Пасха

Соня Сапожникова
***
В страстную пятницу мать проснулась рано, вернее, её разбудили. Сделала это Анна, которая без зазрения совести повторила процесс побудки трижды не только с родной матерью, но и с младшим братом; и к пяти утра ей это удалось. Она ходила из комнаты в комнату, ворча, что из-за некоторых они опоздают на автобус. Когда Фотинья вышла на кухню, то увидела на столе три тарелки, доверху наполненные макаронами. Три белоснежные горы курились дымком и грозились превратиться в желудочные вулканы. Мать с сыном поковырялись в тарелках, одновременно протирая глаза: спать хотелось сильнее, чем есть. И пол-шестого троица Сапожниковых выбралась из дома. Их путь лежал в Важеозерский монастырь, с первого же посещения поименованный Анной-второй своим.
Когда они пришли на автовокзал, то шестичасового автобуса не оказалось. Наверное, он приснился матери, потому что сыну сны про время не снятся, а неугомонная дочь всю ночь не спала, так как боялась проспать. Но был рейс до Сортавала в пол-седьмого, что в принципе меняло не очень много, если бы не шофёр автобуса, который высадил троицу не на развилке, а на остановке.
Фотинья сидела в автобусе, как обычно сидела где угодно. В плечо уткнулась спящая Анна. А Фотинья смотрела в окно. В обычном небе, не предвещающем ни дождя, ни чего-либо ещё из ненастий, после Пряжи Фотинья увидела радугу. Откуда она взялась, было совершенно непонятно, потому что ничего мокрого в природе не было, даже глаза Фотиньи, после Пряжи обычно увлажняющиеся по одному Господу понятной причине, были сухи. Но и радуга была. Она состояла из двух скобок, которые заключали в себе солнечный шар. Фотинья знала из Библии, что радуга — знак заключения договора Бога с человеком, в простонародье означающий некое чудо. Но никакого чуда Фотинья не ждала. Неоткуда ему было взяться.
Когда Фотинья на следующий день приезда вспомнила о радуге в разговоре с матушкой Надеждой, то матушка обрадованно уточнила:
— Над монастырём?
— Над Пряжей, — Фотинья собиралась сказать что-то ещё, что бы объяснило в первую очередь ей самой, почему появилась радуга, но матушке было очень некогда. И радужные мысли Фотиньи растаяли. Никакого чуда не произошло. Когда происходит чудо, то не верится даже, что такое может быть. Да и понятно, почему так. Для верующих радуга — явление природы. Но взялось оно, это явление, после договора Бога с человеком. То есть Господь обратился к человеку, и человек внял (то есть услышал Господа и не только согласился с услышанным, но и принял Слово Господа в сердце своё как жизненное уложение). То есть для верующих радуга (а значит и чудо) — явление естественное. Это для неверующих естественное, то есть радуга, означает некое чудо, потому что не верят они. Потому и ждут чуда, чтобы уверовать. А Фотинья чуда никакого не ждала, и получалось, что она верующая не только по определению, но и по состоянию. Вот тебе и радуга.
Фотинья с детьми сидела в автобусе, позабыв о месте и времени своего существования. Но время напомнило о себе. Упущенные утром полчаса обернулись трёхчасовой потерей, так как сразу же за автобусом ехали «жигули», которые свернули на просёлочную дорогу до Интерпосёлка, не заметив машущую им троицу. Через три километра пешего пути навстречу им проехал на машине отец Иларион с Иваном, о чём Фотинье сказала всё замечающая дочь. Пройдя пешком двенадцать километров по изумительно сухой дороге, проложенной по глухому лесу, предпасхальная экспедиционная группа на последнем издыхании (потому как Анне захотелось заняться нагнетанием страстей, и она на подходе к посёлку вдруг решила пойти назад, доподжуживала Олега, что ему не поздно вернуться) к полудню добралась до стен монастыря, из которого им навстречу шли как раз матушка Надежда и мать Любовь. Состоялась мгновенная радостная встреча, и троицу повели селить в школу, потому что кельи были все заняты. Один котёнок в наличии имелся, но оставляли не им, а какому-то человеку, который взял кота в другом месте. Олег очень рад был бесхозному существу, очень нужному лично ему, и он хотел было тут же схватить котёнка и возвращаться домой, но ему только обещали когда-нибудь показать этого котёнка, а сейчас всем было некогда.
У входа в школу трудник Володя складывал в поленицу дрова, и Олег немедленно поступил в его распоряжение. А Фотинья и Анна-вторая после поселения в школе во главе с матерью Любовью вернулись в трапезную, где их ждал чай на скорую руку. Под речитатив «некогда мне тут с вами. Вы нам только забот добавили. Не до вас сейчас» матушка Надежда спровадила пристающую с фермерским послушанием Анну к Любе, чтобы та нашла ей что-нибудь подходящее для работы, так как праздничные одежды для скотника повлияли бы на и так болезненную психику животных.
Фотинью, молча бродившую за матушкой, та, усмотрев в кипящем котле кухни непорядок, быстро поставила на место:
— Вот эту стенку отмой. Люба, дай ей щётку и порошка.
