Любовь

Соня Сапожникова

***
Согласно Теории Творческого Процесса, основным законом которой является закон Любви, есть три вида Любви и, соответственно, три уровня её проявления:
— плотский, где царят страсти, то есть проявляется чувственность;
— сердечный, куда чувство поднимается и ограничивается разумом, где царит равновесие чувства и разума, ощущаемое как гармония «льда и огня»;
— духовный, на который поднимается не всякий, а лишь тот, чьё чувство очищено разумом от примеси животного начала.
Так вот все три уровня идущий может пройти
а) с одним спутником жизни, и это счастливый вариант развития событий — редкий;
б) с двумя спутниками (первый уровень с одним, а два другие — с другим), и это обычный вариант — наиболее распространённый;
в) с тремя спутниками (все уровни с разными), и это несчастный (в общепринятом понимании) случай — настолько редкий, что встречается раз в сто, а то и более лет.
Что ведёт идущего по пути познания своего «Я»? — А именно на путь познания встаёт движимый любовью. — И ведёт идущего свет, который тем ярче, чем сильнее вера идущего.
Истинная любовь всегда проверяется разлукой. А разлука подразумевает дорогу. Любовь как вечная дорога — основополагающий принцип настоящего чувства. Дорога может быть реальной; тогда это разлука и, естественно, проверка на стойкость чувства, потому что когда одного из любимых ждёт дорога как изменение в географическом пространстве, то чувство останавливается. Дорога может представать как жизненный путь рядом с любимым человеком; тогда это проверка на верность. Изменяется географическое пространство, изменяются условия жизни, изменяется духовная среда и можно поддаться внешним изменениям и изменить самому себе, а значит, усомниться в своём чувстве. Дорога может быть духовным путём. И тогда это проверка на силу духа, на способность удержаться там, где нет иных ориентиров, кроме веры. Это три разновидности дороги, которые характерны для трёх уровней чувства. Но если любимый становится из средства целью, то любящий замыкается на своей любви.
Как у Межелайтиса в "Синей птице. Позднейший вариант":
Бард входит в мастерскую. Трубка бодро,
Как заведённая, в зубах дымится.
А у художника стоит работа,
Он на мольберт взираючи, томится.

Как фимиам, дымок взлетает бурый,
В синь полотна вплетаясь органично.
Но морщится маэстро: нет натуры,
А память у него не безгранична...

На синем фоне и на пальме синей —
Диковиная птица. Гость ещё раз
Всмотрелся: точно манекен в витрине,
Такая же печаль и отрешённость.

Друг у него чудак. Часы без стрелок
Чего-то ради над холстом повесил...
Темнеет. В сумерках землисто-серых
Сидят, пьют кофе. бард речист и весел.

И вот он снова подступил к картине.
Но что это — фата-моргана, небыль?
Весь фон её, однообразно-синий,
Взаправдашним вдруг обернулся небом!

***
Анна приехала домой из монастыря.
— Меня матушка на клирос хотела поставить. (А клирос — это лицо монастыря, как сказала Юля-фермер, а Сапожникова считала, что — голос, потому что слышно, как поют, а лиц-то и не видно при этом).
Скрытая кухонным стояком Анна, споласкивая посуду, щебетала, отзываясь на Нюрину заинтересованность. В её словах проскочило что-то из учебника химии, что заметила не только её мать, но и она сама. Заметила и недоумённо сказала об этом вслух:
— Надо же, я ещё что-то помню.
— Так ты же такую фамилию носишь, — себе под нос, как само собой разумеющееся, буркнула мать.
— А при чём здесь фамилия? — Ещё сильнее заинтересовалась Нюра. Но её мысли шли в данный момент в другом направлении, и не было никакого смысла в развитии фамильярничания.


***
Пришла Сапожникова к Натке. А та с полуторагодовалой дочкой Настенькой возится.
— Когда-то у меня такая будет, — Ната глянула с любопытством на Фотинью, и та пояснила: — внучка.
Но тут Сапожникова вспомнила, что не далее как вчера Анна брезгливо заявила, что ей такого добра, как дети, не надо, и поняла, что бабушкой ей суждено стать не скоро, да и то, если Олег-второй согласится. Но Олег уехал на дачу к матери переплётчика и в свои шестнадцать ни о чём таком не задумывается. Ему бы в училище поступить да школу закончить, а там видно будет.
Через час Настенька протянула ручонки к Фотинье и скомандовала:
— Бабушка, пошли! — Настя требовала срочного купания в ванне. А Фотинья просто расцвела и, глянув победно на Нату, еле выговорила, расплываясь в счастливой улыбке:
— Ну вот и дождалась!

