Старуха Мон

Александр Артов
     Пляшущие буквы, увитые вязью закорючек, изношенность почерка, прятали смысл и делали его едва улавливаемым:

«Дорогой Модест!
Пишет Вам жительница гор. N-сова - знакомого Вам городка по имени(Царствие Ей Небесное!) Вашей тетушки Ираиды. Вы меня, конечно не помните, хотя в Ваши нечастые приезды в наш город  мы виделись, но имя мое Вам ровно ничего не скажет. Впрочем, я надеюсь в обратном: если Вы меня увидите и приглядитесь хорошенько, то в старушке разглядите, может быть, личность не только знакомую, но и интересную, поскольку мы с Вами повязаны не только нашей разлюбезной и странной Вашей любимой тетей, но и тайной, которая связывает Вас, как племянника, как нить роковая связывает весь род людской. Приживалкой, подругой и помощницей прожила я совместно с Ираидой шестнадцать лет (не мало!) под одной крышей, гонимые страхом одиночества и переживанием невзгод. Вместе несли крест до ее внезапной кончины. Теперь вот живу в доме – брошенным, склонным к ветхости и разрушению ( я решила сдавать его в наём, но сначала - ремонт). Мы с Ираидой – вдовые, одинокие женщины, когда-то вели большое для нас хозяйство, а теперь,как Вы в своё время уведомлены, дом ее, как и сад, перешел во владение мое по наследству, и  нуждается теперь в ремонте и дальнейшем содержании.Почему же Вы на похороны не приехали, Модест? А на оглашение завещания? В связи с этим прошу Вас, вот о чем: чтоб, Вы - дорогой, приехали,  осмотрели на недостатки и возможно с****или бы материалов разных для ремонта, а еще лучше - посмотрели имущество, а именно сарай, в котором набралась коллекция разного говна - теперь уже бесполезного, только требующего Вашего родственного участия и растолковывания, что нужно для хозяйства разумного преумножения - так я и сохраню, что для памяти о Вашей покойной тети, применю. А почему Вы на похороны не приехали? Я бы весь хлам, который сконцентрировался и покрылся   слоем тлена, пожгла бы все - к чертовой матери!Или отфильтровала! И мне не жалко! Только Вас жалко, дорогой, Вы наш, Модест! Я бы из того, что есть - кардиган бы сохранила, в котором Ираида бывало ходила осенью в парк, где листья, в безумстве нескончаемой меланхолии шелестят под ногами. Я бы посоветовала Вам, дорогой Модест, приехать, как можно скорее в родной тетушкин дом, что стоит на отшибе нашего тихого захолустья, (не забыли еще дорогу-то?) на Вашу инспекцию хлама. Вы могли бы удостовериться лично о полезности каждой отдельно взятой вещи, в ее ценности, во имя памяти  ушедшей,  сидевшей, бывало у распахнутого окна в полуденный, летний зной и взгляд ее, слегка разумный, поверх сирени устремлялся в неведомую высь, и ее немногословность последних дней  всегда отзывались во мне нестерпимым трепетом, и я тогда говорила ей: когда же ты пойдешь спать уже, старая, ты, ****ь? По- простому. Чтоб проснулась. Она не отпускала меня от себя, не давала отойти, даже на минуту, когда высказывала мысль - доводила до конца, выводы делала подробные, чтоб урок усвоили. Они теперь, эти мысли, как бы, в камень превратились, эдакий гранит, который твердый. Да, твердый…как  убеждения, что истина где-то в немом сокрытии и недосягаемости. И еще - Вам хочу сказать, одно очень важное для вас известие – мой долг исполнить волю тетушки. Речь идет о неодушевленном предмете, который по традиции ваших предков, передается по наследству из поколения в поколение,  я должна вам вручить согласно воли тетушки. Вы, наверное догадываетесь, о чем речь идет? Если не догадываетесь – еще лучше. У меня к Вам еще одна просьба будет. Коль Вы изволите все-таки приехать (а Вы должны - непременно!), то у меня к Вам просьба будет такая: не будет ли Вам в тягость….»

