Часть 4. Гл. 1. День отмщения

Кассия Сенина
Монахиня Кассия (Татьяна А. Сенина)

КАССИЯ.


Часть IV. ИГУМЕНЬЯ И ИМПЕРАТОР


Для нашей невозможнейшей любви
Среди людей нам как бы нет пространства.
Но видит Бог, и грешникам Своим
Он посылает муки постоянства.

Мы любим через тысячи «нельзя»,
Через границы, годы и признанья.
Ты улетишь, с собою унося
Мое «люблю» сквозь вечное прощанье.

Я с этим умиранием сживаюсь.
На двух недостижимых полюсах
Расселись черный дрозд и белый аист.
Мы встретимся с тобой на небесах.

(Лилия Виноградова)




1. ДЕНЬ ОТМЩЕНИЯ

Я ждал это время – и вот, это время пришло:
Те, кто молчал, перестали молчать.
(Виктор Цой)




Император Михаил умер 2 октября восьмого индикта и был похоронен в саркофаге из зеленого фессалийского мрамора в Юстиниановой усыпальнице, рядом с Феклой. «Вот и вся жизнь! – думал Феофил, глядя, как закрывают тяжелую крышку саркофага. – Когда-нибудь и меня так же... А что потом?.. Ведь никто этого не знает! Добродетельно ты жил или не очень, совершил ли ты какие-то явно греховные поступки или, напротив, много праведных, это ни о чем не говорит! Можно долго грешить, а перед смертью покаяться... Или, напротив, совершить под конец что-то, что перечеркнет всё хорошее, что ты сделал... И “все правды его не вспомнятся”... Можно иметь какую-то тайную добродетель, которая спасет, даже если ты грешник... Как с тем монахом, который никого не осуждал... Или, наоборот, какой-то тайный порок, который обесценит все твои добродетели... Патриарх сейчас скажет слово о том, каким хорошим императором был отец... Может, и не очень далек будет от истины. Но что в том пользы? Разве можем мы знать, как нас будут судить и за что осудят или, наоборот, оправдают?..»

После смерти Михаила при дворе царило выжидательное настроение: все гадали, что нового принесет единоличное правление молодого императора, произойдут ли какие-то перемены, или же всё останется в целом по старому? Впрочем, на то, что обойдется вовсе без перемен, никто не надеялся – слишком разными были характеры и вкусы отца и сына. Однако в первое время после смерти отца Феофил ничего особенного не предпринимал, только выделил большую сумму денег для раздачи нищим, а также в больницы, богадельни и странноприимницы на помин души покойного.

Спустя неделю после похорон Феофил приказал, чтобы на монетном дворе готовились к чеканке новых монет, и встретился с художником, который рисовал изображения для печатей. Когда ему доложили, что готов образец новой номисмы, император, в сопровождении эпарха и нескольких синклитиков, отправился на монетный двор.

– Вот, государь, – поклонившись, сказал Артемий, начальник мастерской. – Такая она вышла.

Он протянул императору блюдо из кроваво-красной яшмы, на котором лежала только что отчеканенная пробная номисма. Феофил взял монету, подошел к окну и стал внимательно рассматривать свой портрет, крест на обороте, надписи. Обернулся к эпарху и кивнул ему; тот подошел.

– Как тебе? – спросил император. – Нравится?

– По-моему, прекрасно, августейший! – эпарх всмотрелся в монету. – Да, сходство схвачено удивительно!

– Думаешь? – Феофил слегка улыбнулся. – Мне кажется, такой стиль не позволяет говорить об истинном сходстве.

Ромейские монеты, действительно, уже много веков назад утратили ту тонкость выделки и настоящее портретное сходство изображений, которые были свойственны чеканке времен расцвета Ветхого Рима; конечно, изображения разных императоров отличались друг от друга, но не настолько, чтобы можно было всерьез говорить об «удивительном» сходстве изображения с первообразом. Однако Феофил видел, что в портрете на новой монете, действительно было схвачено нечто, позволявшее говорить о сходстве, и ему было интересно, как эпарх определит, что же это такое.

– Истинное искусство, державный государь, – сказал эпарх, – состоит в умении изобразить тело так, чтобы сквозь него видна была душа! Передать телесное сходство могут многие, а вот внутренний, так сказать, портрет...

– Полагаешь, здесь передан мой внутренний портрет? – и, не дожидаясь ответа, император обратился к Артемию. – А ты что думаешь?

– О чем, трижды августейший?

– Да вот, господин эпарх говорит, что главное в искусстве – передать не внешнее сходство, а внутреннее. Как по-твоему, передано тут внутреннее сходство?

– Да, государь! Еще когда Филарет сделал рисунок, многие говорили, что ему удалось ухватить...

– Что ж... – Феофил продолжал вертеть в пальцах монету, рассматривая ее. – Будь по-вашему, – он взглянул на Артемия и улыбнулся. – Мне она тоже понравилась.

Белокурый бородач так и просиял.

– Значит, начинаем чеканку, августейший?

– Начинаем! А господину Филарету я жалую литру золота. Истинное искусство надо поощрять! Не правда ли? – обернулся он к эпарху.

