Ч. 3. Гл. 16. Женщина и философ

Кассия Сенина
«И звезды предрассветные мерцали,
Когда забыл великий жрец обет,
Ее уста не говорили «нет»,
Ее глаза ему не отказали».
(Николай Гумилев)




Ночь перевалила уже далеко за середину. Грамматик, в одном хитоне, сидел на табурете в «мастерской» перед печью, поставив ногу на перевернутый котелок, опершись локтем на колено и подперев рукой подбородок, и задумчиво наблюдал, как в тигле плавится металлическая смесь. Иоанн думал об императрице. Если он хочет эту женщину – а это уже не было вопросом, – то надо ли ему последовать своему хотению? Желание само по себе значения для него не имело; главным был вопрос о цели, и при решении подобных дилемм игумен исходил не из представлений о грехе или добродетели, не из соображений об осторожности или неосторожности, не из предвидения тех или иных последствий: нужно было понять, будет ли то, что ему хочется сделать, сопряжено с неким опытом – и каким именно. Грамматик знал, что если здесь возможен опыт из доселе неизвестных ему, то страсть исследователя будет требовать его осуществления, пока не возьмет свое; если же ничего нового он тут не узнает и не испытает, то нужно было подумать, как дальше противиться соблазну, поскольку – теперь Иоанн вынужден был это признать – соблазн стал слишком велик.

Когда игумен сказал императрице, что главное – сохранять равновесие, он имел в виду не только августу: он и сам к тому времени ощутил под ногами «лезвие ножа», однако смотрел на происходящее как на своего рода игру; но после того как встречи с Феклой стали ежедневными, он вскоре понял, что недооценил возможные последствия этого опыта. Императрица неожиданным образом отличалась от тех женщин, с которыми Грамматику когда-либо приходилось более-менее близко общаться. С одной стороны, она обладала удивительной непосредственностью и почти не умела притворяться – он читал в ее душе, как по рукописи, вышедшей из-под пера придворного каллиграфа; но хотя Фекла понимала это, она не испытывала досады, а в последнее время уже и не смущалась, как прежде: проницательность Иоанна ее не пугала и не оскорбляла, а восхищала и даже облегчала ей общение с ним – она знала, что притворство перед ним бесполезно, и это ей нравилось, потому что притворяться она не любила. С другой стороны, он видел, что общение с ним, обсуждение прочитанного, иногда совместное чтение, беседы о разных учениях или жизненных явлениях доставляли ей огромную радость, причем не вследствие ее страсти к нему: ей действительно было интересно всё то, что она узнавала, – от истории до химии, от астрономии до богословия; игумен и не подозревал, что женщина может быть столь благодарной слушательницей, столь жадной до знаний. Он мог быть с ней не только вежливым и любезным, но и холодным, высокомерным, насмешливым, – ее отношение к нему нисколько не менялось: она его любила – таким, каким он был. Ни одна из женщин, с которыми он общался когда-то вблизи, не была к этому способна: все они любили его таким, каким себе – в той или иной степени ложно – представляли, а когда обнаруживали, что он не таков, как им хотелось, их любовь превращалась в ненависть. Правда, Мария сумела почувствовать в нем то, чего он тогда еще сам не осознавал, и не разлюбила, – но она и не захотела идти за ним, предпочтя остановиться там, где у нее было то, больше чего она взять не могла; Иоанн узнал это от Александра, когда после встречи в «школьной» догнал выбежавшего из залы монаха... Но Фекла любила, ничего не ожидая, ни на что не напрашиваясь, ничего не требуя; она была счастлива тем, что могла получить от Грамматика сейчас, и он понимал, что она всю жизнь неосознанно стремилась именно к такого рода общению со сродным ей умственно и духовно человеком и теперь пила из найденного источника, как истомленный жаждой путник. Она принимала это как подарок судьбы, пользовалась им и радовалась, пока было можно. Игумен знал, что если он завтра скажет императрице, что больше не будет с ней встречаться и беседовать, она примет это безропотно и, хотя будет очень страдать, не перестанет любить его и ни в чем не обвинит. Всегда отмерявший свое общение с другими по некой внутренней мерке, для каждого своей, Иоанн с удивлением ощущал, что эта мерка для Феклы приближалась к бесконечности: он мог обсуждать с ней самые разные вещи, зная, что она не поймет его как-то превратно и не осудит; и о чем бы у них ни заходила речь, разговор всегда выходил увлекательным и прекрасным в своей свободе и непосредственности.

