Зимнее эхо

Алла Нечаева
 Зима обретений её и потерь была стремительной и долгой сразу. Было ощущение влекущего горизонта и ворожейной нетронутости лунного, мерцающего снега. И её проход, как стоп-кадр, и лихорадочное напитывание себя этим снегом, барахтанье в нем, блаженство, зябкость и отрезвление. И зыбкое, качающееся марево встрёпанной, пуржащей замяти в блуждающих звёздных бликах, и задыхающийся бег вдоль выстланной для неё одной густой, заснеженной равнины.
И её возлюбленный, посланный Всевышним, намоленный ею и обретённый, находился в полувзгляде, и, поднимая на него глаза, она переживала тайный восторг узнавания всякий раз как впервые, как четыре месяца назад. Отличие тоже было, ибо впервые, снабжённая чистым, доверчивым желанием обрести возлюбленного и, неся свой идеал к его идеалу, она могла с незамутнённым сердцем распахнуть свои готовые к радости глаза, с ходу попав в его магический взгляд, тут же утопив в них бережно принесённые ему дары, на что никогда потом не была способна, не смела опрокинуться вглубь зеркала широко расставленных, ярко-зелёных, пронзивших её глаз, ибо навсегда стала их отражением.
С того первого раза, утратив покой, она с многократно увеличенной радостью приобрела тут же подоспевшие сомнения, и теперь была лишена преимущества полагаться на покорившие чары. Он полностью разместился в ней, жил по своим законам, которые она старалась распознать, ощущая некоторую неловкость, непригнанность к себе и даже чужеродность, но приглаживала, примиряла себя с ним, как поглаживает обременённый плодом живот, усмиряя разгулявшегося во чреве младенца, мать.
 Она уже отличала из сотен людей его худенькую фигуру, особенность как бы извиняющейся и мягкой походки — ещё не видела, но уже чувствовала его, летящего наперерез толпе, и ещё быстрее рассекая её цепким, пронзительным взглядом. Теперь полученный Володя уже целую неделю находился безотлучно при ней, исключая ежедневную шестичасовую работу её преддипломной практики в этом тихом, зимнем, подмосковном городе.
Он поселился здесь же, в комнате на пятерых девчонок, одна из которых уехала на время домой, эту койку и отдали ему, и комната задышала им, мгновенно разметав все девчоночьи запахи и заполнив своим тёплым, обворожительным и слегка печальным. Как видно, её печаль быстрее всего выудила такую же у Володи, в результате в Наде теперь соседствовали смешанные печали, нависая ломаной тенью над рдеющим счастьем. Его кофейного цвета свитер, висевший на спинке кровати, его светящиеся в ночи часы и даже сигареты - все умещалось в плавающей тайной дымке Надиного блаженства, и она ревностно подстерегала чужие руки, ненароком, бездумно касающиеся этих овеществлённых идолов, охраняющих своего хозяина и создающих его неповторимый облик. Надя была теперь в страшной дали от дома и родителей, и все то, что втолковывали ей заботливые и строгие домочадцы, именно здесь обрело смысл, и все вдруг выросло в ней до осознания строгости, обдуманности собственных действий. Казалось, вместо матери в Наде поселился призрак, и уже он, а не Надя, повелевал её действиями. В пять утра самого слепого сна, когда над всем домом и городом распластывалась тишина и тихо посапывали девчонки, она собиралась к утренней смене, стараясь не шуметь, не глядеть в его сторону, натягивала юбку, быстрым движением прикрывая голые колени. Он тоже стеснялся и вставал, когда она выходила в коридор, чтобы проводить в такую рань и темень до текстильной фабрики, и встретить через шесть часов, она поменялась на утренние смены. То непомерно высокое, что чудилось Наде во взрослой ответственности, издали, из инкубаторского своего состояния, откуда она взирала на взрослый мир с жадностью и почтением, при близком рассмотрении оказалось не настолько соблазнительным, чтобы так цепляться за иллюзорно прикрытые створки. Она свободно, во всю ширь, раскрыла податливые двери и оказалась на пороге неведомого бесконечно-огромного круга, втягивающего  и засасывающего, тогда как за спиной образовалась и быстро разрасталась пропасть, разделявшая её и мешающая движению вспять. Картины круга, где топталась она, не отваживаясь на первые взрослые шаги, поразили смутным, но будничным колоритом и, верная себе, оставшись без выбора, она уже подмалёвывала развертывающуюся перед ней картину перламутровой палитрой. По тёплому розовому колориту она легко, танцующей походкой пробежала тревожные месяцы взросления, точно
отметая встретившиеся на пути случайности. В то общество, куда занесла судьба, ей было не по себе, её лёгкий шаг застревал, цепляясь за выбоины и шероховатости щербатого пола, и виделся блестящий зеркальный паркет, где сможет она олицетворять с присущей ей грацией, великолепные классические па менуэтов, мазурок и вальсов.
Блуждая по бесцеремонному воображению, она никак не попадала встык с застигающей врасплох реальностью, не соотнося с собственной персоной, как будто смотрела и пыталась понять двойника. Состояние приподнятости в страстном желании поглощать окружающую жизнь, стирала границу ее-плоти и ее-духа, так что она походила на взнузданного коня, берущего преграду, велик был соблазн застрять в этом великолепном стремительном полете, но чаще, чем жилось в парении, ощущалась эта долгая заснеженная равнина без конца и края, с оглушительным, припрятанным безмолвием и окликом изо всех мелькающих, плывущих перед взором бликов, как вспышки быстрого неяркого света, напоминающие блуждающий полет светлячков.
Именно в этом состоянии, оторвавшись от возлюбленного, оставленного за проходной и ощущая, что все её возможное, осязаемое ещё волочится едва-едва, не в силах оторваться от существа, к которому так прилепилась, в таком состоянии она и возникала перед сослуживцами, реагируя на яркий свет цеха и начиная различать его движения, медленно подтягивая остальную себя до полного образа, лукаво улыбаясь сердобольным тёткам, полагая, что им не в диковинку такая студентка.