– Да, государь, да благословит небо твою премудрость и щедроты!

Феофил опять вгляделся в свой портрет на монете. Или Филарет и впрямь душеведец, или... Император на мгновение чуть нахмурился. Или он так и не научился скрывать?.. Или просто именно это так сильно, что совсем скрыть трудно?.. Хотя и не все замечают, конечно... Но Филарет заметил. Император вспомнил, как беседовал с ним в саду у пруда... Да и о чем беседовал? В общем-то ни о чем... Но мастер сумел уловить – тайную печаль, которая и сейчас опять сжимала Феофилу сердце.

«А ведь она увидит! – подумал он. – Деньгами пользуются все...» Он подкинул в воздух монету, поймал, сжал в кулаке и, попрощавшись с Артемием, вышел из мастерской.

На сороковой день по кончине отца император утром объявил, что в воскресенье, на память апостола Филиппа, состоятся бега на Ипподроме, чтобы повеселить народ как после происшедшего печального события, так и перед наступающим Рождественским постом; над большими вратами Ипподрома было водружено знамя, возвещающее грядущие скачки, началась подготовка лошадей, и Город пришел в движение: обсуждали возниц и коней, делали ставки, гадали, что нового покажут мимы между забегами... Вечером того же дня император послал сообщить Евфросине, что хотел бы поговорить с ней и просит ее придти к нему в приемную. Вдова пришла, одетая в темно-синие тунику и мафорий, которые не снимала после смерти мужа, и Феофил, пригласив ее сесть, прошелся по комнате и, остановившись перед мачехой, сказал:

– Августейшая, боюсь, что наша беседа будет не из тех, что можно счесть приятными, но я, тем не менее, вынужден к ней приступить. Мне бы не хотелось никого осуждать, но я считаю, что тот, кто произнес монашеские обеты, хотя бы это было сделано и не совсем охотно, должен проводить жизнь согласно данным обещаниям. Поэтому я бы настоятельно просил тебя в ближайшее время удалиться туда, где ты жила до того, как стала супругой моего отца. Не думаю, что когда-то тебя заставили принять монашество, приставив к горлу нож, а потому твое пребывание во дворце можно счесть... временным увлечением... или, если угодно, приятным отдохновением от монашеских трудов, – он чуть усмехнулся, – но опять же временным. Сейчас, полагаю, ничто не должно мешать тебе вернуться к той жизни, на которую ты, волею судеб, была призвана изначально.

Евфросина слушала Феофила, опустив глаза, а когда он умолк, поднялась с кресла и тихо ответила:

– Да, государь, ты совершенно прав. Я готова вернуться в монастырь хоть завтра. Ведь я ничего не принесла с собой, придя сюда, а значит, собирать мне нечего. Но, быть может, было бы разумно проститься с Синклитом и придворными... Впрочем, если тебе это не угодно, я не настаиваю.

Она стояла перед ним такая тихая, смиренная, покорная, что Феофил вдруг почувствовал себя неблагодарным грубияном. Эта женщина не сделала ему ровно ничего дурного за всё то время, пока он знал ее; напротив, если не прямо, то косвенно она была даже его благодетельницей: воспитывала его сестру, помогала Феодоре растить детей, благодаря ей молодая августа не чувствовала себя однокой, как это могло бы быть, не женись отец вторично; более того, Феофил знал, что мачеха искренне восхищалась им, и если б он сделал хотя бы небольшой шаг навстречу, их отношения могли бы быть гораздо более сердечными... Он не сделал этого шага, а теперь, по сути, выгонял ее, как собаку, не сказав не единого слова благодарности! «Что я за пень!» – подумал он и шагнул к императрице.

– Прости меня, Евфросина! – он впервые назвал ее по имени. – Я... я, конечно, повел себя, как последний грубиян... Я не должен был так... Я благодарю тебя... за Елену, и за помощь Феодоре... – он с трудом подбирал слова. – Я не считаю тебя какой-то... преступницей, вовсе нет! Просто...

Он умолк; было больно, и он не знал, как и что сказать дальше, как объяснить и надо ли вообще объяснять. Евфросина подняла на него глаза.

– Я всё понимаю, Феофил, не мучь себя. Просто твоей отец и я были счастливы, а ты нет.

Император вздрогнул и чуть побледнел; он не ожидал, что мачеха столь проницательна. «Как я ни стараюсь скрыть, но, видно, не выходит! – подумал он с горечью. – Впрочем, ведь она все эти годы общалась с Феодорой, могла и по ней догадаться... А может, и отец что-то рассказал...»

– Да, – ответил он глухо и отошел к окну.

Евфросина следила за ним взглядом.

– Но я ждала много лет, Феофил, – тихо сказала она. – Двенадцать лет я вообще не могла понять, почему жизнь так обошлась со мной. А потом еще три года страданий... Под конец я почти перестала надеяться, что это мучение закончится.

Он повернулся к ней с усмешкой.

– Думаешь, если я еще подожду, то тоже что-нибудь получу? Боюсь, что у меня не тот случай!