И стала Фотинья драить вековую грязь: стенка-то кухонная, белёная засалена за зиму. А заниматься уборкой она давно разучилась. Дома сына заставляла, тот так и не отмыл такую же грязь. А тут деваться некуда: послушание в доме Господнем. Трёт Фотинья изо всех сил, какие с дороги остались. От потолка начала, потом до пола опустилась, вприсядку трёт. Поднялась, а в глазах и свет померк. Вошёл кто-то. Фотинья глаза от стены отвела, взгляд наткнулся на чьи-то огромные глаза... Батюшки! И опять глаза долу. А зашедший на кухню батюшка одеянием своим чёрным, как крылом ворона, взмахнул, и за угол в коридор выскочил. Матушка Надежда услыхала батюшку, вышла из трапезной и вслед за ним:
— Батюшка! Паломники к нам на праздник приехали. Фотинья с детьми, — лицо матушки засияло, а сама она то на Фотинью в кухне, то на отца Илариона в коридоре поглядывает. Между ними стоит да так ласково глядит, будто уже воскресенье. Фотинья, знай себе, стенку на кухне трёт и молчит, про себя Иисусову молитву творя. И отец Иларион в коридоре, как воды в рот набрал.
После изнуряющего стенного послушания матушка Надежда вручила Фотинье ведро корюшки и послала на двор, где и началась многочасовая чистка рыбы, прерванная в четыре часа дня на литургию и трапезу (единственную в этот день, как и в последующий) и продолженная с шести часов до упора. Упор произошёл к девяти вечера, но оказалось, что есть ещё пять щук, которые Фотинья и не собиралась оставлять на завтра. С жабрами помог справиться сын, пришедший посмотреть на давно обещанного ему котёнка. Люба, вырвавшись на пять минут из предпасхального, жёстко расчитанного временного круга, показала кошачье чудо, из-за которого Олег готов был идти на край света, не то что в монастырь. Фотинья уже ничего не видела, кроме дороги под ногами, ведущей до школы, которая манила пустой, холодной и неубранной, как и дома, комнатой с кроватью, где она могла наконец-то забыться на оставшиеся до ночной службы два с половиной часа.
Суббота началась с того, что Фотинья чуть ли не проспала на утреннюю службу, которая проходила с часу ночи до четырёх утра, включая сюда крестный ход обряда погребения. Анну, вернувшуюся с фермы в начале полуночи в сопровождении извиняющейся за её опоздание Натальи, Фотинья будить, конечно же, не стала. В результате удачного ночного похода она проспала ещё четыре часа, потому что с восьми утра у неё началось послушание на кухне в женской трапезной, где она беспрерывно мыла и мыла полы, которые оказались и в холодной комнате, и в туалете, а также во всех коридорчиках и сенях. Она мыла пол в туалете и думала о том, что ничего случайного в её жизни давно не бывает, и что послушание в туалете она выполняет, чтобы услышать, как же воняет её душа, какой смрад исходит от неё, и ничего, терпят ведь как-то это живущие рядом с ней люди. Если бы она могла вот также легко отмыть, отдраить щёткой вековечную грязь души своей или хотя бы одно пятнышко, если бы ей это удалось, вот было бы чудо...
Мытьё с непрестанным хождением то до канавы с чистой водой, то до канавы, в которую выливались помои, продолжалось сначала до одиннадцатичасовой службы (читались часы), потом до двухчасовой дневной, потом после обеда (то есть ужина) её отпустили отдохнуть и подготовиться к исповеди до пол-девятого вечера, чтобы перед исповеданием, начинающимся в десять вечера, она успела протереть полы начисто в третий раз. Она успела и то, и другое.
На дневную субботнюю службу Фотинья пришла в рабочей одежде прямо с полового послушания. Оглядевшись по сторонам (зачем? Что толкало? Всех знает, никого ей во время службы не нать, а тут вст;упилось: пробежалась глазами по церкви и опять их д;олу. Зачем глазела? Потом только поняла), она увидела, что все одеты в чистое. Служба как-никак. Нельзя в дом к Господу ходить неприбранным. Но и уйти Фотинья теперь тоже никак не могла и не хотела. Будь что будет. Какая есть. Душа моя ведь ещё грязнее, хоть никто и не видит, — сникла Фотинья.
На вечерней трапезе отец Иларион, обращаясь к столующимся, сказал:
— Кто на послушании сегодня, тому не читать покаянных канонов.
А Светлане это говорить поздно. Она уже сбегала после обеденной трапезы в келью свою (окно закрывать) и каноны покаянные за нерадивость свою, проявленную в Анне-второй, отчитала. Как будто что заставляло. Что? Или кто? Разве это важно? Толкает если обратиться к Господу, разве кто может от этого удержать? Пока не отчитала, не успокоилась. А как отчитала, и слёзы тут как тут очищающие из глаз полились.
Господи!
Слово, как нить,
соединяющая меня с Тобой.
Как мне иначе в этом мире жить,
если не чувствовать Твою любовь?
Если не угадывать Дыхание Твоё?
Господи!