Слух её, приспособленный за восемнадцать лет к наставлениям взрослых, натренированно извлекал изредка появлявшуюся, поражавшую новизной информацию, записывая в кладовую опыта впрок, широким массивом несущаяся лавина разговоров как топтанье на месте, текла напрямую в никуда и обратно, минуя Надин разум, но и тут ей отыскивалась отдушина, без которой пришлось бы выдерживать дюжину нареканий за пренебрежение к трудовой дисциплине, но слава господу, являлась на смену Люся, ослабляя Надин интерес за пределы цеха, и Надя, уже собранная как для прыжка, напоминала включённую в сеть, пульсирующую сигналами систему, обращённая к юной женщине, год назад окончившей техникум, удачно вышедшей замуж и теперь с гордостью носящей тугой, круглый живот, обтянутый девической узкой, задравшейся под грудь, юбкой. Манящая, полупрозрачная стена разделяла их, обе следили друг за другом, общаясь через посредников — пожилых сослуживиц, как нельзя кстати обо всем рассуждающих и про все помнящих. Люся с раздувшимися губами, расплывшимся носом и лицом, залитым коричневым пигментом, вызывала у неё острое чувство жалости, зависти и презрения. Люся в отличие от Нади, знала, как ей жить дальше, проблемы свои разрешала энергично, решительно, упорно, глядя на неё, стирались иные существования, точно весь мир споткнулся и теперь в её власти участь этого глупого мира. Надя попадала в зависимость, как только та оказывалась рядом, как зачарованная смотрела на ловко снующие в работе Люсины руки, слушала речь, перенятую у немолодых фабричных женщин, с которыми разговаривала запросто, по-свойски. Она была женщина не примеряющая жизненный наряд, а творящая его, и Надя видела, как легко ей в этом обличье, вчерашней школьнице, будто кто-то приготовил ей нынешнее положение и чётко сориентировал в пути, тогда как Надя путалась в лабиринтах жизненного половодья, и если и углядывала спасительный остров, если издали и мерещился ей спасительный берег, то вблизи он растворялся вовсе и исчезал. И теперь она примеряла к себе Люсину жизнь, ощущая свою немощь перед тяжестью, какую уже носила та. Люся, сдерживая любопытство, смотрела на приехавших практиканток свысока, ей хватало тонкости не приказывать и не осуждать, как это делали опытные подруги, но общего у неё с девчонками уже не имелось. Обычно она стояла посреди их небольшой комнаты в излюбленной и, видимо, удобной позе с широко расставленными ногами, бесцеремонно выкатив большой, низкий живот, и поглощала пропитанные маслом жареные пирожки. Пальцы и щеки её жирно лоснились, и она, испытывая бесконечное наслаждение в этот момент, принципиально игнорировала глядящих девчонок, обращаясь к ним через женщин: "Марь Иванна, скажите Наде, пусть колбу с раствором выльет и нальёт свежий". Иногда в утреннюю смену заходил её муж — инженер, кореец с красивым кукольным лицом. Он, как и Надя, смотрел на Люсю навсегда загипнотизированный, её действия не коробили его изящную плоть. Кореец усердно занимался семейным бытом и после очередной удачной сделки спешил сообщить и выслушать очередные указания, которые отдавала она, как учительница нерадивому ученику, внушая веру в себя: она делала это громко, видимо, демонстрируя первые навыки взрослой жизни приехавшим девчонкам, смотревшим с ужасом и восторгом. Надя паниковала, чувствуя так доподлинно, въяве отсутствие у себя всего того, что держало эту пару в ладу и крепости.
И снова тепло растворялось при мысли о Володе, о своей воплотившейся любви, без которой так неуютно, так неполно жилось. Любовь вознесла её на непомерную высоту безо всяких усилий, открывая свободный доступ к познанию мира, скрытого от прежних незрячих глаз. И след в след за открывшимися возможностями, вновь возвращённого упоительного детства, заземляли, вминая ответственностью, маячившие, полученные вместе с любовью и восторгом заботы. Володя жил в другом городе и собирался возвратиться туда после института, Надя не представляла себя в тесной компании своих и его родственников, с их непримиримой категоричностью, взыскующими оценками и всего того, что накладывает на человека простая будничная жизнь, она видела таких людей вокруг себя, и, понимая, не доверяла им собственную судьбу, желая выбрать из дразнящих миражей по собственной мерке и в пору.
И тогда, спасая себя от уничтожения и упадка настроения, она мгновенно переносилась к их первой встрече, когда сквозняком распахнулось окно, возле которого стояла она, занося ноябрьский вечер, встрёпанный и мучительный в ожидании, и запах свежести то ли от хлынувшего воздуха, то ли от него, стоявшего в раскрытых дверях и смотревшего на неё. И она поняла, что не ошиблась, и пошла к нему, как делают первые шаги младенцы, озабоченные быстрым и удачным возвращением к родительским рукам. Его сокурсники и соседи по комнате, в общем, друзья, напророчили ей Володьку, они так и сказали в первый вечер: "Мы знаем, кто тебе нужен". И она, несмотря на чужеродность этих ребят и их снисходительное отношение к девчонкам, и даже некоторую враждебность к ней и высокомерие от разумения себя лидерами, купцами на смотринах — девчонки первые искали знакомств, — она поверила им, сразу угадав иные возможности обещанного Володьки. Её подружка встречалась с одним из этих ребят и привела на вечер Надю и ещё одну ровесницу.
Неясные образы, будоражившие её, подгоняли к действиям: расписанная по часам и минутам жизнь с учёбой в техникуме, общением с выросшими друзьями не заполняли её существо, а стирали прорезывающиеся очертания чего-то, что никак не удавалось рассмотреть. Как будто силилась она что-то вспомнить, обнаружить когда-то имевшееся и никак не могла. Иногда казалось, что задумана она была как нечто целое, сферическое, замкнутое, а теперь почему-то оскоплена и потому в разладе с собой. Она вглядывалась в уже сомкнувшиеся пары и ревностно выслеживала их союз. Пар было мало, наверно, поэтому они вызывали такое нездоровое любопытство. Одна училась в их школе. Похожие как брат с сестрой, они, казалось, не расставались вообще. Может, ночью, когда все спали и уже не могли смотреть на них. Учились они в старшем классе, и Надя, как и остальные, наблюдала за ними только на переменах. Обычно они занимали ставшее традиционным место у окна в конце тёмного узкого коридора. Наде доставались их профили, затемнённые коридором, их же скупые жесты, как в немом кино, и двигавшиеся в беспрерывном разговоре губы. О чем они могли так много и так подолгу говорить? Эти двое вызывали жгучий интерес и в то же время почти брезгливое отторжение, потому что их единение звучало как вызов остальным, выявляя ущербность, но разве большинство может быть ущербно?