«Если б я вообще мог понять, что это за случай! – подумал он. – Пожалуй, если я когда-нибудь и решусь... на маневр... то чтобы, по крайней мере, узнать, зачем она это сделала!.. Вот только, если я ее увижу, боюсь, я не смогу остановиться только на том, чтобы узнать...»

– Что-нибудь ты непременно получишь. Но не обязательно то, что я. Тебе горько было видеть чужое счастье... Но ведь за любое счастье такого рода чем-то приходится платить, Феофил. Или до, или после. А то и до, и после.

«Она права! – думал он, глядя на мачеху. – Так ли легко было отцу сознавать, что мать его не любит? А уж то, что она сделала под конец... Как бы мало он ее ни любил, вряд ли эта история была ему приятна... И он даже не мог знать, как долго она продлится!.. А Евфросина? Ведь ей предстоит вернуться в монастырь и, должно быть, нести епитимию... Получается, вся жизнь – епитимия за любовь!.. За неправильную любовь?..»

– Вот мне бы и хотелось знать, за что плачу я! – тихо проговорил он. – Плачу давно и дорого... Видно, в конце концов получу море счастья?

Феофил горько усмехнулся, и вдруг ему захотелось всё рассказать Евфросине, всё с самого начала. Может быть, тогда стало бы легче... может быть, вдруг увиделся бы какой-нибудь выход... Но он задавил в себе этот внезапный порыв.

– Ладно, нет смысла обсуждать это, – сказал он хмуро. – Я могу завтра на приеме чинов объявить, что ты собираешься удалиться в монастырь, а послезавтра устроить прощальный прием и обед. Как ты на это смотришь?

– Прекрасно! – она улыбнулась и вдруг, подойдя к императору, чуть дотронулась до его плеча. – Прости меня, Феофил, я, должно быть, сделала тебе больно... Я мало что понимаю, но одно могу сказать: ты очень хороший, умный и сильный, ты всё вынесешь и когда-нибудь всё поймешь. Только не отчаивайся!

Когда на следующее утро было объявлено, что Евфросина покидает дворец, все поняли: началось! После приема чинов хранитель чернильницы подошел к великому папии и шепнул:

– Как ты думаешь, что будет дальше?

Папия пристально взглянул на него и тихо ответил:

– Знаешь, господин Феоктист, что бы ни было, а я бы тебе одно посоветовал: сиди тихо и не высовывайся! А то кости по всякому могут упасть... Можно после и своих не собрать!

В пятницу овдовевшая императрица прощалась с придворными и их женами, одаривая всех и принимая последнее поклонение, потом был торжественный обед, на который были приглашены наиболее приближенные чиновники, а когда в Фарском храме началась обычная вечерня, крытая повозка, запряженная белыми мулами, в сопровождении шести патрикиев, уже везла Евфросину к Силиврийским воротам. Император пожертвовал в Свято-Троицкую обитель большую сумму золотом и впредь собирался следить, чтобы тамошние насельницы ни в чем не нуждались.

Простившись с мачехой, Феофил снова испытал то же мучительное чувство, которое охватило его при прощании с умиравшим отцом: «Мы, вероятно, могли бы понять друг друга, но теперь уже поздно», – и это почти испугало его. «Отчего так выходит? – подумал он. – Вот, опять получается, что я оказываюсь... слишком “праведным”... и этим только лишаю себя и других того хорошего, что могло бы быть... Да ведь и с Феодорой, по сути, то же самое! Зачем я заставляю ее страдать? Чего мне стоит быть с ней помягче, почаще общаться?.. Не так уж она и глупа, в самом деле! В конце концов, при желании я мог бы позаботиться о ее развитии, читать с ней того же Платона... Может, ей даже понравилось бы, как знать! Вместо этого я всё время ее отталкиваю... и ради чего? Ведь всё равно я буду жить с ней, а не... – он закрыл глаза. – Кассия! Зачем ты это сделала?!.. Неужели я никогда не узнаю?..»

В дверь постучали. Феофил вздрогнул, передернул плечами и, подойдя к двери, открыл. Это был препозит, он пришел спросить распоряжений относительно завтрашнего приема чинов и грядущих бегов – следующий день был последним перед скачками: лошадей должны были привести в стойла при Ипподроме, подготовить к бегам и накормить, кинуть жребии возницам, составить список коней и упряжек, украсить Ипподром, окончательно определить порядок выступления акробатов, мимов и других артистов, – словом, день предстоял беспокойный.

– Со скачками пусть всё идет, как обычно, – сказал император. – Впрочем, зайди ко мне завтра после вечерни, я дам тебе еще кое-какие указания... А вот утром я хотел бы видеть сразу весь Синклит и нижних чинов... до мандаторов включительно, а также весь придворный клир. Так что после доклада логофета сразу начнется общий прием.

Когда препозит ушел, император усмехнулся. Хотя он только что пенял сам себе за жестокосердие, однако то, что он собирался предпринять завтра, вряд ли станет свидетельством его мягкости и кротости... «Но я должен это сделать! – подумал он. – Я слишком долго ждал... И я обещал, что сделаю это!»