Как же тогда мы все в мире живём,
Если не обращаемся к Слову Твоему.
Но Твой свет в сердце
недоступен нашему уму.
Господи!
Слово, как нить Твоего света.
СпасиБо за искру эту!

Перед трапезой отец Иларион на вопрос подсевшей к нему матери Ириньи. о служебном расписании, шутливо прогуторил:
— Какой я Вам батюшка? Мне тридцать восемь лет. — Голос его гудел, как церковный колокол, на всю трапезную, кухню и коридорчик, так что Наталья в коридоре вскинулась:
— Ну-ка, ну-ка, интересно глянуть на такого отца Илариона.
Но когда она распахнула дверь в трапезную, отец Иларион был прежним батюшкой, который сослался на склероз: забыл предупредить. А у Светланы внутри всё похолодело, и в сердце набатом звучало: «Господи! Пронеси чашу твою!»
На субботнем обеде были гости из П. И места не хватало. В самый последний момент, когда после предобеденной молитвы прозвенел колокольчик и все стали рассаживаться по своим местам, в трапезную вошла Анна-вторая, задержавшаяся на ферме. Ульяна, сидевшая на торце стола, пошла вместе с Анной-второй за скамьёй, а Светлана продолжала стоять, ожидая их возвращения, так как не могла себе позволить сесть, пока все остальные не рассядутся.
Отец Иларион, увидев распахнутую дверь,, посмотрел на Светлану и произнёс:
— Закройте двери.
Светлана попыталась объяснить, что не все ещё пришли (когда дверь в трапезную закрыта, то по монастырским правилам заходить в неё запрещалось), но батюшка при первых же её словах поморщился, и Светлана закрыла дверь, которую через несколько секунд открыли Ульяна и Анна-вторая. Больше всего Светлана опасалась, что их сейчас выставят, а она останется, вот только есть, когда кто-то голоден, она не сможет. Но отец Иларион даже глазом не моргнул, увидев грубое нарушение монастырских устоев. Может быть, из-за гостей...

На исповеди батюшка, задумавшись помолчав минуту после покаянных Фотиньиных слов, спросил её:
— Вы первый раз причащаетесь?
Фотинья не знала, что и ответить, потому что и в монастыре она уже причащалась. Она стала ломать голову, в чём дело, может, она неправильно исповедуется? И она сбивчиво пробормотала, что не так давно крестилась, и не всё ещё знает из внешних обрядовых форм. Но углубившийся в себя батюшка, не дослушав её, кивнул почему-то головой и отпустил Фотинье перечисленные грехи.
Не чуявшая под ногами землю Фотинья вернулась на своё место, но узнав, что до крестного хода, а значит, до конца исповедей остался час, поняла, что дочь спит. Её должны были разбудить ещё полчаса назад мать Иринья и Лариса, которые тоже собирались придти в церковь, но всей школьной троицы нигде не было. И тогда Фотинья побежала домой. Сын сообщил, что у него послушание на кухне в мужской трапезной до полуночи, то есть он придёт только на крестный ход. Но дочь-то могла причаститься в Пасху, и Фотинья во всю прыть старалась не упустить такой счастливой возможности. Только человек предполагает, а Бог располагает. И Фотинья, разбудив мирно почивавшую троицу, вернулась вместе с ними только за несколько минут перед началом крестного хода. Церковь впервые за все приезды Фотиньи была полна народу. У Фотиньи дух от волнения перехватило. Она не знала, что в деревне столько жителей, и самое главное, детей. Детские чистые мольбы всегда слышимы Господом, и Фотинья, взяв несколько листиков, написала записочки за здравие своих любимых девочек и их детей и встала в толпе, стараясь никому не помешать. Раньше, в самом начале своего вступления на путь к Господу, ей ещё не верилось, что Господь увидит старания её, то, как она тянется к свету Его. Она и сейчас ощущала себя слабой, тонкой былинкой в поле, густо заросшими всевозможными растениями, среди которых есть и дивные, благоуханные цветы. Но теперь она знала, что Господь всевидящ, и где бы она ни находилась, Он знает о том, что она делает, как знает и о помыслах её. Он не выглядывает её в толпе, как батюшка, чьи глаза отмечают не только искомое, но и место, где это находится. Он видит всё и всех. Он слышит даже тех, кто нем, но душой своей устремлён к Нему. И почему-то ни капельки не было от этого страшно. Фотинья стояла в толпе, впервые — за всё своё пребывание в монастыре, — и вдруг почувствовала, что смотрит на мир с монастырской точки зрения. Раньше у неё такое чувство было только в церквах города П. Но там она думала, что имеет место сравнение. Сейчас она поняла: дело не в месте, а в ней самой. Вот она стоит здесь, в монастырской церквушке, к которой прилепилась с первой службы всем сердцем. Она не искала здесь себе места. Любое место здесь (здесь же!) было благодатно, намолено. Но сейчас она видела как будто какую-то невидимую грань, отделяющую мирских от монастырских. И дело было не в поведении, не в образе жизни, а во взгляде, каким смотрели монастырские. Фотинья стояла, растворённая в службе. Ни хождения мирян туда-обратно, ни их разговоры, ни толчки не отвлекали её от богослужения. Потом только она поняла, почему так. Потом только она увидела себя со стороны и догадалась, что можно быть со всеми, но и нигде. Когда ты есть и тебя нет. И теперь было уже не важно, уйдёт ли она жить в монастырь или нет, потому что она уже вышла из мира, из мирского ощущения его, из состояния нахождения в мире.