Но всё-таки в императрице ощущалась некоторая скованность – конечно, из-за старания «сохранить равновесие». И Грамматик всё чаще задавался вопросом: а надо ли и дальше это равновесие сохранять? Если б в иные мгновения Фекла догадалась заглянуть в глаза игумену, она бы поняла, что не одна балансирует на лезвии ножа. И теперь, глядя на плавящийся на огне металл, Иоанн думал о том, что «непреклонная секира» в его груди, как-то незаметно и неожиданно для него самого, тоже расплавилась... Если бы дело было только в плотской похоти и, быть может, в подспудном стремлении потешить свою гордость через обладание первой женщиной Империи, то Грамматик продолжил бы жизнь аскета, борясь с охватившей его страстью. Однако сейчас он окончательно понял, что тут возможен опыт особенного рода: перед ним была женщина, которую он мог сделать счастливой, оставаясь самим собой, потому что она любила его именно такого, со всеми его вкусами, привычками и склонностями, принимая его совершенно, – и это было тем более ценно, что он был уже зрелым человеком, с понятиями вполне сложившимися и с характером, который мало кому приходился по нраву.

Но всё это казалось мелочью по сравнению с другим. Иоанн всегда думал, что настоящая дружба между мужчиной и женщиной невозможна, и что известного рода страсти бывают замешаны на плотском влечении и определенных душевных стремлениях, вроде жажды властвовать или, наоборот, покоряться; но теперь он увидел, что это не так. Чувство, внушенное ему императрицей, не сводилось к этому – оно было вызвано внутренним сродством, как это ни странно было признать. Женщина, которая выросла из послушной девочки, не испытавшей в детстве никаких неприятностей и забот, настолько послушной, что она не усомнилась по прихоти отца выйти замуж за человека, которого увидела впервые в жизни в день помолвки и который ей совершенно не нравился; жена настолько смиренная и благочестивая, что она всю жизнь почти безропотно несла крест этого тягостного замужества и стремилась только к тому, чтобы исполнять заповеди и хорошо воспитать любимого сына; августа, быть может, самая непритязательная и невластолюбивая из всех, которые когда-либо жили в Священном дворце, – и мужчина, который с детства не желал покоряться никому и ничему, в юности скитался по жизни и много повидал и испытал, воспитал сам себя методично и жестко, превыше всего ценил свободу и независимость, любил научные занятия и опыты, презирал людей, потому что слишком хорошо их знал, и испытывал наслаждение, ощущая свою власть над другими и сознавая, что может их заставить делать то, что ему хочется; монах, постригшийся для того, чтобы иметь полное право на одиночество и жизнь, не связанную с другими людьми; игумен, вынужденный принять руководство обителью и ставший, вероятно, одним из лучших ее настоятелей, чрезвычайно уважаемым братиями, но не в силу особенного благочестия, а благодаря мощи ума, огромной учености и всё тому же знанию человеческой природы, – казалось, между ними не было ничего общего. Но, столкнувшись, благочестивая покорность и горделивая самодостаточность вдруг дали трещины, за которыми открылись такие глубины, о которых не подозревали ни императрица, ни игумен. Никогда еще Грамматиком не овладевало это властное желание отдать другому человеку всё, без остатка, без расчета, без меры, – так, как Фекла была готова отдать себя ему; Иоанн всегда думал, что подобная близость между людьми вообще невозможна, – но теперь понял, что ошибался. Женщина, над которой он мнил поставить очередной ни к чему не обязывающий опыт, довела его до того, что он должен был теперь поставить опыт, прежде всего, над самим собой.

За окном уже светало. Грамматик снял котелок с огня, опустил на подставку, разворошил угли и какое-то время задумчиво смотрел, как, переливаясь огненными волнами, они постепенно темнели. О возможных внешних последствиях предстоявшего опыта Иоанн не беспокоился. Снятие сана? Никогда не стремившемуся ни к сану, ни к чинам, игумену было не жаль их лишиться, а мнение людей его вообще не волновало: он всю жизнь проводил опыты – и только одно это интересовало его по-настоящему. Но даже если б он дорожил чинами и людским уважением, и тогда бы он без колебаний пожертвовал всем этим для предстоявшего опыта: ради познания самого себя любая цена не казалось ему слишком высокой. Гнев императора? Этот вопрос отпал еще до того, как Грамматик задался им всерьез. Как-то раз, когда Иоанн закончил чтение василевсу очередного отрывка из Симокатты, Михаил поблагодарил его и вдруг спросил:

– Отец игумен, ты ведь часто общаешься с моей августейшей супругой?

– Довольно часто, государь. Августейшая взяла в обычай советоваться со мной относительно выбора чтения и беседовать о прочитанном.

– Что ж, очень хорошо. Я рад, что вы с ней сошлись, – император чуть усмехнулся, – и что она довольна. А то я ее вкусы никогда не мог удовлетворить, ведь я, видишь, человек малоученый.

– Всегда рад угодить моим августейшим повелителям, – поклонился Иоанн и подумал: «Двусмысленно, однако!»