Надя сердцем сопереживала юной паре, но разумом отстранялась, испытывая подобие страха, она как бы видела их глазами текучей людской массы, настроенной недоброжелательно, и невольно выискивала гнусное, недостойное в их демонстрации любовных переживаний, наперекор заведённому образцу. Порядок устанавливали взрослые, от них шло непримирение и тоже боязнь чего-то и тоже брезгливость. Но любопытство и иная тяга — знание, что такое слияние неизбежно и что людское презрение — ложь, перебивали, и не только разжигали интерес, но и одобряли такое раннее понимание себя и такую удачу. И потому толпа, привыкшая к этим двоим, обтекала их, не прикасаясь, и со временем любовная пара сделалась своего рода символом их школьных лет. "А помнишь тех двоих из девятого "А"? Помнишь? Ну вот, а я в то время училась в шестом...". И подоспевшая зима ранними сумерками замедляла сумасшедший отсчёт времён года, возвращая в себя и заставляя холодеть, мёрзнуть не только от холода. Душа тоже застывала, съёживалась, нуждалась в родственном уюте.
Надя возвращалась из техникума, едва застав последние проблески дня. Дома, раскованно и любовно, как заводная, хлопотала мать над бесконечными делами. Надя, нимало не заботясь о домашних семейных проблемах, которые шли не тяготившим фоном  жизни, съедала поданный обед и, уже отошедшая от внешних обязанностей, спешила погрузить себя в то единственное, что питало сердце и ум. От дневного заоконного мира, в который она теперь выглядывала без любопытства из тенёт родительского дома, следовало немедленно освободиться, сбросить с себя, как омертвевшую, мешавшую шкуру. Надя проходила в большую комнату их просторного дома и плотно закрывала двери, медленно погружаясь в рассеянный мир ушедшего, откуда черпала она силы.
Острые, напряжённые, стылые углы комнаты дышали гневно, с укоризной, заставляя припоминать ошибки, которые тут же одна за другой протискивались и выявлялись, готовые мстить за собственное существование. Стены тёплые, в цветных обоях, дремотно утаивали родительские наказы, не докучая, а из светлых окон лился вечный всеобъемлющий свет, омывая, очищая и напитывая. Надя обращала взор к ним. Она мгновенно воскрешала пройденный день. В обыденной жизни все было безлико, ничто не колебало душевных устоев. Учителя унылой толпой проходили перед взором: замученные, бескровные, снедаемые заботами. Выделялись двое: недавняя выпускница института, очень смелая, с ярким лицом, открытым нравом. Старшие преподаватели смотрели на неё с опаской, страшась болезненных колебаний ряски будней. И ученики — смелые продолжатели своих наставников, также боязливо взирали на молодую фурию, посмевшую протащить свой устав в их навсегда данный порядок. И только Надя рванулась к едва брезжущему источнику, как оказалась в положении изгоя у молодой леди, которая сама и устанавливала правила игры, а Надя в её готовности сравняться, немало возмущала преподавательское величие, существующий барьер приятно щекотал самолюбие, которое попирали муж-актёр, являющийся наутро, дурак-завуч, требовавший план урока и какая-то Надя, которой не обломали рога... Обе понимали западню, без возможности выбраться, но отстаивать облюбованный каждым предел всяк старался как мог. И ещё один отверженный трогал душу широким и явным пороком: преподаватель химического оборудования - попивал. Зная за собой грех, он отличался добротой, памятуя, что каждую минуту может оказаться беспомощнее и незащищённее своих учеников. Он был щедрый и не боялся показаться непонятым, он доверял всем. Вперемешку с объяснением начерченной схемы, он жаловался на гнусное прозябание с убогой зарплатой, то ли опускаясь до их беззаботности, то ли поднимая до своих взрослых тягот. Надя из глубины видений своего прибежища благословляла с детской жалостью их лишённую высокого смысла жизнь и отправлялась дальше в поисках понимания собственной души. И уже выныривали на поверхность памяти и толпились, перебивая друг друга, отдельные рифмы, баюкала и уносила, завихривала музыка, и она вдруг с пронзительной отчётливостью вспомнила сегодняшнее утро перед первым уроком и Витьку, театрально-торжественно читающего Есенина. Преодолевая сбивающее его смущение, он утвердительно поставил ногу на стул и горделиво впечатал ладонь на колено, как бы поддерживая себя в сметающей неуверенности. Ребята затихли, слушая, кто с усмешкой, кто с любопытством, и он, подхваченный вниманием, преломив остатки сомнений, вскочил на стул, протягивая руку и прося с пафосом у кого-то: "Кашне мне, кашне!", в лихом порыве обмотав горло красным длинным шарфом, все читал и читал без остановки, усмирив уже наполненный класс, так что вошедший преподаватель, забыв, что такое удивление, высоко вскинул седые, взъерошенные брови.
Надя была уязвлена незнанием стихов, ненароком слышанных и читанных урывками, мимоходом, но выше недовольства собой явилось восхищение Витькой, который сразу же, одним махом перерос всех сокурсников в постижении иного мира. Надя раскрыла стихи, это было то, что требовалось для пополнения застопорившегося сознания, засыпанного как пеплом чужими разговорами, мимолетными обрывками пронесшихся и растаявших фраз, касанья, взглядов... Вначале она молча сидела. Глаза ее были устремлены в одну точку, но глядели они не во внешний мир, они уже оторвались, легко оттолкнувшись от застывшей данности, и теперь совершали вояж, облетая потаенные закоулки, запрятанные в недрах Надиного такого знакомого и такого неизведанного организма. Взгляд их как бы выхватывал отдельные ниши, пробуя на зрелость, всякий раз отыскивая новые. Содержимое ниш напоминало уже подготовленную к выпечке сдобу, для завершения требовалось наполнить начинкой и вернуть обратно. И спустя некоторое время сосредоточения, в сознании уже роились, требуя немедленного заполнения, разнообразные желания. Музыку в приемнике Надя приглушила, чтобы не спугнуть шумом мать, хотя музыкой желания насыщались полнее, потому что каждому отыскивался свой тон, свои колебания, на которых держались тайные знаки пришедшего равновесия. Теперь же Надя разыскала томик со стихами, которые читал Витька. Они тоже напоминали музыку. Надя читала вслух, потом прикрывала глаза и повторяла наизусть. Бродившие внутри Нади волны, образовывали мелодию и создавали необходимую меру любви, тепла и света, озаривших весь ее дрожащий душевный строй.