После пасхальной службы все прихожане были приглашены в мужскую трапезную, где в коридоре был накрыт праздничный стол на сто человек. Там-то и выяснилось, что детки привезены на автобусе из Коткозерского интерната. Фотинья сидела в начале стола рядом с Любушкой, матерью Галиной и матушкой Надеждой и подбирала каждую крошку, отломившуюся от пасального ли кулича или от не менее рассыпчатого сыра, сделанного сёстрами монастыря. Ей было жаль упавшую крупинку, и она незаметно, как и всегда старалась есть, потому что стеснялась принимать пищу там, где много людей, поднимала её со стола и на ладошке отправляла в свой рот.
Когда сёстры возвращались с пасхального пира в пятом часу утра, матушка Надежда назначила на девять утра послушание Фотинье, Ларисе, инокине Любе и Галине. Нужно было убрать со столов и вымыть посуду после пасхальной трапезы. Воспользовавшись матушкиным благодушием, Фотинья осмелилась сказать матушке Надежде, что, кажется, она неправильно исповедуется, потому что батюшка спросил её, не первый ли раз она причащается.
Матушка выслушала и подтвердила:
— Тебя ещё учить и учить, — а потом помолчала и добавила, — плачешь слишком много.
А Фотинья и не заметила этого.
;
Пол-девятого утра светлого воскресенья Фотинья и Лариса уже направлялись в женскую трапезную, чтобы после утреннего чая пойти в трапезную мужскую со своими тазами, тряпками и прочими средствами для мытья посуды. Анна сладко спала, и мать не стала будить своё любимое чадо.
Собрав посуду с длинного стола, сёстры приступили к выгребанию объедков. А матушка Надежда послала Фотинью за ведром с тряпкой, посоветовав набрать заодно в канаве воды.
Вода с утра была несколько прохладна, но Фотинья, помятуя вчерашнее мытьё полов в своей трапезной, когда воду грели не для неё, не смела и думать о тепле, тем более просить.
До мытья полов в мужской трапезной Фотинья оттирала от жира деревянные столы, а матушка Надежда, заходившая неоднократно проверить, как идёт дело, и поняв, что оно движется туго, стала натирать скамьи, до которых у самой Фотиньи руки дошли бы только к Юрьеву дню. Они вдвоём молча драили вековую грязь, впрочем, Фотинья творила про себя Иисусову молитву. Через полчаса матушка, глянув на Фотинью, склонившуюся над лавкой, строго сказала:
— Мне нужно с тобой поговорить.
Фотинья посмотрела на матушку, но та отвела взгляд и больше ничего не говорила. Предстоящий разговор с матушкой грозил Фотинье очередным выговором. Один уже был получен за то, что Фотинья, набрав воды в канаве, зашла на женскую кухню, где Лидия, как всегда, мыла посуду после утреннего чая. Насыпав в ведро порошка, Фотинья ласково кивнула Лидии, радуясь её постоянному послушанию. На что Лидия ответила:
— Потому и мою, что больше ничего не умею.
— Все мы ничего не умеем, — согласилась Фотинья.
А Лидия вдруг сказала, что была воспитательницей в детском саду, и проведя прошлым летом отпуск в монастыре, она вернулась на работу, уволилась, и вот теперь живёт здесь.
В это время в кухню вошла матушка Надежда, увидела праздно стоящих сестёр и грозно спросила у Фотиньи:
— А ты что здесь делаешь?
Фотинья знала, что не делом она сейчас занимается, но попыталась оправдаться, что за порошком, мол, зашла. И на первых же звуках её голоса слова стали застревать в гортани, после чего Фотинья молча взяла ведро и тряпку со шваброй и пошла по дороге в монастырь.
И теперь, намывая столы и скамьи в мужской трапезной, Фотинья начала томиться в дурных предчувствиях. Через несколько минут, когда матушка подала голос: «Душно здесь», и открыла окно, Фотинья не выдержала и взмолилась в слезах:
— Матушка! Я всё-всё сделаю, как ты скажешь, только не гони меня от себя!
Матушка глянула на неё исподлобья, и махнув рукой, — перестань, мол, — опять стала тереть скамью.
— Света, чем ты в городе занимаешься? — раздался ласковый матушкин голос.
И Фотинья стала спокойно говорить сначала о своём достоевском, рукописном, затем о муже — отце Анны и Олега, который восемь лет жил со своим мужчиной в одной квартире с ними, Сапожниковыми. Рассказывала спокойно о битье во время пьянок, о том, что с детьми ходили через окно, вместо двери. Матушка убежала, не дослушав мирские, хотя и давно минувшие страсти, показав рукой на полы:
— Вымоешь.