Я перевернул пожелтевшую страницу и продолжал читать:

«… привести с собою багаж, который остро мне необходим и за который я буду Вам благодарна до самой своей смерти, поскольку мне это дорого и необходимо, а здесь достать нет никакой возможности, всё, пидарасты, растащили и скупили, а просить мне особенно некого - на Вас одна надежда и  остались Вы - на кого можно положиться и живете вы, где-то далеко-далеко, в непонятной такой Москве. Вот список:
- оправа для чтения;
- шаль а-ля Ахматова;
- трость для прогулки по магазинам;
- пенсне а-ля Чехов;
- дамская шляпа с широкими полями и вуалью;
- дамская шляпа летняя со страусиным пером;
- бриджи белые с кожаной вставкой для верховой прогулки;
- кирзовые солдатские сапоги времен  войны( можно отечественные);
- хромовые офицерские сапоги для отпугивания милиционеров;
- два килограмма венесуэльских бананов (можно зеленых);
- два килограмма варенной колбасы «для завтрака» первого сорта (можно высшего);
- два килограмма ветчины «для завтрака» первого сорта (можно высшего).

 Заранее благодарю и целую Вас, Горн.               
 Элина Мон.
 16 апреля 1989 г."

Я отпустил листок, который бесшумно, цепляясь за воздух, плавно опустился на зеркальную полировку письменного стола, врезался в шкатулку.
 Громко утюжа тапочками, Горн донес свое грузное тело до окна, почесал всклоченный затылок, выглянул на улицу. Растекался в весеннем движении, впитывая в себя слабые силы заката, переулок Садовских. Взгляд его упал на дом, стоящий напротив - его фасад  выдавил  неоднородную, рельефную выпуклость - знакомое лицо родной его тети Ираиды Полонской. Через секунду, Горна внезапно и неосторожно стошнило на подоконник.

     От вчерашнего вечера,  когда он с Бурчинским крепко выпил водки, осталась мысль, высказанная собутыльником вслух, доселе и так ясная Горну:
- С такой фамилией, как у тебя, не быть тебе вельможой, даже у Хрустального…
Бурчинский работал токарем на фабрике, где вытачивал на станке одну важную, никому неизвестную деталь и  по совместительству состоял членом Комитета Партии Смещённого Сознания. И то и другое являлось  главной тайной его жизни.
 Не столь приятное озвучивание им очевидного, сколько притягательная ясность изложения целей и идущие в бескоенчное способы их достижения, очень близки Горну, потому что он работал в Отделе Молодежной Политики, в исполкоме этой же партии, но не делал из этого секрета. Его тайна - художественная фотография, но о ней, как о увлечении, лишь догадывался Бурчинский.

     Горн лежал на нижней боковой полке плацкартного вагона, и видел, как по неподвижному голубому фону, сдавленному рамой окна, проносились столбы, цеплявшиеся за тонкие, органичные  монотонностью движения  нити проводов. Утреннее, чистое, весеннее небо преломлялось в исполосовавших матовое запотевшее окно зеркальных дорожках, проложенных каплями росы и застывших  в виде прозрачных, хрустальных шариков.
Когда в природе стемнело и в вагоне притушили свет, в черном оконном стекле проступали прозрачные очертания человеческих фигур, склонившиеся и касавшиеся друг друга головами, а скрещивание и пожимание рук происходило под равноперестукивающую музыку, величаво не уступавшей место молчанию.Два молодых гея, сидевшие  в четырехместном боксе, разогнали  флюидами всех пассажиров вагона. Влюбленных решили оставить одних и последним не выдержал Горн, решивший выйти в тамбур, где ему вздумалось покурить и оценить некоторые моменты бытия. Проводница, чья молодость и красота стала  спутницей неожиданно пришедших в  голову мыслей, не спала в ту ночь, не вследствие исполнения служебных обязанностей, а по причине обрушивающегося на нее полного смятения и смещения мировозренческих представлений. Горн прочитал ей лекцию о превратностях любви и краткий библиографический обзор критических работ по этому вопросу. В служебном купе горячим шепотом красавица раскрывала Горну смысл обзорного письма Авербаха к Югеркину, опубликованной где-то в виде статьи о  либеральной методики поиска чистого знания. Горна поразило несоответствие красоты обнаженного тела и убийственной категоричности в ее неглубоких выводах.
 Той же ночью, он сошел  на станции N-сов, забыв напомнить проводнице, что Авербах и Югеркин не существовали в реальности, в отличии от предмета их полемики.

