Паломничество продолжение

Соня Сапожникова
Когда Фотинья возвращалась в город, то сели они с дочкой в автобус, встали то есть, потому что мест не было, едут по дороге, едут, а когда стали мимо населённых пунктов проезжать, то Фотинья вдруг удивилась: почему это люди в брюках ходят, а не в длинных чёрных одеяниях? И странным ей это показалось. Ну, — думает она, как всегда, — потом пойму. И поняла-таки. Поняла, что на мир смотрит монастырским взглядом, а ведь всего-то три дня там и побыла, на четвёртый уезжает, а будто жизнь там прожила.
Домой пришли, а там Олег чернее тучи по квартире бродит:
— Вчера вас ждал. Могли бы и побыстрей вернуться.
Да только пути назад теперь и нет...
А на следующий день приехал родной брат Фотиньи. Она обрадовалась, стала про Анечку делиться, про её монастырскую жизнь. А Андрей насупился и обозлённый говорит:
— Мы детей Библии учили в деревне, а вы с новым мужем против были.
— Когда? — Искренно удивилась сестра.
— Сами на службы не ходили и детям запрещали.
— Так ведь они православные, с детства крещены были. Я и говорила, что вырастут, сами разберутся, нечего их было с толку сбивать.
— Кто сбил с толку, так ты. Вот они у тебя теперь из послушания и выходят.
Расстроилась Фотинья. Думала, что брат за Анечку обрадуется, ведь верующий человек, брат её родной, дядя Анечкин. Да только адвентист он, брат по плоти, а не по духу.
— У христиан Библию не читают, то есть читают, я как-то заходил в церковь, но читают непонятно, одно бу-бу-бу, — пробубнил Андрей.
— Ну да, непонятно, — согласилась Фотинья, потому что так оно и было: ей-то ведь непонятно, но тем, кто каждый день по главе читает дома, как положено порядочному христианину, тем понятно, они даже шёпот разберут, потому что это им известно.
— А мы у себя на собраниях читаем Библию, на непонятных местах останавливаемся, объясняем сложные места, — важно сообщает брат.
— Это же толкование Библии, — ужаснулась сестра и подумала про себя: — эту Книгу книг нужно просто читать и понимать, Душою внимать, а не разумом. А разум в сердечном тигле прокалить, чтобы микробы гордыни испарились. Нужно духовный слух развивать, а не слушателей услаждать. Да где там с братом разговаривать. Ему слова сестры-христианки не указ. Он — скала незыблемая, оплот веры адвентистской.
А брат, видя, что сестра остолбенела, думает:
— Ага, зацепил! Проняло-таки её, сейчас пылу проповеднического подбавлю! — и уже вслух: — принеси-ка Библию, я тебе сейчас у апостола Павла найду одно место.
Сестра послушно принесла, подала и стоит.
Брат нашёл нужное место, прочёл, голову гордо поднимает:
— Видишь, Библия подтверждает то, что я тебе до этого говорил.
Что он говорил до этого, сестра напрочь забыла оттого, что он сейчас сказал, и рванулась из комнаты от греха подальше, не дослушав брата, который ещё одно место нашёл и даже читать начал, в подтверждение своих слов. Надо же, это Библия подтверждает... Не он делами своими слово Божье, а Библия — слова его. И головой замотала, отгоняя дурные мысли. Своих грехов хватает. Лучше помолиться...
***
Вот так и вышло, что вернулась Фотинья с Анной домой, отказавшись и котёнка взять, и на Пасху приехать. От счастья своего отказалась. Но через неделю удалось уговорить Олега-второго поехать в монастырь. Помог котёнок, о котором ему, понимаете ли, раньше никто не говорил. А оказывается, права была Любовь, когда уговаривала Фотинью:
— Возьми котёночка. Память о монастыре будет.
А зачем Фотинья память о монастыре, когда у неё сам монастырь есть?
Олегу-второму не нужен был ни монастырь, ни память, которую у него всё чаще стало отшибать, наверное, поэтому. Олегу-второму нужен был именно котёнок и ничего другого.
Поэтому счастливая Фотинья стала звонить в монастырь о том, что приедет на Пасху и пусть ей котёночка оставят, и с детьми приедет. Позвонила, сказала какому-то монаху или послушнику, по телефону не было видно с кем говорила, и стала ждать. Чего? Пасхи, конечно.