На другое утро в тронном зале Магнавры после доклада логофета дрома начался общий прием чинов: синклитики и низшие чиновники входили согласно рангам, поклонялись императору и становились там, где им указывал магистр оффиций. Патриарх восседал на своем обычном месте, дворцовый клир стоял тут же, в том числе и Грамматик. Наконец, когда все, кого пожелал видеть император, были в сборе, Феофил, оглядев присутствующих, сказал:

– Я собрал сегодня всех вас, о, мой народ и клир, желая довершить, во славу Божию, то, чего не успел сделать мой августейший отец. Он всячески стремился различными чинами, дарами и иными благодеяниями почтить тех, кто помог ему взойти на царство. Однако он покинул этот бренный мир раньше, чем предполагал и желал, и потому, чтобы не показаться неблагодарным, не только оставил меня наследником ромейского престола, но и поручил мне исполнить его добрую волю и воздать по заслугам всем тем, кого он, по тем или иным причинам, не успел в достаточной мере отблагодарить при своей жизни. Итак, пусть же те, кто некогда помог ему получить престол, выйдут и покажутся перед всеми, чтобы я мог знать, кому следует воздать за попечение о нашей державе.

Он говорил очень спокойно и мягко, и понять, к чему в действительности клонится его речь, было не так-то просто. Покойный император действительно поскупился на награды тем, кто посодействовал его воцарению – но отнюдь не потому, что «не успел», а потому, что попросту и не собирался. На другой день после коронации он даже повелел арестовать и казнить трех непосредственных убийц императора Льва – тех самых, которые нанесли ему смертельные раны, – хотя, по понятным причинам, никакого дальнейшего расследования дела устраивать на стал. Богато одарив всех синклитиков, он возвел своего секретаря Феоктиста в чин патрикия, кое-кому из друзей пожаловал разные звания, но никакого заметного награждения тех, кто участвовал в дворцовом перевороте, не произошло. Кое-кто из придворных был этим недоволен, однако роптать вслух никто не решился ни тогда, ни после. Такая видимая «неблагодарность» Михаила, однако, вполне могла объясняться желанием отстранить от себя подозрения в том, что он был непосредственным вдохновителем переворота; с этой точки зрения, его завещание сыну «восстановить справедливость» выглядело довольно правдоподобно. Но, с другой стороны, многие еще помнили, как относился Феофил к императору Льву, и желание вознаградить, по сути, его убийц, могло показаться подозрительным. Однако, в связи с только что происшедшим удалением из дворца второй жены покойного императора, в голову приходила и иная мысль – о желании Феофила исправить то, что в действиях отца ему казалось неподобающим; как знать – возможно, он мог счесть таковой и неблагодарность Михаила по отношению к тем, кто содействовал его воцарению, ведь и сам Феофил оказался на престоле благодаря им...

Но на раздумья времени не было: император ждал, нужно было решаться, и невозможно было ни посоветоваться, ни обсудить друг с другом, что делать. И вот, один за другим, из рядов синклитиков и прочих чинов стали выходить люди: среди них были патрикии Прот, Анфим и еще некоторые синклитики, несколько царских телохранителей и кувикулариев, начальник хора и кое-кто из певчих, бывшие за богослужением в то роковое рождественское утро... Император внимательно наблюдал за ними, и лицо его по-прежнему было непроницаемо. Феоктист, между тем, быстро переглянулся с великим папией, и тот чуть заметно качнул головой, но хранитель чернильницы и сам чувствовал подвох: он-то хорошо помнил тот разговор с Михаилом вечером за игрой в кости накануне дворцового переворота и понимал, что Феофил, проведший детство и раннюю юность рядом со Львом, вряд ли мог стремиться облагодетельствовать убийц своего крестного, даже если отец действительно завещал ему это сделать... А жаждущие быть облагодетельствованными продолжали выходить на середину залы – теперь уже не только принимавшие непосредственное участие в рождественском перевороте, но и выразившие после него бурный восторг и сочувствие Михаилу, а таких было немало, в том числе среди тех, кто накануне смены власти ничего не подозревал. Протоспафарий Антоний, при Льве Армянине бывший друнгарием виглы, а при Михаиле ставший стратигом Фракии после смерти Феодота, тоже был из их числа и, глядя как другие выходят в надежде получить какие-то дары и, быть может, чины, внутренне колебался: с одной стороны, было соблазнительно получить что-то от императора, даже если это будет всего лишь слово благодарности; но, с другой стороны, свойственная Антонию осторожность не давала ему сделать решительный шаг. От добра добра не ищут! Его положение при дворе и без того было достаточно высоким и прочным, жаловаться ему было не на что, и некий внутренний голос нашептывал ему, что надо бы поостеречься от излишней алчности... В таких мыслях он поднял глаза и вдруг увидел, как его сын с подобострастной улыбкой выходит на середину залы и кланяется императору. После протоспафарий не мог понять, почему именно в этот миг он осознал, что происходит нечто ужасное. «Куда ты, стой!» – хотел он крикнуть Михаилу, но лишь прижал руку к груди...