     Одноэтажный каменный дом  песочного цвета с нижней облицовкой из грубого камня, островерхним мезонином,  протыкавшем волнение Горна, охранял березу, одиноко стоявшую в палисаднике, огороженном  некрашеным забором землистого оттенка. Три окна с деревянными ставнями  выходили в безлюдный переулок, спускающийся к реке, бывшей когда-то океаном. За дворовой, увитой диким виноградом оградой прятались  постройки –  бревенчатая, пахнувшая зимой и листьями баня, кирпичный сарай – старый, из почерневшего кирпича, покрытый черной от сырости черепицей стоял на окраине фруктового с  островками кустарников смородины и крыжовника, ждущего начала очередного цикла биовторжения сада. Вдоль  низкого садового частокола  редкие вишни условностью обозначали свое одиночество из-за доминирующего положения ветвистых  воспоминаний, поднимающие благоухающие, вещающие, взволнованно оглушающие строки печальной элегии.
 Дом находился под незначительным, но опытным присмотром Мон - сухой, высокой, с острым, скуластым лицом, с голубыми, слезящимися  глазками. Бросались в глаза самоуважение и гордость из-за высокопоставленной  маленькой головки в желто-красном шиньоне, делавшей  и без того высокий рост более высоким. При позитивном разговоре, искажавшем ее  сущность, разрез глаз удлинялся, появлялись две глубокие трогательные ямочки на бледных дряблых щеках в виде открытия, что она была красавицей когда-то и  жизнь со всеми ее недостатками и преимуществами женского бытия,сохранилась в ней юмором и слезами. Губы ее когда-то учавствовали в сладострастных событиях, только теперь - подернуты забытьем о них, а глаза, когда-то привлекавшие бирюзовой глубиной, теперь не утратили  ее, только покрылись прозрачной глазурью печали и  вечным сопутствующим обстоятельством страха перед неизбежностью одиночества. Все это выступало из тумана былого или чего-то нереализованного и надуманного детской и женской непосредственностью.
У нее был еще один дом, стоявший неподалеку, еще более старый, доставшийся ей от мужа, который скрылся в неизвестном направлении  улиц невидимого города то ли от нее, то ли от ее устоявшегося мировозрения. Она  служила всю жизнь в нотариальной конторе, где заработала геморрой, неврастению, немногословность и нерастраченность женского очарования.
Горн привез Мон похожую на рождественный подарок палку сервелата, свиную ветчину, законсервированную в жесть, резной деревянный костыль с бронзовым наконечником для поддержки ее сущности и ожидал от нее ответной благодарности или дурного поступка, которые он мечтал запечатлеть в объективе своего фотоаппарата, взятого с собой, вместе  с кассетами цветной фотопленки и  штативом на трех раскладных ногах.

