в окно на фонари, да слушал, как редкие машины проезжают.
И все время казалось, что слышу, как кричит Катюшка моя, и вроде даже самому больно делалось. Забылся на какие-то минуты, очнулся, на лбу пот холодный, колотит всего. Время уже к восьми утра. Стал звонить в роддом. Сначала и вовсе никто не подходил. На третий раз ответили, что не родила еще. Четвертый, пятый раз звонил – не родила. Потом через каждые пятнадцать минут номер набирал. Медсестра уже ругаться на меня стала.
Только часам к двум дня ответили сухо так, что все, сын. А сколько вес, рост, самочувствие как – не сказали.
Я в одну минуту собрался, цветы на ходу купил и к ним. Теперь - к НИМ. Их же двое теперь, а нас – трое. Бегу, что лось, машин не замечаю, прохожих с ног сбиваю.
Медсестра в роддоме дорогу загородила, нельзя к ней, говорит, цветы передам. Я – что да как. Она – глаза в сторону. Думаю, что-то тут не так. Походил, подождал и на счастье наткнулся на парня-практиканта из медучилища. Скучный ходит, в халате, в шапочке. Приставили его, бедного, передачки беременным теткам таскать, заскучаешь. Я его в сторонку отозвал и долго не упрашивал. Деньжат сунул, а он мне – униформу. Сделался я практикантом из медучилища, передачки понес.
Нашел Катюшку. Тихая лежит, бледная, улыбается слабенько. Сердце зашлось у меня, жалкая такая вся. Первое, что сказала, узнай, почему мальчика не приносят.
Удивился я, беспокойство опять в душе всколыхнулось. Нашел дежурного врача. Сказал что и как. Он на меня пристально посмотрел, долго так, неприятно. Я коньяк выставил. Сели, выпили. «За сына» - говорю, он кивает только и в глаза не смотрит. Бутылку усидели, и он мне медкарту протягивает, сам же сигарету взял и вышел из кабинета.
Почерк у всех врачей жуткий, но и того, что разобрал, хватило, чтобы сковало ужасом затылок: «Асфиксия… перелом… вывих… травмы позвоночника, черепно-мозговая травма…».
Карту на стол положил, ладонью разгладил, поднялся, ноги ватные.
Дежурный врач в коридоре у окна стоит. «Смотреть пойдешь?» - спросил. Я кивнул. «А надо ли?» - снова спросил. Я снова кивнул.
Лежало в барокамере крохотное красное существо, все его тельце было опутано проводками, капельницами. Тихо шуршал аппарат искусственного дыхания, что-то попискивало.
В барокамере лежал мой сын. Маленький красный человечек спал. Да нет, он не спал, он был в коме. Жизнь его поддерживалась только за счет этих проводков, этого искусственного дыхания. Я видел живой трупик. Трупик моего сына.
Я не помнил, как вышел оттуда. Врач говорил еще, что даже если ребенок выживет, то будет стопроцентным инвалидом, не будет держать головку, не будет ходить, говорить, есть.
Мы еще пили в его кабинете, я уже не помню, что.
Через час я снова зашел в барокамеру. Долго стоял около, смотрел на него и не видел. Только слышал, как монотонно и медленно работает аппарат искусственного дыхания. И звук этот, тихий, неназойливый сделался вдруг для меня невыносимым, оглушительным, мучительным.
Я отчетливо припоминал ребенка наших хороших знакомых, больного детским церебральным параличом. Всю жизнь он в коляске, ест, еда мимо рта течет. Он, как все такие дети, одарен без меры. Научился как-то рисовать, кисть держит, мучается, смотреть страшно, но ведь рисует! На выставках даже его работы бывали. Все это так. Но так же отлично я видел, как измучена его мать, каково ей все это дается. Не жизнь это. Нет! Я так не смогу!
И тут на глаза мне попалась кнопка отключения аппарата, я смотрел на нее оторопело. Потом шагнул. И нажал…
Аппарат затих. Тишина эта сдавила мне голову, запульсировала в мозгу, отзываясь нестерпимой болью.