Наконец, все, кто хотел выйти, стояли на середине залы; больше никто не двигался с места. Император оглядел вышедших и произнес:

– Что ж, я очень рад вас видеть перед собой, господа! Сейчас всех вас внесут в список... – он повернулся к протоасикриту. – Господин Лизикс, запиши имена всех этих предстоящих и представь список мне на вечернем приеме, – он вновь обратился к чаявшим наград. – Будьте уверены, почтеннейшие, что вам будет воздана почесть, подобающая людям, столь доблестно пекущимся о благе нашей державы, как вы!

По окончании приема император, прощаясь с патриархом, поймал на себе пристальный взгляд Сергие-Вакхова игумена, чуть усмехнулся и сказал:

– Отец игумен, зайди сегодня в «школьную» на четверть часа пораньше.

Они с Грамматиком встречались там уже не для занятий, а раз или два в неделю, когда император желал побеседовать о прочитанном или что-то обсудить; однако уроки в «школьной» шли своим чередом ежедневно, кроме воскресных дней и великих праздников, – Иоанн учил дочь и сестру Феофила, а с весны начал учить грамоте и маленького Константина.

– Как тебе понравился сегодняшний прием? – спросил император у игумена, когда они встретились в школьной перед началом занятий Грамматика с Еленой и Марией.

– Зрелище было весьма поучительным, – ответил Иоанн. – Но ведь это только первая часть, государь?

– Совершенно верно. Вторая будет разыграна завтра, – Феофил усмехнулся. – В этом есть некая ирония судьбы: я, можно сказать, начинаю свое самостоятельное правление с «представления» в духе моего отца, а ведь меня частенько раздражала эта его манера...

– Значит, – сказал игумен, внимательно глядя на императора, – я не ошибся: ты действительно не собираешься награждать этих людей.

– Нет, отчего же? Я их не обманул: они получат награду... Точнее, они ее получают в настоящее время. Помнишь историю с Дионисием, который пообещал награду кифареду?

– «Вчера ты порадовал меня своим пением, а я тебя – поданной тебе надеждой, так что ты уже получил награду за доставленное удовольствие»?

– Именно.

– А что же будет завтра, августейший?

– Завтра, как я опять же обещал, они получат то, что заслужили.

По улыбке, пробежавшей по губам василевса, Грамматик окончательно понял, что очередной опыт – едва ли не самый длительный из всех, которые он когда бы то ни было предпринимал, – можно считать оконченным: «Я хотел попробовать вырастить императора-философа, и это удалось... Что ж, посмотрим теперь, что из этого выйдет!»

– Кстати, Иоанн, я хочу пригласить тебя поглядеть на вторую часть представления. Тебе ведь наверняка будет любопытно, – Феофил улыбнулся.

– Да, весьма любопытно. Но для меня это будет неканонично, государь.

– О! – чуть насмешливо сказал император. – Всегда ли ты был таким ревностным блюстителем канонов?

– Скажем так: всегда, но не во всем. Но на скачках я не бывал с тех пор, как стал монахом.

– Похвально! Но я думаю, если ты придешь между забегами, когда состоится представление, это не станет таким уж страшным нарушением. Я пришлю к тебе кого-нибудь с утра сказать, когда именно приходить.

Не все, кого тем субботним утром протоасикрит внес в список «к представлению», смогли безмятежно насладиться поданной надеждой. Стратиг Фракии, к немалому удивлению своих домашних, вечером закатил сыну что-то вроде истерики.

– Ты зачем вылез? – орал протоспафарий, размахивая руками. – А ну, как государю доложат, что ты решил обмануть его?

– Спокойно, папа, спокойно! – несколько высокомерно отвечал Михаил. – Во-первых, я сразу выразил всяческое почтение новому государю, а ведь тогда были и такие, кто порицал его... тот же Птерот, ты помнишь! Так что я действительно поддержал новое царствование, обмана тут нет! Да разве все, кого сегодня записали для представления к наградам, деятельно участвовали в тех событиях? Смешно! Там половина вылезла таких же, как я! И дураки бы мы были, если б упустили возможность получить милости державного! Не понимаю, право, чего ты испугался!

Стратиг и сам не понимал этого, но страх, охвативший его на утреннем приеме чинов, не проходил...

Наутро Феофил стоял на верхнем этаже дворца Кафизмы и наблюдал за происходившим на Ипподроме. Трибуны были уже почти заполнены. Венеты и прасины, в ожидании выхода императора в ложу, поприветствовав друг друга обычными возгласами, пели славословия в честь императора и его супруги.

– Господи, спаси Феофила, императора ромеев! – выводили певчие.

– Господи, спаси! – трижды возглашал весь народ.

– Августе помоги, в Троице воспеваемый!

– Господи, спаси! Господи, спаси! Господи, спаси!

– Порфирородных сохрани, на небесах славимый!

«Если б все эти прошения так же легко исполнялись, как их распевают!..» – усмехнулся император. Вошедший препозит сообщил, что всё готово к началу бегов.

– Подсвечник принесли? – спросил Феофил.

– Да, августейший.