И умиротворённая Фотинья, закончив со столами и скамьями, принялась за мытьё полов. Через распахнутое окно в трапезную врывались звуки монастырской, праздничной жизни. Кто-то весело разговаривал, кто-то смеялся, проходя под окнами. По дороге затарахтела железными колёсами телега, и Фотинья выглянула в окно, так как на ней вполне могла сидеть Анна, которую мать не видела полдня и успела соскучиться. На телеге рядом с Натальей на самом деле сидела Анна, и не одна, а с Олегом, называемым в монастыре Лысым из-за его причёски.
Анна, задрав голову, прокричала матери, что её заперли в школе, но она вылезла из окна. Мать приняла это к сведению, на удивление спокойно. Уже бывали случаи, что паломников запирали по недоразумению, думая, что в кельях никого нет. Но это было раньше, когда Сапожниковых в монастыре ещё не было. Впрочем, думать обо всём этом Фотинье было недосуг, потому что после мытья полов в трапезной матушка Надежда послала её с таким же послушанием на кухню, где постоянно толклось множество людей мужеского пола, что-то приносящих, уносящих, говорящих и спрашивающих у кухонного Саши. Фотинья посмотрела в недоумении вокруг, а матушка, правильно истолковав её взгляд, объяснила, что здесь нужно мыть кусочками, потому что люди работают и им нельзя мешать. Фотинья и не собиралась никому мешать, а ей и подавно никто никогда не мешал. И она принялась за работу.
Зашедший за чем-то на кухню отец Дионисий, высокий молодой человек с греческим профилем и сандалиями, к которым так и напрашивались крылышки, как у олимпийских богов, разговаривая с Александром, глянул полунасмешливо на мать Олега и спросил, зная, что говорит:
— Я не мешаю?
— Прости Господи, не мешаете, — еле слышно проговорила мать Олега, не поднимая головы от пола, который продолжала упорно тереть, согнувшись в три погибели.
— Я ведь летать не могу, – в том же тоне продолжил отец Дионисий.
— Все мы скоро полетим, если, конечно, дух свой усмирять научимся, — не отрывая головы от тряпки, неожиданно для самой себя, как само собой разумеющееся, заметила мать Олега и тут же, опомнившись, что говорит это вслух, совсем уж тихо прошептала, — Простите ради Бога.
Минуты не прошло, как отца Дионисия сдуло сначала с немытого места, а потом и вообще с кухни. И полы мылись по мановению Руки Всевышнего. Ни за кем не приходилось затирать следы, как будто все уже летали.
Только Фотинья справилась с послушанием, как наступило время обеденной трапезы, и она пошла из мужской в женскую, всё больше ощущая себя благодаря такому разделению по половому признаку женщиной. После обеда Фотинье назначили послушание в виде мытья посуды. Анна, занимающаяся дома этим нудным для Фотиньи процессом ежедневно и молниеносно, попросилась у матушки Надежды заменить свою мать, зная, что та будет мыть посуду до морковкиного заговения, прости Господи! Матушка Надежда нехотя согласилась и отправила Фотинью отдыхать. Но не успела Фотинья отойти от трапезной на несколько шагов, как матушка позвала её обратно и сердито отчитала за следующее. Оказывается, Анна, вылезая из окна школы, сломала раму и теперь придётся вызывать мастера по ремонту окон. И вообще, нечего тут своевольничать, заперли, так сиди и жди, пока кто придёт и откроет, а не в окна лазай.
Фотинья с благодарностью поклонилась матушке Надежде и сказала, что за этим она в школу и идёт. И пошла. Придя в школу и зайдя в свою комнату, она нашла полуприкрытое окно и, плотно прижав его, заложила на шпингалет. Сделав доброе дело, Фотинья отправилась облегчиться, но тут в дверь школы стали стучать. Стучали в женскую половину, которую Фотинья войдя, предусмотрительно, то есть по предусмотрительным монастырским правилам, закрыла на крючок. Фотинья подошла к двери, и на её вопрос «Кто там?» раздался Любин голос:
— Христос воскресе.
Ответив «Воистину воскресе», Фотинья открыла дверь и мимо неё по коридору прямо в её комнату прошли Люба и мать Иринья. Последняя подошла к только что запертому Фотиньей окну и воззрилась на него в немом изумлении.
— Ну где? — Нетерпеливо спросила вечно занятая Любовь.
— Вот это, — наконец-то к матери Иринье вернулся дар речи, — но я никак не могла его закрыть, а... — и она вопрошающе посмотрела на вошедшую следом за ними Фотинью, фигуру которой они всю дорогу, идя до школы, видели за несколько метров перед собой. То, что она сумела отремонтировать окно за столь короткий промежуток, не верилось, оставалось уповать на какое-нибудь чудо. Но никакого чуда, кроме несломанного окна, не было. И матери ушли восвояси, оставив Фотинью на двухчасовой отдых. А Фотинья пошла на ферму к Наталье, которая через Анну передала просьбу о желании познакомиться со стихами её матери. Наталья единственная в монастыре по наущению Анны называла Фотинью по имени-отчеству.