В пятницу днём в лаборатории раздался телефонный звонок, который был не редкость и в другие дни. Редкостью было, во-первых то, что звонила Оксана, которая этого никогда не делала, во-вторых, то, что она настоятельно требовала сегодняшней встречи, что было настолько не похоже на Окси, настолько непохоже, что Фотинья не только не возражала, но и последовала чёткой инструкции Окси и в шесть вечера сидела в уютной домашней обстановке напротив аспирантки биологического факультета Оксаны. Окси зазвала её на какой-то видеофильм о писателе. Выяснив, что это Бунин, Фотинья опять не возразила, но когда Окси позвали к телефону, подошла к полочке с видеокассетами и увидела. А увидела она надпись «Город Ангелов». И если память ей не изменяла, это был тот самый фильм, о котором ей рассказывал пару лет назад (а ведь будто вчера было!) Роман Ветров, ныне житель СПб. Такое не увидеть Фотинья не могла. И они посмотрели.

Добро не торжествует, а если бы торжествовало, то не было бы добром.
слезы Окси.
Зачем крылья, если не чувствуешь ветра в лицо?
Бог дал этим чудикам величайший дар во вселенной: свободу выбора.
На рассвете и на закате ангелы собираются на берегу и слушают музыку, которая слышна только им.
— Ты слышишь?
— Нет, я не слышу, а ты не ощущаешь.
— Так чего ты ждёшь?
— Здесь так красиво.
—Откуда ты знаешь?
— Я так сделал.
***
В воскресенье Фотинья отправилась на утреннюю службу помолиться за здравие болящей Софьи. Последний колокольный перезвон она услышала, ещё не дойдя до храма. Когда же она подошла ближе, то увидела, что двери уже закрыты. Значит, служба уже началась. И Фотинья тихонько вошла внутрь, остановившись у самого входа, где и простояла всю службу. Когда архиепископ Петрозаводский и Карельский Мануил обратился к пастве со словами проповеди, у Фотинье уже были мокрые глаза. А потом раскатали красную ковровую дорожку для выхода архиепископа, и к двери отправились провожающие его отроки. Мимо Фотиньи с архиепископским посохом проходил иподьякон Димитрий, в миру студент-филолог, который поздоровался с ней и вложил ей в руку просфорку. Фотинья поблагодарила, и глаза её опять стали влажными, потому что Господь послал просфорку  для болящей Софьи, в больницу к которой Фотинья собиралась после утренней воскресной службы.
В больницу уже не пускали, но Фотинья прошла мимо медсестёр с протянутой ладонью, на которой, как пропуск, лежала просфора.
— Это мне? — И без того огромные, печальные, как у оленихи, глаза Сонечки, грозились выплеснуться светом душевным на мир, затопив его безмерным чувством любви и благодарности, — откуда он меня знает? — А потом тихо: — Ты меня с ним познакомишь?
— Познакомитесь, — подумала Фотинья.

***
...Стыд занозой бередил её плоть, которая начинала разлагаться, выплёскивая наружу отвратительную вонь желания. Как же плакала бедная её душа. Слёзы текли, вымывая похоть из глаз. Но столько раз раньше она представляла себе, как любимый смотрит на неё, как она смотрит на него. Столько слов, так и не произнесённых наяву, обращала она к нему. Столько помыслов искушало через плоть душу её, что и потоки спасительных слёз не вымывали и сотой доли накопившейся грязи. И казалось, что этому не будет конца. Но так всегда бывает весной. И поэтому, чтобы плотская хлябь убиралась, а не плодилась, Господь установил пост. И она шла по своему бренному пути, умоляя Господа, чтобы он утвердил её поступь. Но ноги её были слабы, а крылья, данные ей с рождения, она не смела раскрыть, потому что лететь в никуда было сродни выходу в безвоздушное космическое пространство, а лететь конкретно она не могла, потому что этот конкретный человек не звал её. Она не имела к нему никакого отношения. Он не искал с ней встреч, он не звонил ей, он не обращался к ней. Так, случайные, самые что ни на есть случайные встречи, которые ничего не обещали, ни о чём не говорили, что бы она раньше себе не напридумывала. И она стояла и молилась Господу, но теперь слёзы набухали в груди её и никак не хотели течь. И дошло до бестолковой Фотиньи, что та любовь, с которой связала её судьба, та любовь, которую она старалась приложить к человеческому мужскому облику, настолько глубока и интимна, что нет такому места на земле. Её любовь принадлежит Господу, направлена к Господу и должна вернуться к Господу. Она могла опустить глаза, скрыв смятение своё при встрече с единственно сбивающим её, но ничего не укрывалось от Господа.