– Хорошо.

По неширокой каменной лестнице император спустился в свои покои этажом ниже, где веститоры облачили его в хламиду, а препозит возложил ему на голову корону. Когда-то, в первые годы его соправительства с отцом, все эти длинные церемонии, с их бесконечными «Повелите!», одеваниями, поклонениями и славословиями придворных и димов, несколько утомляли и порой раздражали Феофила, но потом он привык к ним, и они даже стали действовать на него умиротворяюще своей размеренностью и устоявшимся порядком: с одной стороны, можно было действовать почти машинально и при этом думать, о чем хочется; с другой стороны, в этом церемониале виделся как бы образ общего порядка мироздания: всё идет, как заведено императором, и будет продолжаться неизменно, пока самодержец не решит внести что-то новое, – как и во вселенной всё идет раз и навсегда установленным Творцом порядком, и «чин естества» изменяется только «там, где хочет Бог»... Правда, иногда, думая об этих параллелях, Феофил горько усмехался: образ всемогущего Бога на деле был далеко не всемогущ... Но этим утром ему вдруг стало приятно от мысли, что он может в любой момент изменить что-то в устоявшемся порядке, включить в него что-нибудь новое и необычное, и никто не посмеет возразить; в этот день, впервые самостоятельно открывая бега, он был в предвкушении той неожиданной сцены, которая сегодня будет разыграна перед его подданными... Он вдруг начал понимать любовь своего отца к «представлениям»; было немного грустно от того, что это случилось, когда отец уже умер, но в этот момент Феофил ясно видел, что это и не могло случиться раньше, но пришло в свое время. Значит, и всё прочее, что сейчас непонятно, когда-нибудь станет понятным, Евфросина права?..

В сопровождении кувикулариев он вышел в малый триклин, где принял поклонение от патрикиев и стратигов и прошел в большой триклин, где его должны были приветствовать остальные синклитики. С Ипподрома, тем временем, раздавалось пение венетов, которые в этот раз начинали, согласно выпавшему жребию:

– Взойди, боговдохновенное царствование!

– Взойди, выбор Троицы! – вторили прасины.

– Взойди! Взойди! Взойди! – кричал народ.

– Взойди, Феодора, августа ромеев! – приветствовали венеты императрицу, которая тоже готовилась со свитой вступить в ложу.

– Взойди! – трижды повторял народ.

– Взойдите, служители Господа!

– Взойди, боговенчанный владыка с августою!

Наконец, наступил момент выхода в ложу. Император кивнул препозиту, который сделал привычный знак церемониймейстеру; тот возгласил:

– Повелите!

– На многие и благие лета! – возгласили присутствовавшие, и церемониймейстер, взяв край императорской хламиды, сделал небольшую складку на конце, вручил его василевсу, и Феофил вместе со свитой поднялся по мраморным ступеням и через высокие бронзовые двери вышел в ложу. Славословия загремели с утроенной силой. Император, встав перед троном, концом хламиды крестообразно трижды благословил всех присутствовавших на Ипподроме: сначала трибуны прямо перед собой, на противоположной стороне, потом направо венетов и налево прасинов. Славословия народа и дворцовой гвардии, выстроившейся на стаме под императорской ложей, во всеоружии и с поднятыми знаменами, продолжались еще добрые четверть часа, а когда закончились, препозит по знаку императора ввел патрикиев, стратигов и другие чинов, чтобы те заняли свои места на скамьях под императорской ложей; в самой ложе оставалась только личная охрана и самые высшие чины из ближайшего окружения василевса. «Сейчас начнется!» – подумал Феофил, чуть заметно кивнув актуарию и мысленно уже прикрывая уши: как только лошади поскачут, расслышать что-либо даже вблизи, будет трудно... Впрочем, в этом была своя выгода: можно было вести частный разговор при многочисленных свидетелях, не опасаясь, что они услышат. Актуарий взмахнул белым платком – это был знак, что можно начинать бега. На трибунах воцарилась почти мертвая тишина, а когда, по завершении последних приготовлений к заезду, стоявший посередине арены маппарий поднял руку, по этому знаку служители одновременно убрали заграждения перед упряжками, и четыре колесницы рванулись вперед, трибуны взорвались оглушительным криком. Когда лошади пошли на седьмой круг, и вопли зрителей усилились так, что Феодора с улыбкой прижала ладони к ушам, не переставая при этом следить за скачками, император заглянул во врученный ему с утра актуарием лист, где был расписан порядок забегов и выступлений мимов и акробатов, знаком подозвал препозита и, когда тот приблизился и наклонился, сказал ему на ухо:

– Сцена со львом после третьего забега. К этому времени подсвечник должен быть здесь. Поднесешь его, как только я кивну тебе.

В первом забеге выиграл возница венетов, во втором – прасинов; это еще больше разожгло всеобщее возбуждение. После третьего забега в императорской ложе появился Сергие-Вакхов игумен и, поприветствовав августейшую чету, удалился вглубь ложи, где один из кувикулариев тут же уступил ему место. Тем временем, внизу на сцене укротители готовились дать представление с участием льва и собак, которое Феофил заранее, сразу после смерти отца, приказал подготовить; он сам следил за репетициями и остался доволен.