Натальи на ферме не было, но её напарница Юлия была так радушна, что Фотинье ни о чём не пришлось жалеть. Она и не заметила, как прошло каких-то несколько минут и Наталья появилась в сопровождении гостей, приехавших в посёлок на Пасху. Когда гости ушли, Наталья и Юлия стали поить Фотинью чаем на полянке около фермы. Разговор шёл сначала о стихах и их плотской, то есть страстной основе, затем Фотинья, непонятно почему, вспомнила о магистре Людмиле Александровне, которая в День Книги, отмечаемом в обществе книголюбов, издалека глянув на руку Фотиньи, сказала: «Ты можешь лечить бесконтактным способом». И если сначала Наталья была только несдержанна, покрикивая от души на покорно сносящую всё Юлию, и даже рассказала много интересного для Фотиньи, то потом она насторожилась.
Что же такого интересного рассказала Наталья?
Во-первых, по её словам, в монастырь уходят по одной из трёх причин:
духовный поиск, а значит, духовный путь.
не мирской человек — слаб и убог,
несчастная любовь или чья-то смерть.
Фотинья задумалась, почему лично она хочет в монастырь. Про первую причину говорить рано, вторая ей тоже не подходит по многим факторам, так как она очень любит и мир и, естественно, людей, живущих в нём. Несчастная любовь? Раньше бы она подумала, что причина в этом, но теперь она точно знала, что нет. Тогда почему же она хочет жить именно здесь, в монастыре?
— Ты ведь в монастыре-то ещё не жила, — полувопросительно-полуутвердительно сказала Наталья, поглядывая на Фотинью.
— Не жила, — согласилась та, думая, что и Наталья не живёт сейчас в нём: при монастыре — да, но не в самом.
Настороженность Натальи не укрылась от глаз Фотиньи, и она поняла, что пора с фермы уходить. Но Наталья пыталась её задержать, хотя разговора теперь не получилось бы. Что случилось, Фотинья не знала, да и не думала об этом. И тут ей опять захотелось вылить накопившееся хотя бы в виде естественного отправления, что она и сделала, выяснив при этом, что внутри неё начались обычные для женщины физиологические процессы.
Возлесловие автора
 О физиологических процессах ни Сапожниковой, ни тем более автору совсем бы и заикаться даже не хотелось, ну подумаешь, на десять дней раньше случилось, — сказала бы любая женщина. Или, как говорит Я. Ж.е: «Почему не нужно описывать, как герой сидит в туалете? Не потому, что это неэстетично, а потому просто, что сходить в туалет — это не поступок». Так-то, помыть монастырский туалет сотруднику университета, аспиранту — поступок, а описывать процесс физиологических отправлений ни-ни. Но если, как написано в том же номере журнала «Север», «бессмысленно отрицать, что мировоззрение любого художника формируется из собственной его жизни и череды обстоятельств», то и автор сего романа не в силах обойти возникшую проблему кровообращения Сапожниковой. Дело в том, что все её переходы из одного статуса в другой, то есть из девочки в девушку, из девушки в женщину, и из женщины в безмужнюю даму, сопровождались кровотечениями в течение целого месяца, что зафиксировано больницами города П. Процесс, конечно, неинтересный, а потому и неописуемый. Но вот со времени, которое описывается в романе (то есть, начиная с того самого летнего времени, когда все были в трауре по «Курску»), с Сапожниковой стали происходить десятидневные скачки то в одну, а то в другую сторону от обычного для её возраста цикла. Врачи, к которым она обращалась, сказали, что ей, с её таким на удивление молодым и здоровым организмом, стыдно отнимать время у врачей. То есть они ничего необычного не нашли. И Сапожникова успокоилась. Но теперь, когда произошёл очередной скачок (ничего себе, на десять! — именно на десять, как и тогда! — дней раньше), Сапожникова убедилась, что ничего случайного в случающемся с ней нет. По «Торе» кровь — сосуд для души. Каин был проклят Господом из-за того, что пролил на жертвенный алтарь кровь, то есть загубил душу. Женщинам во время обычных для женского пола физиологических процессов нельзя заходить в церковь, чтобы не дай Бог душу не загубить (Сапожникова и не заходила, и мы сейчас не об этом). Получается, что, как говорил Гумилёв: «мы меняем души — не тела». И Сапожникова в сбоях на десять дней углядела закономерность смены своего душевного состояния. Конечно же это не поступок, если говорить о физиологических процессах. Но когда человек стойко принимает то, что ему дано на физиологическом уровне (болезни, увечия), когда он спрашивает не «почему это случилось именно с ним, а не с другим», а задаётся вопросом: «почему это с ним происходит», то это уже поступок. И пусть кто-то из литературоведов или писателей попробует это отрицать.