Я включил кнопку обратно и ушел.
Когда спускался по лестнице, услышал дружный смех, доносящийся из кабинета, откуда пахло спиртным и салатами. Медработники отмечали праздник.
Когда на следующий день пришел в роддом, мне сказали, что ребенок умер, и попросили сообщить жене.
Катя забилась на кровати, и я впервые побоялся обнять ее, стоял, окаменевший, рядом.

А дальше у меня было два пути – задавить себя своим смертным грехом, замучиться, запиться, съехать с ума и застрелиться наконец. Или…
Или простить себя, чтобы жить дальше, чтобы все это стало частью другой, не моей жизни.
Врачи в роддоме в ту ночь, когда я привез Катю рожать, были пьяные в дупелину, продержали ее в предродовой, пока она не стала кричать страшно. Ребенок пошел ножками, опутался пуповиной. Катя стала терять сознание, и думать надо было уже о том, чтобы спасать ее. Ребенка тащили всем, чем можно и нельзя, сдавили головку, повредили позвоночник, вывихнули ручки и ножки. Родился он практически задушенным.
Не жилец он был. Хотя они, вот такие-то, как раз самые живучие. Выкарабкался бы и жил полным идиотом, и Катя была бы всю жизнь прикована к нему. Молодая, живая, способная, талантливая Катя угробила бы свою жизнь.
Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Думаешь, что это я струсил, я испугался трудностей, а вовсе не Катю пожалел. Ты даже скажешь, что я слабый человек. Слабый! Ха! Попробуй-ка жить с этим. Покоя-то нет. Все и вправду чужое стало, вправду, как сон дурной приснился. Но, порой, такая тоска навалится…
Живу с этим уже пятнадцать лет. Уже и другому сыну четырнадцать скоро. Через полтора года решились мы с Катей на него. Здоровенный парень, меня перерастает. Спорит с нами, умничает, в специальной математической школе учится, девочки ему названивают. А ведь останься тот жить, этого бы не было на свете.
Кате я через год признался, рассказал все как было. Сказал. Не мог в себе держать, пить стал крепко.
Я не знаю, как она это пережила. Конечно, видел все, как мучилась. Как боролась с собой, с непониманием, с ненавистью ко мне. Как уходила и приходила. Все видел. Но как она смогла в душе, в уме это пережить. Один на один с собой. Этого мне прочувствовать не дано.
Вот и тебе я рассказал. Зачем? Ты сама решай, кто я и что я. Чтобы ты не думала обо мне слишком хорошо. Вижу ведь, смотришь на меня восхищенными глазами, такая же молодая и доверчивая, как она когда-то. Давно она на меня так не смотрит. Совсем другая стала. И я другой.
Дай мне руку твою... Холодная какая. Страшно, да? Ты не бойся меня, я и сам себя боюсь иногда. Ты переживи мою историю, знаю, тебе для этого немало времени надо. Тогда только поймешь, нужен ли я тебе.
Послушай, а что же это получается? Все-таки расплатился я за свой грех? Самым дорогим расплатился: нашим с Катей редким счастьем. До сих пор расплачиваюсь.
Вот я сейчас здесь, с тобой, а она… она знаешь где? Она тоже не одна, есть у нее мужчина кроме меня, и не первый за эти годы. Я всегда угадываю, как у нее новый роман начинается: сразу хорошеет, взгляд блестит, лишние килограммы и годы тают не по дням, а по часам. На какое-то время она становится той, двадцатилетней девчонкой, пусть на этот раз влюбленной и не в меня. А я в такие дни, будто впервые осознаю, что люблю эту женщину. И нисколько не мучаюсь, не ревную. Лишь какая-то грустная нежность в душе…
Ведь Катя ко мне возвращается. Всегда.
И завтра вернется. Ведь вернется? Правда?..


Февраль 2002 года.