Укротители поклонились императору и императрице, и представление началось. Сначала лев стоял с грозным видом, рыча и бия себя хвостом по бокам, а окружавшие его собаки, поджав хвосты, смирно располагались вокруг, всем своим видом выказывая покорность и подобострастие. Затем, по знаку укротителя, собаки медленно стали приближаться ко льву, сужая круг, всё с тем же покорным видом, но уже держа хвост кверху. Наконец, второй укротитель щелкнул бичом, и собаки набросились на льва, тот упал наземь и лежал, словно мертвый, а собаки с лаем и словно торжествуя запрыгали, а потом, успокоившись, разлеглись или расселись вокруг с видом полного довольства и беспечности. И тут первый укротитель подошел ко льву, повязал ему на шею красную ленту и, отскочив в сторону, подпрыгнул и трижды хлопнул в ладоши. Лев встал и издал грозный рык; собаки с визгом отскочили и, все как одна повалившись набок, лежали, подобно мертвым. Укротители, встав по обеим сторонам льва и взявшись за его гриву, поклонились зрителям, которые разразились бурными аплодисментами. Император улыбался, но только один человек из находившихся вместе с ним в ложе мог бы понять, что значила его улыбка; и хотя Иоанн, стоя сзади, не видел ее, он знал, что василевс улыбается.

Когда аплодисменты утихли, а укротители увели зверей со сцены, Феофил поднялся и сделал знак глашатаю, который, поднеся ко рту металлическую воронку-рупор, приготовился повторять произносимые императором слова.

– Мы видели сейчас весьма занимательное представление, господа, – сказал василевс, – смысл которого, я думаю, достаточно ясен: псы, как бы много их ни было, не должны безнаказанно оскорблять льва, царя между зверями земными. А теперь я хочу напомнить всем об оскорблении, которое было нанесено на нашей памяти царствовавшему над людьми, – он кивнул препозиту, и тот немедленно извлек из приготовленного свертка подсвечник из позолоченной меди, у которого один рожок был отломан, и поднес его императору; Феофил взял его и поднял, показывая всем. – Вот этот подсвечник был поврежден почти десять лет назад ударом меча, что само по себе печально, причем в храме, что уже возмутительно, но ужаснее всего то, что это произошло во время богослужения, когда был убит августейший государь Лев, убит не где-нибудь, а прямо в святом алтаре. Итак, сегодня я хочу вопросить мой народ: чего достойны те, которые совершили такое преступление в священном месте?

– Смерти! – раздался справа крик димарха венетов.

– Смерти! Смерти! – подхватил народ.

Когда крики стихли, император заговорил вновь:

– Это решение и мне представляется справедливым, – он сделал знак протоасикриту, и Лизикс поднес ему тот самый список, который был составлен накануне на приеме чинов. – Вот здесь записаны люди, которые не далее, как вчера признались не только в том, что так или иначе принимали участие в богомерзком деянии, но и в том, что хотят получить за это воздаяние. Сейчас их имена станут вам известны, – и он через хранителя чернильницы передал список глашатаю; тот зачитал его и вернул Феоктисту, который был в этот момент белым, как полотно.

В той части трибун, где находились «представленные к награде» из числа тех, которые не имели права на присутствие в императорской ложе, – Феофил нарочно повелел посадить их всех вместе, под предлогом грядущего награждения, произошло движение: кажется, кто-то рванулся бежать, но василевс предусмотрительно поставил у выходов стражу.

– Итак, – сказал император, обращаясь к эпарху, – возьми всех их, господин эпарх, и воздай им воздаяние по заслугам, поскольку они не только не побоялись Бога, замарав руки человеческой кровью, но и убили императора – помазанника Божия.

На трибунах поднялся страшный шум.

– Покарать убийц! – вопили со всех сторон. – Смерть нечестивцам!

Между тем, на присутствующих в императорской ложе, среди которых тоже были некоторые из чаявших «наград», словно напал столбняк: несколько мгновений никто не мог произнести ни слова, а затем поднялся истошный крик.

– Смилуйся, государь! – голосили несчастные, которые еще вчера утром покидали Священный дворец в предвкушении грядущих милостей.

– Х-хвала справедливому суду н-нашего государя! – заикаясь, произнес Феоктист, силясь унять дрожь в руках, державших роковой список, и думая, что он сам едва избежал той же участи.

– Да живет справедливейший государь! – раздались вокруг крики придворных, тем более громкие, чем больше радовались те, кому вчера хватило ума и осторожности не поддаться тщеславию и сребролюбию.

– Пощади, августейший! Заклинаем милостью Божией! – прорыдал патрикий Анфим, падая ниц.

Странная улыбка пробежала по губам императора.

– Сейчас время не заклинаний, а убийств! – сказал он.

Много лет Феофил ждал того момента, когда сможет сказать эти слова, и теперь наслаждался произведенным впечатлением: почти все присутствующие либо помнили, либо знали по рассказам, как был убит предшественник покойного Михаила, и поняли, что молить о милости бесполезно. Лев Армянин был отомщен.