Теперь, вспоминая тот разговор, игумен подумал, что он, скорее, имел вполне определенный смысл... Оставалось только решить вопрос о месте встреч: оно должно было соответствовать понятию о счастье, и какой-нибудь угол, в котором то и дело пришлось бы опасаться, что помешают, явно не подходил. Грамматик подошел к столу, зажег светильник, взял лист папируса, открыл чернильницу и выбрал в деревянной коробочке перо поострее. Письмо вышло кратким: Иоанн просил брата, чтобы тот сразу же по получении записки приказал слугам убраться в его комнатах и в «Трофониевых пещерах», а особенно постараться об уюте в помещениях второго этажа, поскольку игумен собирается приехать с гостьей. Грамматик чуть заметно улыбнулся, представив, как удивится Арсавир, прочтя такое послание.

Днем они с императрицей, по обычаю, встретились в «школьной», и, усевшись за мраморный стол наискосок друг от друга, стали обсуждать повесть Илиодора о Хариклее, которую Фекла закончила читать накануне. Повесть ей чрезвычайно понравилась, она с восторгом похвалила и сюжет, и стиль, и тонкие зарисовки чувств и характеров героев. Иоанн согласился с августой.

– Между прочим, – сказал он, – по некоторым сведениям, автор был епископом Трикки.

– Это в Фессалии?

– Да. Но я сомневаюсь, что эта легенда верна. Очевидно, читателям хотелось возвести повесть в разряд благочестивого чтения, сделав автора христианином.

– Да еще и епископом! – Фекла улыбнулась. – Немудрено: повесть прекрасна! Я давно ничего не читала с таким интересом! Правда, может быть, это потому... – тут она запнулась и слегка покраснела.

– Это естественно: чем тема произведения ближе для читателя, тем оно ему интереснее, – в голосе Иоанна вдруг появилась странная мягкость, почти нежность, впервые за всё время их общения.

Сердце августы забилось так, что, казалось, могло выскочить из груди, и она проговорила, не поднимая глаз:

– Знаешь, Иоанн, я подумала о Феофиле, когда читала... Как там говорится: «Души их с первой встречи познали свое родство и устремились друг к другу, как к достойному и сходному»...

– Да, я тоже думаю, что это похоже на случившееся с юным государем.

Всё тот же мягкий, неожиданно мягкий тон! Императрицу вдруг охватило чувство, что разговор идет вовсе не о Феофиле. Хотя изначально она собиралась поговорить именно о сыне, но...

– Я еще подумала... Я думала об этом и раньше, когда читала «Пир»... Ведь не всегда бывает так, что люди... понимают такое свое родство с первой встречи... Но всё равно, если в них есть внутреннее сходство, то постепенно это обнаруживается...

– Да. Если это родство существует, то оно не может не проявиться рано или поздно.

Лицо Феклы на миг точно озарилось, но этот свет тут же утонул в залившем ее щеки румянце; не в силах взглянуть на игумена, она молча теребила медную застежку книжного переплета, и пальцы ее дрожали. Иоанн смотрел на нее, зная, чт; сейчас произойдет, и испытывал чувство, подобное тому, которое, вероятно, могло бы охватить искателя «философского камня», если б он, совершая очередной опыт, увидел, как из темной смеси разных веществ вдруг начинает выступать золото.

«Я всё испортила! – между тем думала августа. – Зачем я об этом заговорила?!.. Он может признать это, просто признать, и ничего больше, а я... Я не могу так... И сейчас... всё будет кончено!..» Его признание существующего между ними душевного родства наполнило ее невыразимым счастьем, но уже в следующий миг она ощутила, что больше не в силах противиться своей страсти, и эта мысль погрузила ее в отчаяние.

– Иоанн, прости! – наконец, произнесла она еле слышно. – Надо что-то делать...

«С этим ничего не сделать! И теперь мы не сможем больше встречаться!» – она готова была разрыдаться и с трудом договорила:

– Я больше не могу... сохранять равновесие!

– Больше и не нужно, – тихо сказал Грамматик и накрыл ее руку своей.

У Феклы на несколько мгновений даже прервалось дыхание, и она замерла, словно не веря в происходящее и боясь спугнуть внезапное «видение». Иоанн чуть сжал ее руку. Императрица тихонько вздохнула и подняла на него глаза. В них сияло такое счастье, что Грамматик вздрогнул. Они встали одновременно, игумен обогнул стол и подошел к августе.

– Философ решил, – проговорила она, слегка запрокинув голову и глядя в его глаза, мерцавшие и переливавшиеся, словно расплавленная сталь, – что этот опыт всё-таки будет ему интересен?

– Да. Он нашел «философский камень», в существование которого не верил.

Когда их губы соприкоснулись, Иоанн перестал понимать, как он мог так долго оттягивать начало этого «опыта», а Фекла поняла, что держалась на лезвии ножа только потому, что ее удерживали там руки, теперь обнимавшие ее.