***
Сонечка пришла. Завтра первый экзамен (всего их пять, а после — СПб и любимый). А сегодня... Маета. Мамин мужчина подавляюще действует на всё женское существо. Трудно соглашаться, что ты — ничтожество. Да, Сапожникова правильно говорит, что всё равно всех нужно любить и что им-то, таким, которые обозлённые и никчемные, любовь нужна ещё больше, чем кому-либо. Конечно, легко любить того, кто нам интересен, к кому мы неосознанно тянемся, с кем мы чувствуем родство душ. И почти невозможно не то что любить, а хотя бы терпимо относиться к человеку, который тебя презирает, не понимает и не хочет понять. С таким человеком почему-то всегда хочется поступить так же, как он с тобой, нагрубить то есть, обидеться. И грубишь, и обижаешься: сам он, мол, и виноват.
А как же Христос нас любит? Ведь мы-то все Его любим гораздо меньше (и любим ли вообще, понимаем ли?), а Он всё равно нас любит. Знает, что никто Ему тем же ответить не сможет, и всё равно любит. Его на кресте, как вора, распинают, а Он всё равно не перестаёт любить. И если перестанет, то и смысла жизни тогда не будет. Ведь когда перед человеком нет примера, то он и не знает, как себя вести. А когда перед тобой такой пример христианской любви, то становятся странными мысли об уходе из жизни путём наложения на себя рук. Мол, меня никто не любит (та или тот самый, которого мне вынь да положь), вот вам, получайте моё бездыханное тело, больше вы мне в душу плевать не будете. Только кто кому в душу наплевал? И не эгоист ли тот, кто так думает о других? Вопрос, кто о ком думает и что, слишком философский для неверующих. А тот, кто смеет заявить, что его никто не любит неверующий и есть. Потому как Христос любит всех и всегда. И чтобы увидеть это, только-то и нужно хотя бы на миг выйти из своего «Я», не из себя, а отрешиться от себя, подняться над самим собой, хотя бы по методу Мюнхгаузена.

Возлесловие автора
Сейчас встречаются работы исследователей, которые Иуду, предавшего Христа, оправдывают: он-де должен был так поступить, и всякое прочее. Это называется новым взглядом на старые проблемы. Но автору данного романа актуализация облика Иуды ясна. Нужен же пример для тех, кто веру предаёт и переходит от исконой веры отцов и дедов своих к иноверной. Даже если некрещённый пока русский принимает ислам, он уже предает веру своих предков. А уж если перекрещивается, то пальцы правой руки сами тянутся сотворить ограждающий крест. Господи, помилуй!

***
Отстранение от себя. Странное состояние Сапожниковой, её нечувствительность ни к физической, ни теперь к душевной боли (когда всё умозрительно и понятно), совершенно незнакомо и непонятно человеческому индивидууму.
Она всё чаще стала замечать за собой, что перестала, во-первых, думать о себе в третьем лице, обращаться к себе самой во втором, да и просто думать о себе. У античных греков такое состояние называется аскетизмом, у буддистов — нирваной, а у наркоманов — эйфорией. Но Сапожникова не грек, не буддист и не наркоман. И тем не менее... Этого набора (то есть отсутствия собственного лица) вполне хватает для создания собственной философской школы, но Сапожникова (во-вторых) стала замечать за собой, что она всё и так, не задумываясь и не думая ни о чём, понимает. Человек, который не умеет думать, — идиот. Об этом ещё полтора века назад Достоевский написал, с большой буквы. Но и тут возникает проблема, потому что медики у неё никаких ни физических, ни психических отклонений не замечают, как бы не хотели. (Да и что замечать, если Сапожниковой как бы нет.) И в-третьих, Сапожникова стала замечать за собой, что она, обычно ни о чём не думающая и ничего не понимающая, всё понимает только тогда, когда она любит. То есть всё ей ясно и видно, то есть ясно видно. Видит она, даже если видит человека впервые и ничего о нём не знает, и даже если не видела никогда живьём, а только слушает о нём чужое (со стороны, а значит, и искажённое потому) мнение.