Заглядывала мать. Подозрительно спрашивала: "Уроки делаешь?". И Надя, напуская деловитость, понимая, что невольно выдает себя блаженством, разлитым по заалевшему лицу, собирала последнее мужество, подняв на мать глаза, и говорила — да. Двери снова плотно прикрывались и требовалось некоторое время, чтобы вернуть себя в прежнее состояние. Надя отыскивала схроки, созвучные с ее ладом, и уже не довольствовалась этим томиком, уже рыскала по другим книгам, возвращаясь к забытым стихам, любимым в ту зиму: Пушкину и Смелякову, Асадову и Тютчеву, все уживалось вместе, для каждого отыскивалась родственная нота. Самые звучные стихи Маяковского Надя декламировала вслух, стоя. С полным уважением к вложенным в стихи чувствам и пойманному размеру, нараспев, стараясь прожить и эти строки и все то, что связывало их в чистый, святой, едва уловимый образ.
За окнами наливался темнотой ранний вечер. И перед домом празднично зажигался фонарь, и она уже помнила о друзьях-соседях, установившаяся привычка выталкивала ее из дома к тем, кого не удивляла она, не возбуждала инакостью.
Надя старалась не оглядываться на Володю, хотя, как казалось ей, он и не помышлял высматривать что-то запретное, просто смирно лежал, наполовину прикрытый одеялом, смотрел перед собой и о чем-то сосредоточенно думал, и пока она ходила умываться, он успевал собраться, чтобы проводить ее на фабрику. Мороз мгновенно обжигал щеки и губы, схватывал дыхание. Надя послушно вкладывала руку в его и, как бывало всегда при нем, тут же успокаивалась, унималась ее внутренняя всегдашняя неуверенность, и ощущение уюта и расслабленного покоя устанавливались в ней. Это утреннее их прощание перед стенами проходной оживляло в памяти забытые дни детства и бесконечное прощание с матерью перед порогом школы и последнее напитывание силами более могущественными, как последние глотки свободы перед входом в неволю.
Через шесть часов он уже был у проходной, и Надя, ни на минуту не выпуская от себя его образ, всякий раз удивлялась: Володя никогда не повторял себя. Она озадаченно заглядывала в его широко расставленные глаза, выдававшие скрытую силу, пытаясь найти узнанный взгляд или запомнившееся выражение, сознавая тщетность, и лишь его присутствие несколько успокаивало ее. В эти самые счастливые минуты обретения, Надя не думала о будущем. Будущее жило в ней, теперь, в эти минуты, и заполняло энергией, которая не помещалась и выливалась через глаза, отчаянно блестевшие, и сквозила в каждом жесте, которые ей приходилось усмирять, чтобы не выглядеть сумасшедшей. Возбуждение передавалось и ему, он то и дело принимался за сигареты. Самое упоительное начиналось вечером, когда они, насидевшись в комнате с остальными девчонками и наговорившись о вся¬кой всячине, невольно соединявшей их, отправлялись в длительное путешествие по зимнему, в заснеженной неге, городу, никуда не спешащие, никем не подгоняемые, в смутном окружении друзей-призраков, с завистью и недоброжелательством отслеживающих их влюбленный маршрут, томящихся в скуке и потому не отпускающих из виду внезапно возникшую пару. Надя была менее податлива к чужим советам. Именно в этот его приезд она ждала признаний и была готова к ним, хотя дальнейшая их жизнь представлялась весьма туманно: как ни велика была ее привязанность к родным, взрослую жизнь она мыслила строить по собственным проектам, для воплощения которых не было условий.
Но все это могло как-нибудь разрешиться, когда будут произнесены главные слова, и Надя ждала их неутомимо, упрямо и доверчиво. И разве не подтверждением его любви были и ежедневные письма долгие два месяца, и его приезд к ней на каникулы, и еще два дня впереди.
Может, ей кто нашептал о нем, и именно поэтому она так верила в наилучший исход, потому что все, что закружило их, было природы как бы уже изведанной, уже пройденной, и потому она чаще всего не сомневалась ни в чем, что касалось их. Что не смогло увести ее от избранника, предназначенного свыше и хранимого для нее, так же, как и ее вела судьба, не нарушив обета, потому что в тот раз, когда ребята из его комнаты и с его курса, почувствовав ее маету, сказали о нем, она тут же поверила и ухватилась, будто обо всем уже знала сто лет, но вот не подворачивался случай, чтобы услышать, дать знать ей, что вскоре произойдет нечто давно ожидаемое. И хотя она проявляла нетерпение, вообще свойственное ей, но все-таки в тайнике припрятанное ожидание стерегло, хотя... Снова, уже во второй раз они в общежитии, и хотя шла она, раздираемая всяческими сомнениями и поощряемая нетерпением и суеверием, на всякий случай, время от времени, чтобы не спугнуть зародившийся трепет, она остужала себя, повторяя вслух — как бы для кого-то, кто мог запросто по злости, по недобру смахнуть ее еще не явившееся счастье, повторяла вслух, что это, конечно же, случается, но, конечно же, с другими, более красивыми, более развитыми, и вообще более, и не особо расстраиваясь по поводу своих нарядов. Она облачалась в свитер и юбку, найдя эту одежду вполне пристойной для предпраздничного вечера в общежитии. Ощущение нереальности происходящего случалось с ней и прежде, когда она попадала на другую улицу, незнакомую, или просто заворачивала за угол примелькавшегося дома и в панике начинала оглядываться, не видя выхода из окружающей и подступающей к ней вплотную новой местности. Кто-нибудь выводил ее из оцепенения, и она через два шага оказывалась на старой, хоженой-перехоженой улице, и пелена, застилавшая ее взор, спадала, и чудо, привидевшееся, утрачивало злую силу. И теперь, подходя к уже знакомому подъезду и мысленно пробегая три этажа лестничного пролета и заранее представ перед дверьми комнаты, она застыла в нерешительности. Громада плосколицего, без балконов, здания как бы нависла над ней, постигая смысл и значение ее явления сюда, дух его, который она собиралась вобрать в желании расширить мир своего опыта, простерся, и она невольно закрыла глаза, словно скопище людских тел, лиц и душ слетелись в стаю и рассматривали ее в надежде поразиться неожиданностью, потому что устали от постоянного своего присутствия, повторной узнаваемости, и задыхались в беспомощных подтруниваниях, злобствованиях и натренированной любезности — как в огромной замкнутой семье. Девчонки уже распахивали дверь, вовлекая ее собственным движением, желанием, азартом, слегка подшучивая друг над другом, возбужденные и чуть настороженные. Надю