Назавтра в это же время они были на втором этаже особняка с видом на Босфор, таким знакомым Иоанну с детства. Игумен любил Босфор, но о глубине этой любви догадывался, и то отчасти, лишь его брат. С самого малолетства Иоанн никому не жаловался на свои неприятности, не плакал и не ныл, не искал утешения ни у кого: он шел в сад, туда, откуда было видно море, иногда забирался на дерево, а когда подрос, стал перелезать через забор и убегать на берег, – он мог созерцать Босфор часами, словно черпая в его синеве успокоение и силы переносить горести и выуживая из его волн ответы на возникавшие недоумения. Как будто всегда один и тот же и всё же каждый раз иной, этот морской вид помогал Иоанну и сосредотачиваться, и отдыхать, утешал и ободрял; это была тайная и глубокая любовь, и Грамматик ощущал, что она взаимна, а потому никогда, даже при сильном ветре, не боялся вверять себя и свою лодку босфорским волнам, уверенный, что здесь с ним ничего плохого не случится. За годы, прошедшие после бегства из дома, Иоанн научился внутри себя находить силы для преодоления трудностей, но каждый раз, оказываясь на знакомых берегах, испытывал странный трепет и чистую, ничем не омрачаемую радость встречи со старым, мудрым, всё понимающим другом, а когда случалось, что душевные силы всё-таки иссякали, Грамматик знал, где почерпнуть их вновь. Но теперь он был счастлив поделиться «своим» Босфором: на этих берегах, которые одни знали его душу, он хотел впервые раскрыть ее, целиком и без оглядки, перед другим человеком – уверенный, что Фекла, как и Босфор, примет его всего, поймет и ни в чем не осудит.

После объяснения в «школьной» они расстались, договорившись, что на другой день императрица придет на пристань Сергие-Вакхова монастыря, переодетая «по-монашески», и Иоанн отвезет ее в «место, быть может, не лучшее на земле, но которое должно понравится божественной августе», как выразился он с улыбкой. Она пришла в черном хитоне и такой же пенуле, завернувшись в нее полностью и надвинув капюшон так, что лица почти не было видно; ее провожала Пелагия. Двум приближенным кувикулариям императрица доверяла совершенно: Пелагия и Афанасия были семнадцати лет взяты горничными для Феклы, за полгода до того дня, когда Сисинию вздумалось породниться с «будущими государями», с тех пор были при хозяйке неотлучно, знали и ее вкусы и характер, и то, как протекала ее жизнь с мужем; императрица сделала их кувикулариями после воцарения. Вечером, вернувшись из бани, она сказала Пелагии, что та завтра должна будет проводить ее на пристань, а на другой день встретить, и велела ей с Афанасией говорить всем, кто ни будет спрашивать августу, что она лежит с ужасной головной болью и никого не хочет и не может видеть, – это не вызвало бы подозрений, поскольку такие приступы с Феклой действительно иногда случались; теперь, вероятно, они будут случаться гораздо чаще... Ну, что ж! Ведь она стареет... При этой мысли императрица едва не рассмеялась.

Пелагия, выслушав ее приказание, чуть улыбнулась и сказала:

– Да, государыня. Ты можешь ни о чем не беспокоиться.

Фекла не ощущала ни стыда, ни страха перед возможными последствиями; еще недавно красневшая, когда ее одолевали греховные помыслы, сейчас, решившись на всё то, о чем прежде боялась помыслить, она не чувствовала ни смятения, ни каких бы то ни было колебаний: то, что произошло и еще должно было произойти, казалось ей неизбежным и единственно возможным; когда Иоанн взял ее за руку в «школьной», она про себя даже удивилась, как она могла так долго мучиться и пыталась бороться с тем, что нельзя было победить – и что побеждать было не нужно. Теперь ей казалась странной и неразумной вся прежняя борьба с собой: напротив, не отдаться полностью человеку, который целиком завладел ее душой и с которым они понимали друг друга почти без слов, было так же неестественно, как столько лет принадлежать телом человеку, с которым у нее не было никакой внутренней связи… Она почти стыдилась всей прежней жизни с мужем, бесполезных попыток принудить себя чувствовать то, чего она не чувствовала, довольствоваться тем, чем она не могла удовлетвориться, – и она нисколько не стыдилась того, что собиралась сделать; она только умом понимала, что окончательно падает в грех, но это сознание никак не задевало ни души, ни сердца. «Я не могу иначе. Это никак не может быть иначе», – она прошептала эти слова, возвратившись из «школьной» и войдя в свою молельню; она повторила их про себя, ложась спать, – и в ее душе не было смущения. Когда Иоанн поцеловал ее, она поняла, как давно и как сильно он хотел этого, и доверилась ему полностью и не раздумывая: раз он решился на это, значит, так нужно, значит, это не может и не должно быть иначе, – и теперь она ничего не боялась.