 В сарае, где темно и пыльно, пахло плесенью давно позабытой славы нужных когда-то предметов. Утварь домашняя, одежда разного качества и износа, садовый инвентарь - находились хоть и в состоянии молекулярного и бактериального распада, но в полном порядке: ящики, чемоданы, сундуки, ящики отсортированы, перевязаны жгутом или плотно упакованы, лежат на стелажах и столах, покрытые пылью самоутверждения. В металлической посуде, которая прохудилась и уже не требовала ремонта,а значит подлежащей немедленому выбросу, жило прикосновение тетушки.  Ее образ проявлялся всюду: в прохладном взгляде Мон, в немытых и прихваченных паутиной окнах, в корешках полустертых обложках книг,в запахе керосиновых ламп, в ажурных вышивках столовых покрывал и занавесок.
 Здесь же, находилась библиотека – вдоль стен, в блуждающем облаке светящейся пыли, доходившие до  потолка стеллажи,  набитые книгами.
Стоял солнечный день, с голубой вышины неба никто не смотрел на землю, а скворцы, увлеченные хлопотами, не обращали внимания на Горна, выносившего из сарая на прозрачный воздух предметы, придавая им новую визуализацию. Он никуда не торопился, поскольку осознавал непобедимость хаоса. Его робкие попытки создания визуальных натюрмортов  продиктованы острым чувством личностного кризиса, который  легко проявлялся  в его нечастых, неосознанных приливах творческой активности. Горн составлял из предметов натюрморты, а затем фотографировал их с разных положений и расстояний, точно хотел запечатлеть  время и свет. Таким вот образом, он отснял шесть кассет и эти снимки через пять лет сделали фурор в Парижском Салоне-99, а инсталляции по этим работам обессмертили имя художника Шурыгина. Горн понимал, что с  его ракурсом на продукты деградирующего человечества, ему никогда не стать во главе Отдела.
Немое присутствие Мон и цветущего воздуха являлись соучастниками маленьких подвигов Горна, а он, в свою очередь, чувствовал своей спиной, как мучительное дыхание старухи превращается в прикосновения тетушки к его памяти.


 На утро следующего дня, Горн занялся библиотекой. Она была довольно богатой и многое из того, что  обнаружил в ней, он решил уничтожить. Было отдано распоряжение старухе: растопить печь в бане и в назначенное время,  стал перетаскивать к печи стопки книг.
 Им отбирались книги, более или менее полезные и не предназначавшиеся сожжению,  (вести их в Москву делало предприятие весьма хлопотным и нерентабельным) поэтому Горн велел старухе Мон найти в городе муниципальную библиотеку, где могли бы принять наследие.
Горн, тем временем, продолжал растопку печи.
В процессе растопки он обнаружил, что каждая книга уничтожается одним и тем же способом, но оттенки этого способа, весьма различны. Например, «Методические пособия для ди-джеев императорских дискотек» - толстый фолиант, московское издательство Н.И. Новикова, 1789 года, горел синим пламенем с легким оттенком голубого, что придавало необычную красоту, свойственной Горну деятельности. А «Средства астрономического наблюдения звездного неба и способы их создания, переработки, складирования и утилизации» издания  госиздата, 1936 года схватывались языком желтого огня, переходящего в оранжевый с белыми искрами. От жара печи в бане стало жарко и душно, что Горн расстегнул ворот своей льняной рубашки.
Мон вернулась из города  и сообщила, что муниципальная библиотека  весьма благодарна всякому гражданину, который сделает библиотеке, сей одиозный подарок. Затем, блеснув глазами, в коих зажглась искра необыкновенной похоти, она сообщила Горну необычно решительно, что ждет его у себя, сегодня же вечером или позже, но после ужина. Не успевшему отказать Горну, стало любопытно до щекотки вынужденной благотворительности и нескромно скучно до такой степени, что захотелось спать.