***
Поздеева приехала с Сапуновой из Рязани, рассказала о Мамаевой: Мамаева, не пишущая стихов. Прислушивается, но ничего нет.
Марат Васильевич в избушке Касымова:
— Завтра тебя в союз писателей принимаем, в три часа дня.
Андреева Сапожниковой:
— Волнение, как будто в пионеры принимать будут.
Сапожникова ей:
— Зачем тебе душевный наркоз, если это совершенно безболезненно. А с наркозом ты себе проблемы с заморозкой и отморозкой устраиваешь.

***
«Кивач» - мороженое на двоих - мать и дочь - у Сапожниковой никаких ассоциаций ни по поводу капитана, ни по поводу тройственной коалиции в этом же зале с зелёными скатертями на столиках, даже наводящие вопросы Анны-второй не помогли оживить память. Так спокойно было сидеть рядом с дочкой и просто есть мороженое.
— Ты часто в это кафе-мороженое ходишь?— Спросила Анна-вторая.
Фотинья попыталась вспомнить, но ни одно из ближайших, да и вообще, посещений не вырисовывалось в её памяти какой-то определённой картинкой. Она просто знала, что была здесь когда-то и всё.

***
Пришла Маша к Сапожниковой и спрашивает:
— Можно от тебя позвонить?
Чего ж нельзя? — Достаёт Мария свой телефонный аппарат, который принесла с собой, в сумке. Звонит она себе домой от Сапожниковых. Никто не берёт трубку. Маша удивляется:
— Почему там никто трубку не берёт, если телефон у меня отключен?
А потом радостно:
— Если меня завтра староста спросит, почему я трубки не брала, то я скажу: «А никто и не звонил. У меня телефон с собой был всё время».
А Анна-вторая добавила, — посмотрела на аппарат и говорит:
— Трубка была плохо положена.
На что Маша, посмотрев на Сапожниковский аппарат, заметила:
— А он у вас фамильный, в виде подошвы.
Вот вам и современная сказка про современную дурочку.

Возлесловие автора
Хотелось бы немного посочувствовать тебе, мой читатель. Дело в том, что структура романа (любого из трёх) представляет собой, с одной стороны, общепринятую систему образов, а, с другой стороны, является голым схематизмом жизни, состоящей из случайностей, которые есть низшие точки пульсации более высшего уровня. То есть, когда с человеком начинает происходить что-либо, не понятное ему, то это просто он столкнулся с явлениями другого порядка и или он меняет своё представление о природе вещей, а также взгляд на мир и тем самым имеет возможность постичь систему закономерности случайностей обычного для него уровня состояния или же... Но о грустном мы не будем.
Что подтверждает сие заявление? Как-то ещё в додеканские времена в день защиты диссертации будущим профессором Натальей Александровной Дворецкий, узнав о том, что в романе все имеют свои собственные имена и фамилии (а где Сапожникова на всех имён наберётся, если у неё своего собственного, считай, нет?), определил жанр произведения как досье. Но что такое досье как неприкрытая, то есть фактическая, информация о человеке? То-то и оно, что наличие достоверных, совпадающих с паспортными данными, персонажных имён и есть одна из важных деталей романа. Дело в том, что мы привыкли читать книги о других, а в итоге находить в них про себя, даже если это зарубежный и к тому же сотни лет назад умерший автор. Но читать про себя мы не привыкли. А тут наглая Сапожникова пишет про людей, её окружающих, всё так, как видит, а зрение у неё хорошее, и это смущает. Люди стыдиться начинают. Чего? Никто ведь их не разоблачает и не обличает ни в чём? Читает так персонаж сам про себя, привыкает, персоной себя считать начинает, и вдруг выясняется, что роман-то и не про него вовсе, и не про знакомых ему людей, которых он, как выясняется глава за главой, и не знает вовсе. Но о ком тогда Сапожникова писала роман? — О будущем. А ведь его, живущего сейчас, через сто лет точно не будет. Как же это может быть? Впрочем, чего только не бывает.