Иоанн, проводя Феклу на корму, к скамье под навесом, сказал шепотом:

– Я вижу, ты догадалась снять пурпурную обувку, августейшая.

– Ты считаешь меня совсем тупицей? – она возмущенно взглянула на него.

Глаза его смеялись; она тоже улыбнулась и прошептала:

– Мне кажется, всё это происходит во сне.

– Я читал, что некие восточные мудрецы полагали, будто сны это вторая жизнь, иногда более действительная, чем здешняя... А это что? – он посмотрел на небольшой холщовый мешок, который она держала в руках.

– Увидишь, – улыбнулась она лукаво.

Небольшая парусная лодка, легкая и очень быстроходная, на которой они отплыли из столицы, принадлежала лично игумену; гребцами на ней состояли слуги Арсавира, которых тот переуступил брату, и Грамматик хорошо платил им за то, чтобы они всегда содержали лодку в готовности, ни о чем не спрашивали и держали язык за зубами; холодный стальной взгляд, которым сопровождалось изложение условий работы, раз и навсегда лучше слов пояснил, что они должны быть исполнены в точности. Дежуривший на пристани монах тоже не задавал лишних вопросов: сергие-вакховы братия уже давно усвоили, что не следует ни интересоваться, ни обсуждать с кем бы то ни было, куда и зачем ездит и с кем общается их настоятель. Впрочем, если б они могли видеть игумена, уплывающего в лодке с женщиной, никому бы из них не пришло в голову истинное объяснение этому: с одной стороны, за прошедшие годы они искренне полюбили Грамматика, уважали его как подвижника и духовно умудренного руководителя и полностью ему доверяли; с другой стороны, простая логика подсказала бы им, что игумен вряд ли действовал бы так открыто, если б замыслил что-то недолжное... Кто еще мог увидеть Иоанна и что подумать о нем, его не интересовало: игумен никому не собирался давать отчет в своих действиях – по крайней мере, никому из земнородных.

Высадившись на маленькой пристани, принадлежавшей Арсавиру, императрица с игуменом поднялись немного вверх по выложенной камнями лестнице с широкими ступенями, походившими на миниатюрные террасы, прошли вдоль высокой кирпичной стены, окружавшей особняк, и проникли внутрь через небольшую дверь, ключ от которой Иоанн держал при себе. Он пользовался этим входом, когда не хотел, чтобы Арсавировы домочадцы знали о его приезде; в выделенную для него часть особняка также вела с улицы отдельная дверь. Брат выполнил просьбу Иоанна, и здесь всё сверкало чистотой. Во время краткого нашествия мятежников и зимней осады Города особняк не пострадал: когда стратиоты из армии Фомы, вломившись, стали требовать зерна и мяса, Арсавир немедленно согласился выдать им того и другого, сколько угодно, но взамен очень просил оставить и его, и местных жителей в покое; мятежники действительно никого и ничего не тронули: Фома заботился о популярности и приказал не безобразничать и не грабить в окрестностях столицы, требуя у жителей только съестных припасов, мулов и лошадей. Фекла была удивлена, узнав, что Грамматик вырос в таком доме; она знала от Феофила, что есть некое место на Босфоре, куда Иоанн время от времени удаляется «пофилософствовать», но не представляла себе, что это столь богатый особняк. Еще больше она поразилась, когда игумен показал ей подземные помещения: там было уютно и так легко дышалось – было почти невозможно поверить, что находишься на два этажа под землей. Пока императрица разглядывала «пещеры», большая часть которых была занята пифосами с вином, маслом и зерном, Иоанн задумчиво наблюдал за ней. Когда они поднялись на верхний уровень пещер, в комнату, отделанную под жилую, Фекла с улыбкой повернулась к игумену:

– Такое место – просто мечта отшельника!

– Да, – усмехнулся Грамматик, – когда тут есть свет, книги, сносная еда и постель, а не темнота, каменный пол и хлеб с водой раз в день!

Она широко распахнула глаза.

– Отец, – пояснил Иоанн, – запирал меня тут в детстве, когда я не слушался. Тогда здесь было далеко не так уютно. Я провел тут в общей сложности несколько недель и с тех пор недолюбливаю эти подвалы.

– Значит, ты после этого сбежал из дома? – тихо спросила императрица.

– Нет. Но именно сидя здесь во тьме на холодном полу, я решил, что непременно сбегу. Взгляни! – отогнув ковер на стене, он приблизил светильник к каменным плитам, и Фекла разглядела нацарапанные каким-то тупым предметом слова: «Никогда не плакать!»

– Ты это исполнил?

– Да.