И в то же время Фотинья знала, что никуда ей от этого конкретного человека не уйти ещё целый год и два месяца, пока он не закончит университет, пока он не защитит диплом. И только на Господа надеялась она, только Господь мог защитить её, слабую и беспомощную, на её пути к Нему. Так уж получилось. Сама она забралась в любовные кущи, самой и выбираться теперь. И чем ближе к краю чащи подбирается она, там острее колючки вгрызаются в истерзанную плоть, тем слабее её собственная воля и тем сильнее жажда спасительного Света Господнего...
И ещё, после возвращения из СПб между нею и им всё время была какая-то незримая стена, позволяющая ей сохранять спокойствие даже при его близком, метровом соседстве. И вдруг этой стены не стало, и она была перед ним полностью открыта, и от этого-то и был такой стыд, что проще было пройти обнажённой по центральной улице города, чем мимо него в кинотеатр... Впрочем, это были, скорее всего, опять её искушающие помыслы, — здесь, внутри неё самой. И так далеко была матушка Надежда. Так далеко была Пасха...
Но прошёл всего один день и её состояние странным образом изменилось. Она вдруг почувствовала, что все её душевные переживания происходят только потому, что она сама, а никто другой, привязала  себя к человеку, которому давно нет никакого дела до неё. Ну и что, что он спросил: «как поживаете?», ну и что, что поздоровался? Он — культурный молодой человек, возмужавший и повзрослевший за последнее время, и начинающий понимать, что существуют правила приличия, которые никто не отменял. А если он знаком с человеком, даже если она и женщина, да ещё к тому же потерявшая из-за него голову, то и с этим человеком нужно вести себя, не нарушая правил общественного поведения. Вот и всё. Ну и, конечно же, он — человек, и ничто человеческое, в том числе и сопереживание за ближнего, попавшего из-за чувства к нему в трудную ситуацию, ему не чуждо. А она-то начинала наполнять рамки чувствами, которые, конечно же, принадлежат только ей, а совсем не кому-то ещё. Нельзя читать чужие мысли. Нельзя прочитать чужие мысли. И не надо.
И только пришло это понимание, как предоставилась возможность проверить, насколько всё так, а не иначе. По коридору навстречу ей шёл любимый с миловидной девочкой, которую она не рассмотрела (и не рассматривала, да и зачем), потому что беседовала со знакомой аспиранткой. И опять здравствуйте, но уже обоюдное. И её настороженный взгляд: не провалюсь ли? — Не захочу и не провалюсь! И его встречный, настороженный: не будет ли эксцессов? — Не должно быть! — И разошлись.
И только лёгкий холодок в груди,
И только миг отведен был на встречу.
Когда уходишь, значит, уходи.
Что мне теперь глаза твои и плечи.
Что мне твоя признательность и свет,
Который я когда-то зажигала,
Когда тепла в ответ при встрече нет.
А без любви всего мне, видно, мало.
А без любви, что б ты ни говорил,
Как ни смотрел бы вслед, я не замечу...
И всё, и как будто ничего не было. А ничего и не было. Ну встретились два знакомых человека, поздоровались и разошлись. Раньше бы Фотинья раздула из этого мгновения пламя сердечное, опаляющее крылья её же собственной, ранимой души. И душа кровоточила бы стихами. Раньше. Но после посещения монастыря, после чтения молитв она знала, что может быть. Она теперь знала о последствиях. Критики, конечно же, закачают в сожалении головой: а как же поэзия? Что ж, значит, закончились у неё стихи на лирической основе, раз она так зыбка и иллюзионна. Значит, будут другие стихи, дающие возможность познать природу человеческого «Я». Значит, что-то узнала Фотинья о женском своём начале, о женской своей участи.