***
Девочки выручили её необходимыми гигиеническими средствами, и она пошла в трапезную, вовремя успев не только на ужин, но и на разговор с матерью Ириньей, у которой она попросила прощения за свою дочь. Мать Иринья согласилась, что нечего было так расстраиваться, и что именно из-за растройства ей не удалось закрыть фрамугу. Пробежавшая мимо сидящих на скамейке матерей Анна сказала, что там все окна не закрыты на шпингалеты. Тут-то Фотинья и мать Иринья поняли, что не зря были все эти разборки с окнами. Дело в том, что пять лет назад школьное помещение ограбили, вынеся из окна матрасы и личные вещи паломников. Но благодаря Анне стало ясно, что окна-то до сих пор никем не заперты. Так зло, совершённое ею, тут же обернулось добром.
Конечно, грехи детей и нечистота женщин видимы невооружённым глазом. Так уж устроено, что дети искренни и не умеют скрывать свои поступки, а женская природа такова, что раз в месяц, как бы женщина с этой своей природой не боролась, но природа берёт своё. Взрослый же человек, научившись себя вести по правилам общества, а также по божьему слову, зачастую впадает в грех иллюзии. То есть, ему начинает казаться, что у него грехов нет. Но дело в том, что мы замечаем за другими только то, что есть в нас самих, и когда взрослый корит ребёнка за то, что он крутится во время службы, отвлекая других, то это он сам отвлёкся, потому что если бы он полностью ушёл в молитву, то его ничто бы не раздражало, потому что он ничего бы не замечал вокруг. То есть не совсем не замечал, а замечал бы, но как относительность, как факт, а не как фактор искушения, которое в первую очередь, относится к нему самому, а уж потом к тому, кто, как он думает, его искушает своим поведением.
***
Два дня ходила Фотинья по деревне и монастырю, не поднимая головы, а наоборот, ниже опуская, если кого из мужчин увидит, в том числе и отца Илариона. На третий день он сам к ней обратился.
— Когда вы уезжаете? — Выйдя в кухню после вечерней трапезы в светлое Христово воскресенье и глянув мельком на отдраенную несколько дней назад стенку, спросил у Фотиньи, пошедшей за ней, отец Иларион.
— Завтра, — покладисто ответила та, помянуя о сыновнем требовании ехать в понедельник.
— Нам бы надо поговорить, — пробубнил, отец Иларион, потом добавил зачем-то, — просто о жизни.
— Да, конечно, я ещё у Вас совета хотела попросить, — опустив голову, согласилась Фотинья, которой ничего больше не оставалось, как согласиться. Она знала, что этот разговор должен когда-нибудь состояться, знала об этом с первого своего посещения монастыря, потому что без батюшки здесь ничего не решается. Сама проявлять инициативу в этом вопросе Фотинья ни в коем случае не собиралась, но и отказать батюшке в духовной беседе было невозможно.
— Когда только? Да можно хоть сейчас, — вопросительно взглянул на неё отец Иларион.
— Можно, если матушка послушания какого сейчас не назначит, — спохватилась Фотинья.
Отец Иларион понятливо кивнул головой:
— Одна едешь?
— Вдвоём, — ответила Фотинья, — а дочь хотела бы ещё остаться.
— Надолго?
— Пока Наталья не вернётся, то есть до конца месяца.
— Какая Наталья? — Недоумевающе спросил отец Иларион.
— С фермы, — безропотно произнесла Фотинья.
— Мать Надежда! — Повысил свой голос отец Иларион, — Наталья уезжает?
Матушка Надежда выскочила из трапезной, взглянула сердито на Фотинью, и ответила батюшке:
— Никто никуда не уезжает, всё она путает, — и кинула на испуганную Фотинью ещё один испепеляющий взгляд, добавив:
— Ну что ты лезешь везде?
— Простите, матушка, — еле пролепетала и без того уже не чуявшая под собой земли паломница.
— Вот такие у нас паломники теперь, — пробормотала мать Надежда и добавила: — Наталья на три дня и уезжает только, да и не скоро ещё.
— Матушка! Нужно ли что мне делать или батюшка может сейчас со мной поговорить? — Выговорила в какой-то прострации еле обретшая дар речи Фотинья, видя, что отец Иларион вопросительно поглядывает на неё.
Матушка Надежда, посмотрев на батюшку, кивнула соглашающе головой, и Фотинья отправилась вслед за отцом Иларионом, к которому в коридоре подошла мать Иринья. Так они и шли втроём: беседующий с матерью Ириньей отец Иларион и поодаль, опустив свою повинную голову, Фотинья.
Выйдя на улицу, отец Иларион и мать Иринья уселись на лавочку. А Фотинья села на другую напротив, чтобы не мешать беседе, и в то же время, не упустить свою возможность разговора с батюшкой. Мать Иринья не прекращала говорить о своём, давая таким образом возможность Фотинье опомниться после своего двойного позора: сначала она не могла по женской своей природе подойти на миропомазание. И когда она озадачила матушку Надежду вопросом, что ей теперь делать, та в свою очередь спросила:
— Ты нецерковная?
— Да.
— Не подходи.
— А что я отцу Илариону скажу?
— Ничего не говори. Он поймёт.
Это «он поймёт» вогнало Фотинью в краску. Второй раз её вогнало туда же во время беседы с матушкой и отцом Иларионом минуту назад. Что ещё ожидало её, она не знала, но помнила, что Бог любит троицу, и была рада, что может оттянуть время очередного позора. Но отец Иларион произнёс:
— Мне с рабой поговорить надо.