Иоанн предложил императрице сесть в кресло, над котором на каменном выступе горел круглый светильник из разноцветных стекол, а сам опустился на баранью шкуру, брошенную у стены напротив в небольшой нише прямо на пол, и немного рассказал Фекле о своем детстве, о том, как он «воевал» с отцом по поводу иконописи, как сбежал из дома, скитался и бедствовал, начал зарабатывать на жизнь и даже едва не стал известным живописцем, как учился, живя в столице, а потом начал преподавать; рассказал вкратце и об отношениях с Марией, и о том, чем они закончились, и почему Мария не приняла его предложения бежать – то, что сообщил ему Александр.

– Она была права: я действительно скоро соскучился бы с ней. Но не потому, что больше всего люблю науки, а потому, что она, если можно так сказать, видела во мне существо высшего порядка, которым можно любоваться, которому можно служить... Восхищение, преклонение, но не дружба. Я понял это гораздо позже. Но в своем восхищении она была очаровательна, а я был молод и тщеславен... Впрочем, поначалу я не собирался заводить дело так далеко. Но меня захватило, не смог удержаться. Не смог, не захотел... Но что теперь говорить! С тех пор я решил, что мне лучше держаться подальше от женщин: близкое знакомство со мной приносило им мало хорошего. К тому же мне представлялось, что все они примерно одинаковы, а философия и науки влекли меня неизмеримо больше, чем какие-либо женщины. Но, – его лицо было в тени, и Фекла скорее угадала, чем увидела тонкую улыбку, – даже монашество не спасло меня.

Она перебралась с кресла на шкуру и села рядом с Грамматиком.

– Всё-таки одну женщину ты сумел сделать счастливой, философ!

– Еще не совсем, – улыбнулся он, – но сегодня же исправлю это положение, – он сжал ее руку и тут же выпустил: вчерашний поцелуй в «школьной» разжег в них обоих столь сильный пламень, что Иоанн опасался не совладать с собой. – Только не здесь. Наверху.

Когда они поднялись на второй этаж, Грамматик снял мантию, повесил на крючок у двери и ненадолго покинул Феклу, чтобы зайти к Арсавиру.

– Ну, брат, ты меня поразил! – воскликнул тот, когда они поздоровались. – Ты не пошутил? Ты действительно... приехал с гостьей?

– Да, и прошу тебя велеть слугам приготовить ужин на двоих и доставить наверх. Пусть постучат и оставят у двери на столе, я заберу. Скажи им, чтобы старались хорошенько – как если бы принимали саму императрицу! Да не смотри на меня так, – рассмеялся игумен. – Монахам тоже иногда бывает нужно развлечься. Кстати, я намерен так развлекаться и дальше... неопределенное время. Так что не удивляйся, если я теперь часто буду наведываться сюда не один.

Арсавир молча глядел на младшего брата, и в его голове прыгали мысли: всё-таки шутит – хотя как будто и нет – с кем же он приехал – чем они будут заниматься, неужели этим – а как же монашество, священство – зачем ему это нужно – он всегда презирал женщин – или он поддался тому же искушению, что и прочие – но как это могло случиться с ним – это ему не свойственно – и это на пятом десятке – не сошел ли он с ума – да нет, не похоже – но что же всё это значит, дьявол побери?!..

– Да ничего особенного не значит, – сказал Иоанн, наблюдавший за ним, прислонясь к дверному косяку. – Просто новый опыт... сродни герметическому. Понимаешь?

– Ах, опыт... – проговорил Арсавир. – А что же она, эта твоя гостья... она согласна, чтобы ты проводил с ней опыт?

– Да, и весьма счастлива в нем участвовать, – улыбнулся Иоанн. – Антисфен Афинский был прав, когда сказал, что сходиться нужно только с теми женщинами, которые будут тебе за это благодарны... Впрочем, нет нужды говорить об этом, – он взялся за ручку двери. – Распорядись же, брат, насчет ужина. А мы заранее тебя благодарим!

– Постой... Что вам готовить-то? Постное или как? Сейчас ведь и рыбы не положено...

– В брачных чертогах не постятся, как известно, – и игумен с улыбкой скрылся за дверью.

Возвратившись к себе, Грамматик остановился у порога, изумленный, и машинально закрыл за собой дверь на засов. Императрица стояла у окна в темно-красной тунике – той самой, в которой когда-то пришла в библиотеку «бросить вызов философу»; расшитый жемчугом узкий пояс с кистями, завязанный лишь на один узел, обхватывал ее талию; распущенные волосы струились по спине; на ногах были пурпурные башмачки. Черные одеяния и пустой холщовый мешок были сложены на сундуке в углу. Фекла с улыбкой подошла к Иоанну, положила руки ему на плечи и сказала:

– Знаешь, я иногда мечтала об этом... о том, что делаю сейчас, но была уверена, что этого никогда не будет, потому что философ не снизойдет... и потому, что это грех... И потом каялась в таких мыслях. А теперь, когда всё сбывается, я не чувствую никаких угрызений совести... Оказывается, я порочная женщина!