...Дверь в скрипторий была приоткрыта, и Кассия услышала разговор сестер. Восхищенный голос Лии, в котором звучало легкое смущение:

– Всё-таки он красавец!

– Чрезвычайный! – ответила ей Миропия, семнадцатилетняя девушка, троюродная сестра Акилы, поступившая в обитель полгода назад, после того как юноша, с которым ее обручили родители, умер в результате неудачного падения с лошади. – Я однажды его видела вблизи, мы с мамой были в Артополии, а он как раз был там со свитой... Милостыню раздавал бедным... Всё же он очень благочестивый, хоть и еретик!

– Да, он еще и очень справедливый, как говорят! – голос у Ареты был звонкий, и ей всё время приходилось себе умерять, чтобы говорить потише. – Счастлива, наверное, августа, имея такого мужа! Ведь он сам ее выбрал!

Рука Кассии, уже протянувшаяся к дверной ручке, на миг повисла в воздухе. Игуменья резковатым движением открыла дверь и вошла. Сестры умолкли в некотором замешательстве.

– Смотри, матушка, – сказала Лия, – император новую монету выпустил! Мы сейчас только что из Книжного, получили деньги за псалтири.

Кассия взяла у нее золотую номисму. На монете был изображен Феофил – в короне и лоре, с крестом в левой руке и державой в правой. Огромные глаза, усы, небольшая борода... Взгляд императора был печальным. На обороте – крест и надпись: «Господи, помоги рабу Твоему». Игуменья снова перевернула номисму и вдруг на мгновение застыла. Это была первая монета, на которой Феофил был изображен один и «по-взрослому» – с усами и бородой: при его отце он, как соправитель, изображался на обороте номисм еще юным, а с бородой только в последнее время, рядом с отцом; Кассия не раз держала в руках эти монеты и разглядывала их, не ощущая ничего особенного. Но сейчас, против всякого ожидания, случилось иное: ей странным образом почудилось, что через монету... нет, как бы сквозь монету на нее смотрит Феофил. Кассия ощутила, как кровь отхлынула у нее от сердца. Она положила номисму на стол, чтобы не было заметно, как у нее задрожали пальцы.

– Красивая монета. Сколько псалтирей продалось?

– Все, кроме одной, – ответила Арета. – Господин Никита просил нести еще поскорее, с узорами!

Арете, подруге Анны, двоюродной сестры игуменьи, было двадцать четыре года; она прожила с мужем семь лет очень счастливо и безбедно; правда, у них не было детей, о чем оба супруга скорбели и много молились Богу о даровании ребенка; но в позапрошлом году муж Ареты был в составе войска послан на Сицилию, и ему не суждено было вернуться – в августе пришла весть о его гибели в сражении. Молодая вдова очень тяжело переживала потерю, так что Анна даже опасалась за ее здоровье; однажды ради духовного утешения она привела подругу в Кассиину обитель, и Арете так понравилось там, что спустя два месяца она, продав свой дом и всё имущество, поступила в монастырь; она была образованна, хотя и не очень начитанна, но под руководством игуменьи быстро стала восполнять упущенное; у нее был хороший почерк и к тому же обнаружился художественный вкус, так что вскоре она стала незаменимой в скриптории; кроме того, в ней чувствовалась деловая жилка, и Кассия сделала ее монастырской экономиссой, что наконец-то избавило ее от необходимости вникать до мелочей в хозяйственные дела обители.

– Хорошо, – сказала Кассия. – Лия, надо будет сделать список «Уставов» Великого Василия. Пришло письмо из Солуни от матери Анны. Им нужно для обители. Вы с Миропией разделите работу пополам, чтобы побыстрей было готово.

– Да, матушка!

– Почерк у вас обеих хороший... Миропия, ты только следи за хвостиками у альфы. Они у тебя часто слишком длинные выходят, глаз на них натыкается, нехорошо.

– Я постараюсь, матушка! Я стараюсь, но эти хвостики... ускользают они от меня!

– А ты меньше думай о том, какой ты у нас хороший каллиграф, тогда хвостики и поймаются, – улыбнулась игуменья.

– О, это правда, матушка! – сказала Лия, слегка покраснев. – У меня так оно и было, только не с альфой, а с каппой...

Уходя, Кассия с трудом подавила в себе желание унести с собой номисму, с которой смотрели глаза, огромные и печальные...

В келье она села за книгу толкований Златоуста на Евангелие от Иоанна, прочла полстраницы и осознала, что совсем не понимает того, что читает. Она прижала руки к вискам, закрыла глаза – и жаркая волна накрыла ее, словно не было нескольких лет внутреннего покоя... Словно она только вчера вернулась из Священного дворца! Она медленно встала, закрыла книгу и пошла во внутреннюю келью, зажгла светильник, несколько мгновений постояла, глядя на икону Богоматери. А потом опустилась в угол на плетеный коврик и заплакала.



ОГЛАВЛЕНИЕ РОМАНА: http://proza.ru/2009/08/31/725