  Ужин не заставил себя  ждать  в знакомом с детства месте, где столовались в основном взрослые и детей сюда не допускали. Комната  находилась, как бы, ниже уровня общей столовой, (три ступеньки вниз по лестнице) и огорожена от нее.Границами трапезной служили  тыльная сторона  изразцовой печи и примыкавший к ней низкий камин не имела окон, вдоль стен, покрытых коврами,  стояла угловая скамья, огибавшая  деревянный стол. Тут можно  уединиться,выпить чаю и покурить, но с какой целью построен  камин - не совсем ясно, поскольку, здесь всегда тепло и сухо от натопленной печи.
В то вечер, зажегся бронзовый канделябр-пятисвечник, в серебряной кастрюле томился присыпанный специями и политый острым соусом барашек, стеклянная розетка рассеивала тусклый свет в зернах красной икры,  мясные и рыбные копчености источали аромат и смысл грядущего вечера. Мон смотрела на Горна поверх круглых пенсне и наполняла трапезную опытом.Белая кофта с бейджем на ее груди в виде подвязки, где  золотом вышиты слова: "Hony soit qui mal y pense"*, а в ушах серьги  - осенью пылающие  два связанных между собой топорика.
 Она сказала, опустив глаза: «это тебе», удалилась.Горн посмотрел ей в след:  спина и походка выдавала тетушку Ираиду. Полосатые гольфы при шаге мелькали из-под длинного гофрированного платья мышиного цвета, словно юношеские годы.
Что-то продолговатое, накрытое бархатным полотенцем, притягивало и волновало. Древняя шкатулка, потемневшая от времени и от ностальгии племянника. Он открыл живописанную чеканной росписью крышку, заглянул внутрь. Затем закрыл крышку. Потом вновь открыл и вновь заглянул.
 Ночью, лежа у себя, от подступившего к нему приступа юмора, Горн долго не мог заснуть: он вежливо отказал старухе.


       На следующий день,  во второй половине дня, не смотря на занятость, связанный с сараем, Горн сбежал  в город. Кто-то видел как его угощали шампанским и шоколадом его в местном ресторане, где было скучно и немноголюдно.Говорят, этим же вечером, его избили в ресторанном туалете двое проходимцев, которые зачем-то пытались выяснить у Горна часть партийных секретов. Но усилия случайных посетителй легкомысленны и тщетны: он мужественно молчал, хотя мог сказать,  между прочим, что не верит происходящему и что все пароли и явки давно поменяли свое время и место.
Уже дома, перед сном,  к нему подошла Мон, пахнущая острыми духами, карамелью и чем-то родным, знакомым с детских лет и стала делать ему примочки на места его мужской славы. Между сочувствиями, она поцеловала его настолько крепко и горячо, что  уставший от  приключений, он погрузился в некий чувственный эфир. От проникновения во что-то теплое и даже горячее, хотелось отдаться  холодному душу и балансировать между незнакомым порывом стыда и  бренной явью сокрального. Он погружался целиком  в теплое и мармеладное ощущение пространства заставляло его двигаться, и двигаться быстрее и быстрее, а тело - дрожать,  в предвкушении надвигающейся таинственной  кульминации.
Когда глаза разомкнулись,  он понял, что нужно срочно поменять  своё нижнее белье, как и поведение последних лет  жизни, которые насыщены подобием случившегося.


     В тот день, когда книги уничтожались с необычной интенсивностью, Горн со старухой смотрели на огонь, как на языческое отождествление божества, представшего перед ними третьим собеседником. Мон уходила в город, потом приходила и предлагала себя, он вновь отказывал. Эта вереница событий, будто подводила к тому, что фатально произойдет с ней, не верившей в любовь,  которую сама же придумала, она вообще не верила в свою прожитую прошлую жизнь, как не верил в настоящее Горн.
 Днем, когда, по-прежнему, безукоризненно светит солнце, он выбрасывает на помойку много ненужных предметов тетушки, а на полу пустого сарая застывают жуки с блестящими зелеными и голубыми спинами.  Горн в очередной раз выходит из сарая и оказывается перед залитой солнцем речной долиной. За ней, где-то далеко, за пеленой опустившегося неба, округлые синие холмы, кажутся свидетелем рождающегося чуда, а  совсем рядом, у весеннего  ручья, впадавшего в реку, стоит дерево, чудное по красоте строения, изогнутые ветви которого с редкой листвой тянутся к небу прямо из земли. Если приглядеться, то оказывается,  это не дерево, а цветок - такой огромный, что достигает исполинских размеров дерева, но красота  бутона невидима, вследствие высокой недосягаемости, но представляется несравненной и необычной.  Мон, не обращая внимание на  Горна, прикасается и поглаживает растение,  заряжается зеленым светом, исходящим от него нагибается  к маленькому отростку - бело-желтому сучку в стволе  и обхватывает его губами. Она делает несколько сосательных движений, закатив в блаженстве глаза, будто медленно пьет невидымый, божественный нектар и останавливается за секунду до пробуждения Горна.