окружили, пропитывая и как бы благославляя, завораживая и нанося клеймо привязанности, невзрачные стены без намека на эффектацию или самолюбование или какие-то заигрывания — как в солдатских казармах, сквозь тонкие стены комнаты проступили кровати с серыми спартанскими одеялами поверх и большим столом с единственной роскошью — настольной лампой, при сложных манипуляциях которой, пытливые и изощренные умы добивались поразительных световых эффектов, и только хозяева этих немудрящих сокровищ были сокрыты от Надиных глаз, и сколько она ни делала попыток воспроизвести их облик, все смешивалось в одно малопонятное лицо, скорее любопытное, прятавшее за этой неприглядной личиной нечто иное, непознанное. Надя не замечала тяжести своего тела, воспаряющего над затаившимися ступеньками, и на какой-то миг почудился дневной свет из холодных просторных окон, нежно-розовый, легко вздыхающий, способствующий ее восемнадцатилетию совершать эти немыслимо тяжелые шаги в неизвестность, ритуальное прохождение из юности в своеволие. Свет озарил и ее лицо, и лица ее подруг, также жаждущих приобщения к настоящей взрослости. Они молчали, уже чудом перенесшиеся в иные миры, где должны скоро оказаться их бренные тела, влекомые желаниями и помыслами, и, совершив заданные действия, помимо воли, по инерции снова перетянуть желания и мысли, и, дав им освоиться и отстояться, броситься в неизведанное предприятие, и так достигнув сторожащей каждого вершины, взирать в прошлое, подолгу останавливая взор на этих серых ступенях, по которым вела их судьба. Надя ловила себя на мысли, что совершает свои действия невольно, что вот теперь ей совсем нет дела ни до каких-то незнакомых или малознакомых парней, к которым она зачем-то торопится, и что хотелось ей совсем иного — может, в некоем чудесном сообществе уже знакомых, уже узнанных, уже принятых в себя друзей вести немые диалоги, или слушать чьи-то странные истории, в которых всегда находились родственные твоим состояния, или в прекрасном созерцании обмениваться влекущими высказываниями, а возможно, в тон единому состоянию, в этот ровный настрой войдет музыка и умиротворение вынесет из раскрытых глубин нечто сокрытое, невыявленное, и разладом этому настрою был их проход вдоль серых заунывных ступеней к обитателям навязанного неприглядного интерьера, но она понимала, что возможно именно тут и находится сотоварищество, являвшееся ей в тайных помыслах, разве не на поиски реальных родственных душ ринулась она? И среди них уже имелась одна, выделенная для нее, и вот сейчас раскроется дверь и она мгновенно узнает его и тогда все ее долгие сомнения, фантазии замкнутся этим незнакомцем, хранимая энергия переплавится в нечто ирреальное, но более постижимое, существенное. Запахи холода, жареного лука и картошки впитывались с непостижимой скоростью и ее скромный наряд был созвучен со скудным студенческим пиршеством, которое разыгрывалось почти за каждой дверью неуютного сквозняками здания и бьющим в расхлябанные створки дверей зимним ветром. Они предстали розовощекие, юные, блестящеглазые перед распахнутыми дверьми нужной комнаты. Принесенный ими студеный ветер опахнул застоявшиеся углы, выметая натужную скованность.
Повлеклись по всей комнате девичьи теплые глаза, наводя лоск на угрюмо поникшие мышиные одеяла и линялые занавески, на самую одежду возбужденных ребят с солдатскими натянутыми движениями и лицами. Надя старалась казаться непринужденной, но ее потуги породили обратные действия, закрепляя неподвижность и вылепляя чуждый ей рисунок речей и жестов. И она села в уголок на расшатанный многими сиденьями стул и попросила что-нибудь послушать из записей. Подружки ее тоже рассредоточились по комнате, которая неожиданно от скопища людей приобрела объем и задышала едва прочувственной торжественностью и поэтому заглядывавшие к ним соседи, такие же или похожие на обитателей этой комнаты, принимали на себя бродивший в комнате розовый отблеск, привнесенный ликами и душами юных дев, и понимающе подмигивали и стушевывались, вдруг раздумывающие убраться восвояси. А хозяева наращивали азарт в предощущениях дивного, с вином, девчатами и танцами вечера, и сновали взад-вперед по длинному холодному коридору к кухне в тупике, с огромной чугунной сковородой для угощения гостей. В этих скупых, безликих стенах ничего иного не могло содержаться, кроме вплетенных в самую ткань, пропитанных затхлым воздухом засаленных свитеров, потертых брюк и вкуса картошки на сале. Это кишащее сцепление одежды, запахов и лиц странным образом действовали на задумавшуюся Надю, ей хотелось немедленно исчезнуть, обратиться в бегство, потому что в возлелеянной жажде счастья и радости отсутствовала обыденность, потому что Надя уже несла некую печать утвердившихся правил жития в домашнем крове, где гостей потчевали более деликатными угощениями, и лишь своих, за¬трапезных, могли накормить картошкой, чтобы унять голод и успокоить грызущую и забивающую все остальное неприкаянность. Возможно, так было принято здесь, ведь она прежде не знала общежитских привычек, и все равно — защищенная умом душа воспротивлялась, глушила разум жаждой прекрасного, и картошка и лук, и появившаяся на столе водка смещали, сбивали носившийся в воздухе праздник, сотворяя из мирских стадных желаний какофонию разгула под песни Высоцкого. Тайно, душой, Надя отвергала, выметая из памяти, все происходящее, и потому поглядывала на дверь, в готовности к свершившемуся бегству. В окутавших ее сомнениях она не поняла, как подошел к ней нездешний молодой человек с прекрасной внешностью и склонился, приглашая на танец. А все вокруг уже шумело, звенело голосами и весельем. Девчонки танцевали, бутылки были початы, а двери раскрыты настежь, и она за руку с незнакомцем почему-то покидала всех и шествовала наугад по коридору, невольно отмечая номера комнат, куда-то вдаль, как в чужие земли, невидяще, слепо и охотно. Он живо вел ее по следующему этажу, за руку, ловкий, высокий, в модной одежде и с особенным, пронзенным светом лицом. Наконец он толкнул ладонью дверь, и они очутились в ином пространстве, ином свете, полумрак которого источало мерцание маленьких свечей. Полуразрушенный, размером в огромную сковороду, торт, сладкий запах разлитого на скатерть ликера, молодая пара, уединенно склонившаяся друг к другу в полосатом пламени занавесок. "Как ты попала к ним?" — взяв ее за руки, в удивлении спросил приведший ее парень.