– О, безусловно! – тихо рассмеялся он, обнимая ее. – Так же как и я – наипорочнейший монах, – он легким движением руки развязал ее пояс, и тот пестрой змеей соскользнул на пол. – Я велел сотворить для нас ужин, достойный божественной августы, и пока его готовят, у нас есть время предаться пороку!

Когда ужин прибыл, они, одевшись, устроились на террасе с видом на Босфор: пили вино, закусывая сыром, жареной рыбой и оливками, следили за чайками, изредка взглядывали друг на друга, улыбались и снова устремляли взгляд на море. Март выдался теплым, но Иоанн на всякий случай закутал ноги императрицы шерстяным одеялом. Они почти не разговаривали; только когда солнце стало клониться к закату, а ветер с моря посвежел, они вернулись в дом, Грамматик закрыл двери на террасу, затопил камин и расстелил перед ним большой, мягкий и толстый ковер, они уселись на него рядом, глядя в огонь, заговорили – и время исчезло, исчезло всё: земля, море, небо, самый дом, где они находились. Только огонь и они двое, и впереди целая ночь: разговоры, ответы на незаданные вопросы, страстные ласки тут же на ковре, в красноватом свете камина, наполняемые вином кубки, снова разговоры... Когда поднявшееся над Босфором солнце заглянуло в комнату, императрица спала на узкой кровати, укрытая одеялом; сам хозяин дремал перед потухшим камином, завернувшись в собственную мантию; на полу у камина стояли на серебряном подносе пустой кувшин, два кубка из лилового стекла и тарелка с несколькими дольками апельсина, а рядом валялись туника из красного шелка и два пурпурных башмачка.



...Спустя две недели, когда Иоанн с Феклой были в «школьной» и разбирали Аристотелеву «Большую этику», раздался стук в дверь, и сразу, не дожидаясь ответа, вошел император. Вторжение застало любовников врасплох: обычно их никто здесь не беспокоил, а если кто и стучал, то дерзал открыть дверь только после разрешения императрицы. Войдя, Михаил усмехнулся: его жена сидела у окна в глубоком кресле, голова ее была непокрыта – шелковый мафорий, небрежно сброшенный, сползал по плечу на пол; Грамматик сидел тут же на широком подлокотнике кресла с пером в руке и что-то показывал августе в книге, лежавшей у нее на коленях. Иоанн мгновенно поднялся императору навстречу, а Фекла схватилась было за мафорий, но сообразила, что всё равно уже поздно, и, закрыв книгу, подумала как-то отстраненно: «Интересно, прибьет он нас или нет?»

– Прошу прощения, что помешал вам, – сказал Михаил. – Но я не отниму у вас много времени. У меня есть одна новость, которая, возможно, будет вам интересна.

– Мы очень внимательно слушаем, трижды августейший, – ответил игумен.

Казалось бы, это превосходило последнюю меру наглости, но император только ухмыльнулся.

– Сегодня утром разведка донесла, что мятежники перешли в наступление. Возможно, через несколько дней они будут у стен Города и опять начнут осаду. В любом случае, с завтрашнего дня все ворота будут закрыты, и везде будет поставлена военная стража. Все пристани тоже будут закрыты, и суда будут выпускать только по разрешению логофета дрома. Вот, собственно, всё, что я хотел довести до вашего сведения. Счастливо оставаться! – и, не дожидаясь какого-либо ответа, он покинул залу.

Императрица с глубоким вздохом откинулась на спинку кресла и рассмеялась.

– Так он и правда всё знает! А я никак не могла поверить, что эти его намеки... Он уже давно такие странные вещи иногда говорил мне, знаешь!.. Ты понимаешь, что это значит, Иоанн?

– Еще бы. Но, сказать честно, я подозревал это...

Михаил знал всё с того самого дня, когда Фекла в первый раз вернулась с Босфора. В последнее время он нечасто заходил на женскую половину императорских покоев, но в тот день незадолго до вечерни, проходя мимо, захотел взглянуть на дочь и внучку. У невестки он застал и жену, хотя не ожидал этого – заметив, что ни вечером накануне, ни утром императрица не была на богослужениях в Фарском храме, которые обыкновенно старалась не пропускать, император подумал, что она, видимо, опять слегла с головной болью... Феодора качала колыбель с малышкой, Елена, сидя на ковре, складывала из кубиков какое-то сооружение, Фекла читала книгу, тут же трое кувикуларий занимались вышивкой, – всё, как всегда; но когда Михаил взглянул на жену, он невольно вздрогнул и, пока находился в комнате, то и дело украдкой посматривал на нее. Он понял, что ошибся, когда-то сравнив ее с увядавшей розой, превратившейся в «бутончик»: нет, она никогда не была розой, она вообще никогда не цвела, но была просто зеленым стеблем без цветов; потом действительно появился бутон – и теперь он стал распускаться. Уже перед самым уходом император окинул жену взглядом и сказал без тени иронии:

– Ты сегодня очень красива, дорогая!