Утром Мон выглядела озабоченной и немного не в себе. Она вновь потребовала от Горна жить с ней, как с супругой, но Горн решительно непреклонен, хотя за свою двадцатисемилетнюю жизнь ни разу не был женат. Тогда Мон произнесла слова, отражающие последний оплот ее надежды:
- Таким образом, я вынуждена пожаловаться на вас, Модест, что вы уничтожаете полезные для общества книги и делаете это сознательно, чтобы этому обществу навредить.
Она произнесла вслух, куда хотела пожаловаться и от ее слов у Горна выступил пот, но не от ужасной тошноты, а от всепоглощающего, бешенного чувства юмора, внезапно его наполнившего.
- Кроме того, я вынуждена донести, что вы обнаружили в сарае некие предметы, смысл коих  сокровенен, тайнен и ограничен в раскрытии. Вы же, часть этих предметов уничтожили, другую часть обнажили к публичному показу и обнародовали, следующую...зафотографировали!
- Тебе не поверят, Мон!
- Я покажу в суде - мне поверят! У меня имеются доказательства!
- Какие...доказательства?
- А вот! – с этими словами, она показала что-то такое, что в ее руках блеснуло и ударило в глаза Горну ярким бликом и тут же, спряталось за ее спиной.
- Что… что это такое? – спросил Горн, протирая глаза.
- Ты прекрасно знаешь! Ты это искал все эти годы! Вы все притворяетесь, что не знаете про это! Ты за этим и приехал!