От него хорошо пахло одеколоном, шли нежность и забота, а из черных глаз струился яркий молодой свет, ослепляя и завораживая, но дальше, сквозь внешние ухищрения, дышала чужая душа, и Надю покоробил вопрос, в котором отводилось так мало места ей лично, точно все она сотворила необдуманно, случайно. "Я знаю их", — уклончиво, но горячо сказала Надя и, отрезвленная, посмотрела прямо в горящие, вспыхнувшие озорно очи парня. Он выведал ее имя и беспрерывно называл Надей, поминутно обращаясь к ней и склоняясь в полупоклоне, такой длинный и гибкий был складный торс этого новоявленного Аполлона. "Жора, я, Наденька, заканчиваю этот приличный вуз, а Вы наша студентка?". Студентка, да, конечно, студентка. Он не отпускал се руки, склоненный почтительно, школьницей в эту минуту или учащейся в каком-то техникуме она не рискнула сказаться, не к месту, грубо, а потому неправдоподобно, конечно, студентка, сказала она, стараясь не смущаться, второкурсница. Застигнутые врасплох щеки ее метались в алом пламени, низвергали искры мрачные глаза, уже готовые к отпору. "Ах, Наденька, — рассыпал кавалькады слов, освещающих затаенные в молчании углы, безудержно растрачивал с дальним прицелом кавалер, — сразу видно, что вам только двадцать". Надя благоразумно молчала, вдохновленная лестью стать ее обретала утраченное в суматохе достоинство и, наполняясь им, незамедлительно и естественно она повела дальнейшую игру. Жора утрачивал, терял нерассчитанный запас настырства, Надя завладела брошенным потоком речей и из выпытываемой превратилась в благосклонную, с живым неподдельным интересом и вниманием слушательницу. И двадцать три Жориных года, заключенные в кавычки, перемежаясь тире и многоточиями, через пять минут послушно улеглись в ее благодарную душу. В сжатый роман жизни вошло веселое и щедрое детство в далеком военном городке, и разобранные по жилочкам до последнего клубочка разноцветные провода домашних радиоприемников, и последняя курсовая перед дипломной практикой, и уехавшая на неделю домой однокурсница, с которой Жоре предстоял поход в ЗАГС. "Если бы не она, — совсем разоткровенничался Жора, вдруг сделавшийся похожим на ее ребят с улицы, — быть тебе моей женой, уж очень ты хороша!". Надя почувствовала искренность, с ходу, как удав, заглотив Жорины комплименты. Жорин ум был широк и тонок, и составлял с обладателем одно прекрасное целое. Наде не приходилось трудиться над скалыванием лживой патоки, как привычно совершала она, производя проработку чуждого образа. Жорина физиономия оказалась незащищенной и сверкающей, и в оба эти достоинства она могла попасться как в трясину, но предупрежденная о невесте, она не находила места в Жориной истории. Освободившаяся Жорина совесть воссияла новым соцветием, он вдруг закружился по комнате, взмахивая изящными кистями рук, и наконец застрял у просторного стола, заставленного книгами и толстыми тетрадями, одним махом выдергивая из недр завала нечто, и обернулся, с лицом, просиявшим от догадливости и сошедшего наития, по которому все им совершенное теперь носило характер мистический. Глаза его сделались серьезны и сосредоточены, Надя чувствовала, что видение его особое, с подтекстом опыта и несбыточных вдохновенных воспарений, и то и другое делали Жору не по годам мудрым. Лик его был переменчив, и всякий раз благороден. Надя с сожалением к себе опустила глаза. Счастье сверкало над ней, но свет его уже умирал и отдельные вспышки ослепляли ее сильнее и пронзительней. Жора протягивал ей яркую немецкую куклу и улыбался, и на глазах взрослел и отдалялся. Отходил к двери и любовался Надей, не скрывая радостной беззащитности, сиял глазами, лицом, темными блестящими волосами и строгим, любознательным носом. Неожиданно задвигались тени по потолку и стене, подошла и села за стол уединенная и словно ослепшая влюбленная пара. Невидящие глаза их смотрели на Надю с Жорой и отвечали на приветствия и оценивали как бы про себя, изнутри все происходящее, и пили, ели вместе с Жорой-Надей, но были надолго погружены в себя и покоились, напиваясь до полного опьянения своей любовью. "Это наши", — сказал Жора безучастно и несколько снисходительно. На Надю снизошло умиротворение, хотя внутри цепко держала, не выпуская, живая настороженность — она машинально отслеживала все Жорины движения и никак не могла со всей полнотой сердца отозваться на его галопирующие, перемещающиеся мгновенным выпадением действия, не соответствующие реальности. Он взрывался длинной тирадой, на едином вздохе декламируя неизвестных авторов, верлибром и прозой. Надя исступленно выхва¬тывала случайные фразы, стараясь уцепиться за отдельный голый сучок ее, повисая на нем и раскачиваясь, пыталась захватить все дерево с живой дышащей кроной, но все кончалось ее падением и глухим стуком об пол уроненной куклы. Жора подбегал, водворял на место, воссоздавал мизансцену и уже наполнял пахучим ликером крошечные стаканчики, перемежая чтение, пение и рассказы выпива¬емым зельем, искушая Надю заморскими деликатесами. Но сквозь шум разгулявшегося в головах ликера и вне тьмы внезапно воспылавшей свечи, сквозь шорохи и шуршание Жориных сокурсников и их сцепленных вертикальных тел, они и впрямь услышали музыку, которая проливалась в приоткрытую дверь дрожащими мерными волнами и подступала к ним с Жорой, и уже окунула их в свои волшебные глубины и почти поглотила. Но Надя уже высвобождалась из Жориных нежных объятий, прослышав в них неясное возбуждение и собственную опасность. Жора вроде бы отступал и мгновенно делался беззащитно-нежным, извиняющимся. Он не выпускал Надю из своих изменчивых состояний, своего колебания и неуверенности, повязанной с жесткостью одному ему ведомых знаний. И она уже мало значила, вроде ее присутствие стало его привилегией и в его воле, и она то злилась на себя за поспешную привязанность, то пропадала из собственного ощущения, растворяясь в Жориной признательности быть плененным ею. В конце концов она заторопилась отсюда, и поспешно ретировалась в огорчившее ее общество, оставленное ею. Они нашли в оставленной ею комнате разгар застолья. Смех ее подружек доносился откуда-то издали, может от соседей, а пригласившие се ребята глядели на них с Жорой отрешенно, упоенные партнершами, томящимися в их застывших объятиях под непрерывный музыкальный перебор. Надя вытянула из наваленных пальто свое, отыскала сапоги, и выскочила, благодарная случаю и собственной удаче.