Фекла посмотрела на него как-то странно и спросила:

– Знаешь ли ты, что ты впервые в жизни сказал мне эти слова?

Михаил внезапно растерялся. Феодора перестала качать колыбель и любопытно взглянула на свекровь, потом на свекра; кувикуларии сделали вид, что ничего не слышали. Фекла почти неуловимо улыбнулась и опустила глаза в книгу, – и в улыбке жены император вдруг увидел словно отражение знакомой улыбки «философа».

– Да, я... непоэтичен, – пробормотал Михаил и, попрощавшись, вышел.

Он сразу же послал одного из слуг в Сергие-Вакхов монастырь и велел потихоньку узнать у кого-нибудь из монахов, служил ли игумен накануне вечерню, а затем полунощницу и утреню, и если нет, то по какой причине. Слуга принес ответ: Иоанн вчера днем уехал на Босфор к брату и вернулся назад сегодня незадолго до полудня; на вопрос, было ли это вызвано желанием отдохнуть, монастырский екклесиарх простодушно заметил, что вряд ли, поскольку игумен не выглядел усталым, но, напротив, «был чем-то воодушевлен – наверное, ездил поделиться с братом новыми идеями».

«“Воодушевлен”... Что ж, всё понятно!» – усмехнулся про себя император и задумался.

Ревности он не чувствовал, желания скандалить с женой у него тоже не было; правда, он всё же ощущал некоторую растерянность: хотя он давно делал Фекле разные намеки по поводу ее отношения к Грамматику и даже, не удержавшись, самому игумену намекнул о слабости императрицы, это было во многом «представлением», – Михаил всё-таки не ожидал, что Иоанн поддастся искушению. Но теперь император внезапно почувствовал себя кем-то вроде сводника. Он смутно помнил, что по законам Империи мужу, знавшему о прелюбодеянии супруги и не обличившему ее, полагалось даже какое-то наказание, однако мысль об этом не вызвала у Михаила ничего, кроме усмешки. Его занимало другое: «Интересно, действует ли в этом мире закон возмещения? Если я дам одной голубке порезвиться, прилетит ли когда-нибудь другая в мою голубятню?..» Император закрыл глаза, и перед ним возникло лицо кареглазой женщины, цвета волос которой он не знал...

Сейчас, когда он затворил дверь «школьной» и медленно пошел по коридору, это лицо опять встало перед ним. «Мечтать не вредно... – подумал император, стискивая зубы. – Хотя и пользы от этого тоже никакой!» А всё же интересно, смогла бы она, предложи он ей это, поступить так же, как Фекла с Иоанном?..

«Вряд ли... Я ведь не философ... Не умею быть таким... обаятелем!..»

В это время в «школьной» игумен стоял у окна в некоторой задумчивости.

– Если б мне кто-нибудь сказал, что такое возможно, я бы не поверила! – воскликнула Фекла. – Впрочем, он меня никогда не любил... Должно быть, ему и не жаль! – она помолчала. – Но почему он так легко меня отпустил? Это всё же странно! Всё-таки жена... приличия...

– Быть может, понял, что всё равно не сможет удержать.

– Думаешь? Да, тут он не ошибся! – императрица улыбнулась.

– Интересно, как долго продлится осада, – сказал Иоанн. – Этот мятеж с самого начала недооценили, а теперь Бог знает, чем всё это закончится и когда.

– Неужели они могут взять Город?

– Вряд ли. Но неприятности доставят.

– А что же будет с твоим особняком? – с беспокойством спросила Фекла.

– Надеюсь, ничего страшного, как и зимой.

– Дай Бог! Было бы жалко, если б его разграбили... Там так хорошо! Но где же мы теперь будем... пить вино?

Их глаза встретились.

– Это вопрос, – сказал Грамматик.

– Это не вопрос! – тряхнула головой Фекла. – Если мой муж оказался таким любезным, то... нам ничто не мешает это делать прямо у меня!

Иоанн взглянул на нее с некоторым удивлением и улыбнулся.

– С каких пор, августейшая, ты стала такой наглой?

Она вскочила с кресла и в следующий миг прижалась к Грамматику.

– С тех пор, как повелась с тобой, почтеннейший отец! Правда, я хорошая ученица?

– Совершенно прекрасная!

– Тогда поцелуй меня... Ну, нет, не так, философ, ты умеешь целоваться лучше!

– Мы всё же пришли сюда ради Аристотеля, – сказал он с шутливой строгостью.

– Ты прав. Продолжим! – она опять уселась и положила книгу на колени. – Но сегодня же ночью я жду от тебя и иных уроков, на новом месте! – ее глаза озорно блестели.

– «С судьбой не воюют и боги»!



ОГЛАВЛЕНИЕ РОМАНА: http://proza.ru/2009/08/31/725