Анне было стыдно за Фотинью, когда один молодой поэт И. ругался, позволяя себе не вполне приличные выражения в адрес забывающей всё Фотиньи, потерявшей его дискету со стихами. Анна потом втолковывала ей, что она сама его и не научила держать дистанцию. Но почему Рома Ветров не ругался, когда она годом раньше потеряла его тетрадь со стихами, многие из которых были в черновом или в единственном варианте и теперь утрачены навсегда? — Потому что Рома учился у Фотиньи писать стихи, а не правилам общественного поведения. А И., приняв Фотинью такой, какая она есть, взял на вооружение и её эпатажность, то есть видимое внешнее безкультурие. И как бы потом ни стали складываться отношения Фотиньи и обиженного ею И., но Фотинья в ответе и за них. Потому что это И. может обижаться, возмущаться, как в своё время это делали дети Фотиньи, а она — не может. Потому что это не дети в ответе за родителей, а наоборот, родители несут ответственность за детей, даже если последние от них отказываются. Можно, конечно, оправдывать Фотинью тем, что у неё якобы безграничный талант, но и это не позволяет ей вести себя так, будто она пуп земли и все должны вертеться вокруг неё. Любимый на самом деле оказался единственным из её окружения, кто стойко выдержал все её нападки, то есть выпадения за грань, но остался при этом самим собой и не натворил глупостей в ответ. Я не знаю, кем он будет, но то, что, кем бы он ни был, это будет настоящий специалист своего дела, никогда не попустительствующий своим плотским влечениям, ясно уже сейчас.
А если вернуться к отношениям Фотиньи и И., то на сегодня остаётся неразрешимой проблема личности в обществе. Фотинья, ребёнок в душевном и духовном планах, делает первые шаги по пути к осознанию своего «Я». Да, в социуме она — взрослый человек, но речь не только о её поведении, но и об ответной реакции общества. Малыша поддерживают все, даже незнакомые люди умиляются серьёзности ребёнка, когда тот принимает важное для себя решение и старается исполнять всё правильно, строго и неуклонно. Но когда такое происходит с человеком взрослым, над ним начинают смеяться, его унижают, чувствуя подспудно его беззащитность и безответность на грубость. Фотинья-ребёнок в проблемных для неё ситуациях вспоминает, как в своё время и Достоевский, когда не знал, как поступить:
— А как бы поступил на моём месте Христос?
И если кто-то не одёрнул вас за бестактность, то задумайтесь: не вы ли сейчас дали пощёчину. Потому что поступай с другим так, как хотел бы, чтобы поступили с тобой.
***
На Благовещение Пресвятой Богородицы в храме Александра Невского состоялось крещение Юли—цезаря и Буси. Предшествующий день стал для Фотиньи мраком умопомрачающим, потому что никак не укладывалось в её голове, что Олег — вор. Потому что никак он не мог взять из Юлиной сумочки дважды по сто рублей, зная, что живут Юля с Бусей вдвоём на зарплату, равную стипендии Фотиньи. А стипендию свою Фотинья давно уже на троих растратила. И только благодаря Дудыринской стипендии, которую та не получила у Фотиньи по причине своего пребывания в СПб, жили они втроём весь месяц. Ну, никак не мог он взять, зная, что всё станет известно (и стало тут же), и что матери не из чего отдавать. И знает же, что мать есть-пить-спать не будет, а деньги честным трудом заработает, если будет возможность какая. И знает, что нет никакой возможности, хоть помирай.
Но ведь кто-то же взял!
И не раз — из квартиры Фотиньи, из кухни Фотиньи, в которой она оставляет вечерами свою сумку с деньгами.
Не верит Фотинья, что сын её такое может совершить. Страшно ей, что же будет с сыном, когда он после смерти её у чужих людей будет также деньги брать. Ведь руки поотрубают. Это матери он врёт, что не брал, придумывая всякие истории про странные ночные хождения по кухне, про скрип открытой форточки. Фотинья-то знает, что взять может только тот, кто знает, где взять. Да и посторонний дух она сразу же почуяла, как и враньё, которое ни на дух не переносит. И Пуффи, ночующая на кухне, сразу бы голос подала, что чужой кто есть. Значит, свой это был, домашний, руку жадную имеющий, глаза завидущие. А духи бесплотны, они в человека входят и его используют, понуждая на зло.