На улице было морозно и не по-ноябрьски снежно. Он провожал ее, красавчик Жора, а она не могла, как другие, везучие, запросто хохотать его остротам, на секунду пропадать из мира, ощущая едва уловимый запах дорогого одеколона, смешанный с нежностью, и задохнуться в этом ворохе неразберихи и торжества. И в то же время в ней, уязвленной и недоверчивой, не раскрылась доброта, присущая достоинству и силе, и потому Жора подвергся небольшому испытанию — Надя повела его по их грязной улице, где широко разлились и не застыли пока лужи и теперь слегка поблескивали лунным светом.
Надя не успела опомниться, боясь упасть, и инстинктивно, опасаясь, обхватила его за шею, когда он быстрым ловким движением поднял ее на руки, взметнув колени к своему подбородку, и ступил в лужу своими блестящими ботинками. Было совершенно темно и ничто не выдало Надиного возбуждения — ни краска на лице, ни голос — она догадливо промолчала. Они топтались перед ее домом, обоим не хотелось расставаться, и оба помнили существующую где-то Жорину невесту. Надя, поглощенная невестой, пыталась представить ее с Жорой, и по всему выходило, что ничего общего у Нади с его невестой нет, и делалось обидно, так велико было желание вписаться в какую-то определенную схему, прочерченную со многих источников и главное — претендующую на поощрение. "Вот что, старуха, — неожиданно сказал Жора, — а не посетить ли завтра моих друзей. Праздник все же. И я один, и ты, как я понимаю, свободна".
Так много в мире оскорбительных слов — и его "свободна" именно так и прозвучало, и если бы не дурацкое "старуха", кто знает, как повела бы себя она, но пафос ее улетучился и она громко расхохоталась, и вместе с ней, наверное за компанию, рассмеялся и он. "Да ты не беспокойся, это приличные люди, у них родители шишки, к кому мы пойдем, отец — директор завода. А я и зайду за тобой, и верну целехоньку", — снова перейдя на нежное покровительство, так ласкавшее ей слух, сказал Жора.
Она шла с Жорой к затерянному в соснах особняку с чувством досады на себя — как будто сговорилась для преступления, хотя идти с ним было приятно, но раздвоенность не проходила, и потом, куда шли они, наверняка знали его невесту, и вообще все про него, зачем она шла? Но она шла собранным, быстрым шагом, с Жорой в одном ритме и будто в едином дыхании, и все у них с Жорой получалось ловко, без нажима, если только она вдруг не начинала корить себя. Они не сговариваясь враз останавливались, пропуская машину, синхронно поворачиваясь на резкий, случайный возглас, слышали единым слухом возникшую мелодию, и главное — замечали это друг в друге, и хохотали, удивленные, а потом молчали, Жора первым разряжал возникшее напряжение, тормошил ее, паясничал, не боясь выглядеть комично.
Ей требовались усилия, чтобы не томиться постоянно мыслью о Жориной неверности и своей сговорчивости, у нее даже не возникало любопытства к тому обществу, куда вел ее Жора. Оказывается, она не любила неизвестности, оказывается, она хотела все знать наперед. И занятая своими переживаниями, Надя мельком оглядела роскошный, двухэтажный особняк, похожий на человека, наверняка осознающего свое превосходство и держащегося с деланной скромностью. Мельком же оглядела и апартаменты, в кои были введена Жорой и хозяевами — взрослыми, видными мужчинами. Наверное, Жора как-то объяснил им этот визит и некое подобие любопытства уловила Надя в вскинутых на нее взглядах, и только. Народу было много. Ее Жора оказался не только самым молодым, но и самым ярким, и явно среди своих. От разнообразия серебра, золота, хрусталя с инкрустацией, плюша, тюля и мрачных импортных обоев с золотым тиснением, от индийских, японских ажурных дамских шалей с шевелящимися кистями на модных худых, либо непомерно пышных, покойных спинах, от старинных книг в кожаных переплетах с замочками и глуховатых, как на поминках, голосов у нее осталось ощущение комиссионки.
И только Жора оживлял этот нафталиновый склеп, вызывая снисходительную улыбку всезнающих дам. Составленный из нескольких, длинный, во всю комнату стол, был искусно сервирован и заставлен всевозможными закусками, но изъятие любого кусочка открывало брешь в виде одинокого золотистого рисунка фарфора. Наверно, пото¬му закуска оставалась нетронутой. Все беспрерывно курили. Надя скучала, представляла следующий праздник и обещанного Володю.
Она тысячу раз передумала, как они увидятся, и она уже знала, предвидела исход встречи, явленное облако желаний кружило на од¬ном месте, как во время штиля, не разрешая внутренне сокрытых тайн, и пока она не заглядывала в пульсирующее нутро тайн, только подбираясь к истоку.
И снова, как в предыдущий раз, они восходили по бетонным прозаичным ступеням общежития, и Надя, уже заполненная восторгом, облегченно вздыхала, радуясь окончанию и началу маршрута.
В самый разгар — когда полумрак комнаты пронзал зеленый глазок магнитофона, сквозь возбужденные голоса и методичный перебор струн, и она стояла у окна в напряженном ожидании — как выстрелом, распахнулась дверь и вошел он. И она почувствовала свежий ветер, зимнюю дорогу и сказочную недовершенность, ускользающую нить свершенного.
Все это проходило рефреном их отношений и во время встреч, и в промежутках их частых свиданий, когда она думала о нем, уже конкретном, явленном ей в стройном облике миловидного молодого человека с выразительными глазами, немного кошачьим выражением круглой физиономии и точными, выверенными словами, старательно выбиравшимися, чтобы не быть до конца понятым.
Был явный восторг, любование ею и отчуждение, кому-то из них он не доверял. И она решила — ей. И старалась заработать полное признание и преданность, раскручивая, выбрасывала цепь желаний, и бежала по ним, распластанным вдоль ее пути, зачерняя зазубрины своих неудовольствий и его осторожности. Володя был скуп и на ласки, возможно, в предвкушении окончательной победы, возможно, во избежании ее же. Но Надя чувствовала его нарочитую сдержанность и пока пренебрегала ею, погрузившись в развитие нового своего состояния и всего, что открылось с любовью: острее воспринимаемый мир, безотлагательная жажда самостоятельности и безотчетная радость. Она и уехала сюда, на практику, по этой же самой причине — от избытка жизни. И здесь ее догнали сомнения и его письма, полные любви.