***
О том, чего не бывает, нечего и думать, а тем более и говорить. Но нельзя обойти стороной, как и Касымовскую избушку, в которую ходит не только председатель Марат Васильевич (к Поздеевой), но и редактор Стас П. (к Саллинену), вопрос о современности, а именно: что является современным словом художника? То есть писателей-то современных, тех, кто живёт в одно время с нами, полным-полно, а вот что-то совсем не современные из-под их пера произведения выходят. Вроде, и слова не архаичные, без ятей, и темы затрагиваются актуальные, но современности почему-то нет, как ни крути. Сидит Сапожникова в избушке напротив Поздеевой, ставшей сегодня писателем, то есть принятой в Союз Писателей, листает сборник писателей Баренц-региона, изданный в этом году в современных типографских условиях, на супербумаге, но никак современного слова художника не найдёт. Совсем ослепла от старости, что ли? Читает, а всё что-то не то. Эпизод за эпизодом называются рассказами, случаи из жизни — произведениями. Но где же литература? Вот! Литература! Слог, искренность, глубина мазка... прошлого века или позапрошлого, но писатель-то наш современник, и не старый даже, а... В чём же дело?— Задалась вопросом Сапожникова. А если она задаёт вопрос, которые ей не по плечу, то найдётся тот, кто на него ответит. Марина тоже уткнулась в книгу. Заходит Саллинен. Сергей — художник, по месту жительства сосед Касымова и Мариши, и по совместительству друг многих писетелей и поэтов. Заходит Сергей как раз вовремя, потому что не женское это дело, тяжести поднимать, а вопрос о современном слове и вовсе неподъёмным оказался, как камень преткновения. Сапожникова почему-то видела, что вопрос утыкается в точку зрения художника. Если у него зрение острое, то он своим взглядом по жизни, как рубанком по серой доске, пройдётся и та заблестит, и люди, читатели то есть в нашем случае, увидят. А Сергей как художник своё мнение сказал:
— Это, когда берёшь обыкновенный камень, а он драгоценным в твоих руках оказывается.
Что тут возразишь, глядя на коллекцию замшелых карельских камней, выставленных экспонатами, образцами современного слова, но не отшлифованными писательским взглядом. Глаз ни на чём не останавливается, ничего его не цепляет. Всё ж таки культура — это то, что обработано инструментом, культивировано. А тут дикая природа. Да, глыба, мощь духа русского, но авторства нет. Авторства нет, а имя есть.
Душно Сапожниковой, простора глазу не хватает, нет в произведениях перспективы. Нет времени, есть всегда, но нет сейчас, а значит, и будущего тоже... Душно...
А ещё Сергей рассказал о музее в Риге. Там есть дом, где квартиры сохранены в стиле шестидесятых, семидесятых и других годов. То есть заходишь в такую квартиру, а там всё, как в твоём детстве тридцать лет назад. Вещи, обои, техника... И что-то в этой квартире, как и у тебя дома, а что-то — как у соседей. Но дело не в точности отражения именно твоего или соседского интерьера. Дело в том, что в душе человеческой что-то начинает происходить. Как будто целые пласты времени сняты. Как будто пыль десятилетий с глаз твоих стёрто и взгляд заблестел... И с современностью то же самое. Перспектива нужна, но не во времени, а в состоянии. Писатель должен уметь выйти из своего личностного мирка. Впрочем, всё это двадцать с лишним лет назад очень великолепно выразил Сергей Орлов:
«Говорят, в древней Японии художник, добившись известности и признания своего имени, брал новое имя и начинал работать по-новому, подписываясь им; так он работал до тех пор, пока новое имя не становилось признанным. Говорят, некоторые гениальные художники древности добивались за жизнь признания трижды.
История поучительная, хотя и чисто японская. Возвращаюсь после нее к нашей современной критике.
Конечно, приятно, когда тебя хвалят за что-то хорошее, но и похвалу следует рассматривать диалектически. Мне кажется, что поэтам-северянам эту похвалу критики можно рассматривать и как фиксацию некоторой однозначности их поэзии, если не ограниченности.
Я отнюдь не собираюсь срочно призывать, скажем, Алекандра Романова вторгаться в тему индустриального труда, хотя рядом с Вологдой появился металлургический гигант в Череповце. Новую тему поднимут и органически раскроют новые молодые поэты — певцы труда индустриального, но я бы пожелал Александру Романову большей психологической глубины и точности в стихах.
Творческая позиция поэтов Севера ясна. Концепция мира, разумеется, у каждого своя, собственная; она вызывает уважение и внимание широкого круга читателей, Но есть в их позиции элементы некоего самоуничижения. Я говорю о тех талантливых поэтах, которые, не мысля себя без своего края, подчеркивая это обстоятельство, считают себя лишь травинкой или озиминкой в нем, и лишь тем, стало быть, они и сильны.
Все это прекрасно, но чрезмерная робость даже в большой любви остается робостью, как бы она ни была трогательна. Есть ведь в русской поэзии и другая позиция. Помните: “Я памятник себе воздвиг нерукотворный”?»