Так и получилось, что плакала за день до крещения Юля, сидя в комнате Фотиньи, и ну никак не могла она переступить порог кухни с розочками, где на столе цвели подаренные ею гвоздички; плакала она в коридоре, стоя в обнимку с ревущими Фотиньи и Анной. И только на пороге, обернувшись, сказала робко, обращаясь к сидящему в своей комнате Олегу:
— До свиданья, Олежка.
И от любящего материнского голоса Юли затрепетало всё в Фотиньи, выходящей следом за Юлей.
Юля плакала, потому что из-за пропажи денег, крещение могло не состояться, как уже полгода и происходило, но причины были другие. А теперь, когда всё упиралось в одни деньги, и деньги были заняты, но дважды исчезли в квартире Фотиньи, к которой Юля дважды приходила, чтобы попросить Фотинью быть Бусиной крёстной.
Так и получилось, что было омрачено крещение на Благовещение.
Так и получилось, что через месяц опять плакала Фотинья, сидя в своей комнате, и утешала её Анна. А денег зарплатных было уже не вернуть. И зарплата следующая только через месяц.
— Чем же я кормить вас буду, — стонала мать.
Но утешала её Анна:
— Прожили же этот месяц на воде и хлебе, и ещё проживём.
А как жить матери, зная, что сын её вор? И помереть как, если и на том свете покоя не будет, зная, что ждёт вора, какие муки он на душу свою принимает? Как же он с адом в душе своей живёт?
Ослепла Фотинья, оглохла. Глаза бы её не видели, как сын вором становится. Уши бы не слышали слов вранья:
— Не брал я.
А ведь люди-то всё видят и слышат. Что ответит им Фотинья, когда люди ей напрямоту обо всём подлом и низком, что в сыне её прорастает, скажут? То же самое, что говорила Юле, пытаясь отдать ей деньги, которые она взяла лишь наполовину, горько объяснив, что за доверчивость свою расплачивается? Будет рассказывать, идут ли на исповедь к священнику, зная, что его сын сидит в тюрьме? Пошла бы она сама к такому священнику со своим кровным? Лучше и не знать ничего такого. А если знаешь, то как с этим жить?
Юля ушла в Свято-Духовский приход:
— Не хочу никого из тех, кто был тогда на крещении рядом, видеть.
А куда уйти от всего этого Фотинье? Сын ведь он единоутробный. Это сын за отца не отвечает, а мать за сына и на том свете перед Господом в ответе. И как его, на руку нечистого, везти с собой в монастырь на Пасху?
Пришёл он домой:
— Ты меня звала?
— Олежек, идём на кухню. Послушай меня, — еле говорит мать, а сердце как каменное. Да что делать, хочешь-не хочешь, говорить надо. Кто ему ещё скажет, да и как ему ещё скажут? — Олежа, у меня деньги пропали. — Слова к гортани прилипают, трудно говорить о вине своей. А сын сидит, набычившись, договорить не даёт:
— Ты хочешь сказать, что я взял?
А мать просто хочет сказать, да не выходит никак. Еле и выговорила, что на всё про всё осталось до зарплаты меньше ста рублей. А ещё четыреста занимать придётся, потому как за квартиру платить надо, иначе газ, свет, воду, телефон отключат. Анна сразу же, когда ей мать сказала, вопрос задала:
— Куда дела?
Сын сидит, насупившись, ничего больше не спрашивает, только твердит упрямо:
— Я не брал.
Совсем сердце материнское окаменело...
И вспомнила Фотинья отца Иллариона, который точно также будто окаменел, когда Фотинья вдруг сама с собой на исповеди в прятки играть стала. И вспомнила Фотинья о своём отце Олеге, как он говорил Фотинье-дочери:
— Мы любим вас с Андреем одинаково, но сила любви проявляется по отношению к каждому из вас тогда, когда кому-то из вас трудно. Кому труднее, тому и любви больше в тот момент отдаём.