И теперь они вместе, и все ею выхваченное из жизни может запросто претворяться, осуществляясь, и она в каком-то блаженстве ощущала парение свое наравне с нескончаемым снегом, преследовавшим ее. Он так щедро валил, впитывая звон старинной церкви и свет розовых фонарей на малолюдных подмосковных улочках. Надя никак не могла сдержать вырвавшуюся радость, чтобы израсходовать ее, она скакала перед Володей, как в детстве, то на одной ноге, как заяц, в светлых брюках, то вспрыгивала на руки и демонстрировала ходьбу на руках, и наконец угомонившись, могла шествовать с ним достойно, как и положено любящим парам, взявшись за руку и глядя в рассеянную даль в предчувствии его откровений, возможно, вычитанных в книгах, потому что одно дело писать в письмах "любимая моя", и совсем другое сказать вслух, глаза в глаза. И почему-то воспринимая его, старше себя всего на три года, как совершенно взрослого, и полагаясь на него: наделив мудростью, терпением и перепоручив их общие судьбы, она хотела распорядиться его словами: разумеется, о их семейной жизни, самостоятельно. Ей требовалась наличность, а там бы она сумела все распределить. Но Володя довольствовался ухаживаниями, пусть и надежными, но молчаливыми. А ей хотелось слов, сама она говорила не умолкая, как прорванная плотина, и заливала его открывшейся энергией, настораживая и пугая. И ни с того ни с сего, он вспоминал какую-то рыжую Сашу, и как она здорово поет французские песни, и какие у нее великолепные солнечные веснушки. И так искренне, так томительно-нежно вспоминал и проникновенно молчал о Саше. Может, он намекал на ее прежних ухажеров, о которых она и думать забыла, возможно, он что-то знал от ребят и про Жору, и про Юру, и вызывал ее на откровенность, но разве была возможна более откровенность, чем с ним? Когда она дрожала от счастья, и только наличие плоти удерживало ее от полета, ибо душа уже летела и теребила заземленное тело, подгоняя к действиям.
Володя старался сохранять невозмутимость, и она прощала, списывая на характер — она со всем смирилась, в желании не разлучаться. Она и тут, вышагивая чинно с ним рядом, в желанном отдалении от всех, вспоминала уже прошедшие месяцы их встреч и свое нетерпение от невозможности ждать целый день, и бег с лекций, и мысленное подстегивание троллейбуса, когда ехала к нему в неурочное время, и мольбу о встрече: "Господи, пусть он будет дома, пощади меня, успокой, дай наглядеться, иначе умру от горя". И свое взмывание вверх по лестнице, к его комнате, и осаживание себя от нетерпения возле его двери, и тихий свой стук, стоном отдающийся в сердце, и наконец его: "Войдите", и он сам.
Он сидел за квадратным общежитским столом в середине комнаты и, уткнувшись в конспекты, писал. Улыбался радостно, вставал, помогая раздеться, потом говорил, извиняясь, что на носу курсовая, а она униженно просилась побыть при нем, посидеть с краешку, и он соглашался. Она пристраивалась поодаль, на его постели и смотрела, не отрываясь на его худенький профиль, старый свитер с залатанными локтями и тренировочные растянувшиеся штаны, и вдыхала запах его постели, не совсем свежей наволочки, пропитанной его телом и его дыханием, и чувствовала блаженство, несоизмеримое ни с чем. Уходить от него было мукой, у нее рвалась душа, так ненужным стало все, так далеко отодвигалось, становясь враждебным. Он шел провожать, потому что возвращались ребята, и сразу становилось обыденно, скучно, как бы запыляясь, и пыль уже осыпала и их с Володей, смешивая все, уравнивая и нейтрализуя. И вообще, она не любила бывать с ним на людях, она, однажды приняв его, не хотела, чтобы он размежевывался, отрывая на что-то часть себя и ей доставаясь куцым, обобранным. И теперь, здесь, наедине, она торжествовала, потому что заполучила его сполна, в прогулках, разговорах, и даже ночью, когда они, сдвинув кровати и не мешая спать девчонкам, лежали, прижавшись локтями и взявшись за руки, и она то и дело подносила к глазам его часы с красным циферблатом, боясь опоздать.
И ни с того ни с сего, в разгар ее летающей, празднующей души, он сказал: "Я завтра уезжаю... Каникулы кончаются, а я нигде больше не был". Видимо, у него имелись причины, и он ничего не хотел объяснять.
Надя, уязвленная его неуступчивостью и собственным нетерпением, и, самое главное, его нежеланием или невозможностью чувствовать ту высокую ноту духовной связи, в которой она существовала, считая его сообщником свершившегося. Оставалось недосказанным все: словно выпала и разбилась подаренная деликатная вещь и теперь, уничтоженная, обливается слезными осколками.
Руки их расцепились и поникли тела, он разыгрывал ходы, комбинировал, применял опыты своих многомудрых сокурсников, а Надя, взахлеб прожив, теперь умирала, и он не понимал, что надо делать с этой восемнадцатилетней девчонкой, его самолюбивая, тихая душа не могла достойно подладиться к тайным ходам изощренного разума: в Москве оставались давнишние подруги, уже скромно стесняющиеся взрослости и также тихо, как его душа, готовые к неожиданностям.
Потом была огромная боль, равная по силе с прошедшей радостью. Надя не знала, как справиться с ней, были еще его письма, какие-то двусмысленные, где он говорил о ее юных годах и плохом характере, как будто ему хотелось что-то изменить в ней. А она так и не смогла отличить его хорошее от плохого, все отлюбя целиком.
Чтобы как-то заглушить не остывающую боль и посильнее уколоть его, через два месяца она вышла замуж.
Он был красив, образован, как и хотелось ей, но чужой, он не подвигал ее на избыток радости, и не вызывал стремительно рождающиеся мысли. Она приглядывалась к нему осторожно, пытаясь понять его, не себя, и не смеялась громко, а улыбалась тихо, таинственно, как будто успокаивала бродившее в ней недоумение. Она пыталась просчитать каждый свой шаг и даже делала попытки разгорячить разум, чтобы оживиться, зажечься. Но разум молчал, потому что молчало сердце.