Горн по-прежнему, в мечтах пересекает сад и в том месте, где высокая изгородь, спускавшаяся  по склону,  уходит вниз в лощину, открывается панорама  долины реки - широкой, с заросшими кустарником  берегами, переходящими по крутоярам в лесопарковую зону с песчаными дорожками. Здесь он останавливается в растерянности, затем идет извилистой тропой,  ведущей  вдоль изгибов и поворотов реки - кое-где плененная гранитом, с севера проникает в город, с крепостью в центральной  части, скрытый дымкой предопределенности и делит город пополам, петляя, образуя заводи и острова, затоны и заливы.  Невидимый сумасшедший архитектор сделал беспорядочные построения улиц и переулков, тупиков и площадей заложником собственных идей. Здесь дома - ветхие и старые,  кое где, сказочно-пряничные, соседствуют с суперсовременностью высоток из стекла и бетона, что не придает гармонии и спокойствия, но имеет право на существование, поскольку горожане вольны создавать и разрушать  равноответственном образом. Этот город с ним. Город - волен и свободой дышит каждый камень, заложенный здесь, и откровение всегда сопутствует надежде и вере. Горн встречает мальчика, почти подростка, который самоотверженно и цинично ползает в грязи, высохшей недавно лужи. Мазки земли застыли рисунком на его одежде и лице. А глаза и улыбка, которыми он одаривал Горна, говорили о его привычке ничего не менять в этой жизни, и ему наплевать на то, что он никому не нужен, и на то, что не нужен самому себе. У ворот монастыря, который по воле провидения оказался в черте города, Горн замечает выходившего из скриптория молодого монаха с рыжеватой бородкой, который что-то ищет, будто что-то оставил здесь ненадолго. Он поднимает с земли свежевыструганную крышку гроба,  и идет, никуда не торопясь. А в одном из парков, где листва ив и вязов настолько плотна, что в летний, солнечный день здесь темно и в жару прохладно, можно свободно расположиться на скамье или беседке с колонами и смаковать, блаженствуя, чай или другие напитки. Под цветущими синим маем акациями,можно остановиться медитативным мигом долгожданного одиночества и слушать музыку падающей воды из каменной головы желтого льва, высунувшейся  из гранитной, с блесками слюды стены,  обрамленной  псевдоколоннами и знаками неизвестного назначения. Фонтан невидим, но слышим, особенно в ночной тишине, когда трамваи не бьют рельсы колесами и слышим так настойчиво, так настойчиво, ненавязчивым своим пением. Город поворачивается к Горну своими тайнами и полустертой, исчезающей внезапно и совсем нечаянно надписью «ARCHITEKTVR» над фонтаном,  и  видит, что кем-то подменены понятия и обозначения,  исчезают вместе с фонтаном многие дома и люди - важные и незначительные, предвещая правду, что здесь он теперь  не хозяин и  перестал быть созидателем или, на худой конец, охранителем простых, незатейливых фантазий, а стал вдруг нечаянным их разрушителем.
 Ближе к вечеру, на городской площади, где он оказался после длительного и бесцельного шатания по городу, внимание Горна привлек тощий продавец, который, рекламировав свою продукцию, демонстрировал в наглядной форме ее возможности. Треснутый и весьма высокий голос провозглашал весну в возможностях  простого ножа. Его острие  легкостью движения   разрезало  стекло, картон, и даже керамическую плитку с одинаковым, эффективным результатом, что и показывал продавец, публично разрезая эти предметы, словно бумагу. Горн смотрел на продавца и вкладывал в его образ не только весну, но и праздник её природной сущности.


       Он напал на нее сразу, не раздеваясь, вернувшись из города. Старуха в это время находилась в залу и совершала обряд. Нож  в самом деле действовал безотказно. Горн обратил внимание, что игра теней на профиле старухи, лежащей на полу, напомнила ему черты его тети - ее голова, как и другие отделённые части тела, оказались полыми внутри.
 Я  не помнил, когда мое сердце остановилось, но почувствовал, как медленно превращаюсь в пух, и кто-то открыл дверь без стука и прошел в комнату, где в открытые окна заглядывает Мамоновский переулок и показался розовый туман заката . Пришельцев было трое, в темных, безупречных одеждах. Двое склонились над моим телом, по деловому, передавая друг другу информацию, третий ходил по комнате, осматривая мебель и  бумаги на  письменном столе. Этот, третий, включил зачем-то лампу и напротив, в стеклянной дверце книжного шкафа, вспыхнуло отражение Бурчинского.
Уже вынесли, покрытое белым  мое тело, замкнулся круг, и на пороге доминирующего парадокса, полным радости нового рождения и осознания пропасти вечной пустоты, я вдруг осознал значение выведенной кем-то формулы, благодаря которой все несоответствия, намеки и ошибки, подсказки и недосказанности, которыми была полна моя бесполезная жизнь, внезапно просто разрешались  краткостью этой жизни, и сохраняли свое бессмысленную миссию за пределами ее.  Я не переживал, не знал, но догадывался - почему, не замедляя ход, вращается колесо и город N-сов, по-прежнему, неизменно  мерцает в ночи призрачными огнями, почему мой фотоаппарат с кассетами отснятой пленки, незанесенный в протокол осмотра моих вещей, бесследно исчез вместе с непрошенными гостями, которые не могли заметить на полу расчлененного старухиного тела. Но теперь, это не имело для меня никакого значения.


Примечание:*)"Позор тому, кто плохо об этом думает" (фр.)