А ведь Фотинья-ребёнок у родителей деньги брала и ну никак в этом им не признавалась, даже застигнутая на месте сбора. И отец её, зная об этом, всё-таки очень-очень любит Фотинью-дочку до сих пор, хотя Фотинья в своих прежних проступках до сих пор не призналась. Ехать надо в деревню к родителям, ой как надо. На мамин день рождения, а потом и на папин, пока живы оба. Ехать надо, а денег-то и нет. Теперь-то поняла Фотинья, что такое забытые и прощённые грехи. Поняла, каково оно отпущение, когда, как с цепи сорвавшись, вспоминаются один за другим свои собственные грехи в поступках любимых ближних. Тогда только видишь, что носил в душе своей, и ужасаешься, как и носил-то, и до чего это дошло. И нечего удивляться, что живёшь в центре города, но в самом разоренном, замусоренном месте. Какая душа, такое и окружение.
Только разве можно втолковать бегемоту, что он сидит по уши в болоте, в котором кишат кишмя всевозможные гадости, если для него это естественная среда обитания?
Родные, замечательные, чистые девочки и мальчики подходят к Фотинье, разговаривают с Фотиньей, делятся всем своим с ней, но она, всем своим сердцем стремясь к взаимопониманию, оглохла.
Глуха Фотинья, не слышит она Валю и Сашу, как раньше не слышала Анну-вторую.
Строитель и логик Ириша Монахова объяснила это просто несовпадением частот:
— Ты на тембры их голоса не настроена.
Фотинья подумала, вспомнила, как совсем недавно, то есть незадолго до разговора с вышеупомянутыми, шепталась с Галочкой, и решила согласиться с Иришей.
На день космонавтики жизнь приподнесла Фотинье подарок: четыре новых члена группы «Я». По крайней мере так объяснила Ольга Левина, ещё она рассказала об этой четвёрке, что раньше они занимались у Валентины Хорош во Дворце Творчества для юношества и называются «Датским носорогом», а теперь после выхода их руководителя на пенсию они осиротели. Не возьмёт ли она их себе? Спросила Фотинью Оля. Что же не взять? Я — это осознающая себя сущность. А если человек пишет, значит он «Я» и есть, только об этом ещё не догадывается.

Рассказ Скво. ВсеМ видящим посвящается...
Этот день сер и светел. Я знаю, что встречу их, когда заверну за угол.
С утра было лениво. Рано проснулась, парила, передвигаясь по квартире. Ушла. Как распласталась душа. Шла быстро, как могла, а со стороны казалось, — плетусь.
Из одного дома перебралась в другой. Нет, не то. Снова ушла. Навстречу. На встречу.
Вот. Уже скоро. И это точно, как "Аннушка купила масло".
А душа стонет и рвётся. Но голос пропал. И слёз нет. А как же хочется плакать, Господи! Не могу.
Заворачиваю за угол.
И вижу глаза. Нет, встряхиваю головой, — наваждение. И ещё две пары глаз. Смотрят удивлённо и как бы с укоризной. Вою изнутри. А голоса всё нет. Расходимся. Останавливаюсь, смотрю вслед. Уходят. Уходят трое ангелов с глазами глубокими, как небо.
Приходит голос. Шепчу:
— Заберите меня с собой.
Они уже не слышат, далеко.
Спасительные слёзы застилают глаза. Льются по щёкам и падают в дорожную слякоть.
Подходит мой автобус. Сажусь у окна. Отъезжаем от остановки.
Через заляпанное грязью стекло я вижу девушку. Она идёт медленно, потерянная и печальная. Я знаю, она такая же, как я. Она тоже ищет их — ангелов с глазами глубокими, как небо.

Возлесловие автора
Поездки бывают разные. Иногда это походы за хорошим настроением, которые умеют организовывать биологи и «самповцы». Иногда это и «езда в незнаемое», как у Маяковского. Я ездила стажироваться в СПб. На сорок дней. Обычная деловая поездка, в какие очень часто отправляются многие аспиранты и молодые преподаватели. Но разговор пойдёт не о событиях, происходивших со мной в столичном городе, а о нас, о нашем родном городе П., который я увидела оттуда, издалека, как-то иначе.
СПб — это слиток времени в свитке пространства. В большом городе, где огромные расстояния, всё кажется игрушечным. Фонари — святлячки, машины — спичечные коробки, поезд — светящаяся гусеница... пароходики, вертолётики... Тот, кто придумал игрушки, наверное, жил в мегаполисе. Здесь не видно людей, но замечаемы каменные фигуры. Только они, исполины, величиной с гору, соизмеримы с пространством большого города. Только в таком городе мог родиться Командор, Каменный гость. Здесь оживают Медные всадники. Это — город-иллюзия. Живое растворяется в неживом. Неживое кажется живым. И сверху со шпиля смотрит на город ангел. И все могут увидеть его, потому что здесь неживое реально и визуально.
А в П. живут ангелы, настоящие, не творения рук человеческих, как в СПб, а Божьи слуги, ангелы-хранители, которых видят дети, которые берегут город...
Когда я стала делиться этим своим личным открытием с доцентом кафедры истории русской литературы СПбГУ Еленой Григорьевой, она, не моргнув глазом, произнесла имя Юрия Лотмана, давно уже открывшего закон перспективы. Но я не претендовала на литературное открытие, а открывала свои глаза, потому что, чтобы увидеть движение в статуе, нужно самой сначала окаменеть, стать ею.
Кроме статуй в СПб знаменательны жилые дома — почти ровесники города. На каждом из них есть небольшой церковный купол — знак наличия домашней церкви для домочадцев. Хотелось зайти в такой дом, но не хотелось разочаровываться, потому что за последнее столетие прошлого двадцатого века всё изменилось, и конечно же, никакого алтаря я бы там не нашла. Да, и у нас в П. есть свои достопримечательности, заключающиеся вовсе не в подарках на набережной. В нашем городе не такое большое количество храмов, как в СПб, и купола над жилыми домами можно отыскать только на улице Пушкинской. Но у нас есть озеро, чьё имя сакрально, потому что оно указывает, но не называет. — Онего. Озеро шепчет языком волн, говоря о городе на своём берегу: Он — Его. Кого его? Петра? Но когда Пётр закладывал два города, наш и СПб, озеро уже было, оно уже пророчески говорило о нашем городе.
Я не думаю, что петербуржцы любят свой город больше, чем мы. Когда я вернулась домой, я уже знала, что буду улыбаться каждому дому, покосившимся заборчикам, обшарпанным стенам. Скажете, что нельзя любить старое, изношенное, а зачастую и просто грязное? Да, может быть, и так, но я улыбалась от одной только мысли, что увижу родное лицо своего любимого города, которому скоро триста лет. А разве у кого-то из вас, читатель, не щемит сердце при лике старушки-матери, на морщинистом щеке которой от возни возле печи по случаю приезда детей иногда остаются следы сажи? Наш город — это Золушка до встречи с принцем.
Я филолог. Но наша Альма-матер выпускает и строителей, и экономистов, и многих других специалистов, которые любят город не меньше филологов. Для чего мы учимся? Только ли для того, чтобы найти своё место? А если это место ещё и украсить. Конечно, есть законы архитектуры, соблюдение стилей и смет. Но как молодеет бабушкино лицо от обновки, подаренной внуками. Какой старушке будет не к лицу цветастая шаль? Нам ли жалеть силы и средства для своего родного города, который стареет, а мы и не замечаем...
Дудырина и Миша вернулись из СПб домой. Они готовы были целовать перрон, — побросав свои компьютеры и рюкзаки, при этом оба чуть ли не плакали:
— В этом городе живут ангелы.
***
В час ночи Фотинья наконец-то отправилась спать, не дождавшись Анны, которой что ни ночь, то всенощная. Олег, поцеловав мать, пожелал ей спокойной ночи и пообещал дождаться сестру. Утром мать по обыкновению подошла будить его, но не поняла, где его голова, потому как на подушке лежала коленка. Мать похлопала по одеялу:
— Сына!
Коленка зашевелилась и оказалась лысой головой вчера ещё обладавшего густой шевелюрой Олега-второго.
— Сыночка! — Всплеснула руками мать, — тебя же теперь любой милиционер не только остановит, но и заберёт сразу же. Ты хоть шапочку на голову свою теперь надевай. — Сказала и побежала на работу. Побежать-то побежала, да по дороге вдруг вспомнила, что через десять дней они собирались ехать в монастырь, где в шапочке мужчины не ходят, и опять расстроилась, но ещё через несколько шагов повеселела, потому что в монастыре не было милиции.
До Пасхи оставалось десять дней. Дети ждали Пасхи как дня разговления. мать ждала воскресения Господня, как будто этот день должен был стать днём её собственного спасения.