И мать Иринья тут же ретировалась. А раба, ощутив полностью своё униженное состояние, встала и пошла на беседу.
Села Фотинья рядом с отцом Иларионом на лавочку. Он ей и говорит неспешно:
— Вы совета спросить хотели.
— Да. Вижу я. К кому ни обращусь, меня все к Вам отправляют: «А батюшке ты говорила?»
— А что видите?
— Да всякое, — расслабленно произнесла Фотинья, как будто они с отцом Иларионом давно знакомы, и теперь просто продолжается когда-то давно начатый ими двоими разговор, — вот, к примеру, служба погребения когда была в час ночи, вчера то есть, я заснула в изнеможении (отец Иларион напрягся) пол-одиннадцатого вечера, а проснулась оттого, что голос матушки Надежды услышала за стенкой. Она читала молитву. Я лежу в кромешной тьме, слушаю, и вдруг понимаю, что лежу-то я сейчас в школе, это в прошлый приезд я жила через стенку от матушкиной кельи. А голос матушки так явно слышен. Ну, думаю, матушка к нам зачем-то зашла. И удивляюсь: это ночью? Я встаю, а у часов моих батарейка села, пока я спала, и они ничего не показывают. Тогда я иду на улицу. Все вокруг спят. В окнах света ни у кого нет. И я не знаю, то ли все сейчас в церкви на службе, то ли все уже спят после неё. Иду я по посёлку, до дома матушкиного дошла, и здесь в окнах света нет. Не посмела стучаться, пошла в ограду монастырскую, а на меня, только я за ворота зашла, свет фонарика кто-то направил, осветил и выключил. Я дальше иду.
— Куда?
— К церкви, — пояснила без спешки Фотинья, — иду я к церкви, стоит у дороги напротив трапезной человек (Это был Володя, во время уборки церкви в прошлый приезд Фотиньи помогавший ей заносить ковры. Олег называет его Греком.). Я у него спрашиваю: «Не скажешь ли, мил человек, сколько времени, а то мои часы стоят. Не знаю я, началась ли служба или закончилась давно уже». А человек спичку зажёг, на часы свои посмотрел и говорит мне: «Тридцать пять минут», потом помолчал и добавил: «двенадцать часов тридцать пять минут». Я его поблагодарила и дальше уже радостная к церкви пошла. Так я на службу и попала. — Фотинья вдруг спросила у самой себя: а чего это она так рвалась на эту службу? Но не могла ответить, как не могла бы сказать, что вообще тянет её на все остальные службы в монастыре, так, что если ей не удаётся попасть на какую-нибудь (и не попала-то она всего-навсего на одну-единственную из-за мытья полов, — но послушание послушанием), то слёзы брызгать из глаз начинают. — А наутро матушка Надежда и Галина расстроились очень, что не знали, какая служба, и пропустили её. Тут я матушке и повинилась: виновата, мол. Она-то меня голосом своим разбудила, а я её не посмела, а должна была.
Отец Иларион помолчал да и говорит:
— У новокрещённых поначалу бывают всякие мистические озарения, что им Господь является, зачастую же это искуситель, который может даже облик Богородицы и Господа принять, — Фотинья не стала спорить, что ей никто мистически да и вообще без её на то желания не является, сама она непонятно откуда взявшееся явление, а вот просыпается она сама собой, без будильника, как будто кто её будит; причём, и реальные голоса, как к примеру, в тот же вечер, но тремя часами раньше, когда под дверью Лариса и мать Иринья о чём-то разговаривали и Фотинью разбудили. Вышла она сонная, они прощения у неё просят, а она их в ответ благодарит: «Спаси Господи! Мне на послушание надо. Если б не вы, я бы проспала...»
— А чтоб настоящее божественное озарение было, нужен долгий и упорный труд на духовном поприще. Вы ведь не совершали такого подвига? — Как само собой разумеющееся участливо проговорил отец Иларион.
— Нет, конечно, — в унисон с батюшкой в полголоса проговорила Фотинья.
— Ну тогда и живите себе спокойно. И говорить о том не надо никому. А то в разговорах и появляется всякая мистика.
Каждый из них говорил вполголоса, будто сам с собой, просто и с расстановкой, не рисуясь и не делая никаких выводов.
— Когда Вы крестились? — Спросил отец Иларион.
— Двадцать второго октября двухтысячного года.
— Как же Вы жили до этого? Сколько Вам лет?
— Сорок два. А как жила? — Замуж вышла, детей родила, через четыре года развелась, потому что муж стал с одним мужчиной жить. До сих пор, вот уж двенадцать лет, как они вместе. А я детей ростила. Они крещены были отцом их ещё во младенчестве. Он до женитьбы служил псаломщиком в Слободском Кировской. А потом, как мы поженились, служил в Крестовоздвиженском соборе в П.
— Когда? — Спросил отец Иларион, видимо, вспоминая что-то своё и сопоставляя факты с временными отрезками.
— Да где-то годах в восемьдесят четвёртом — восемьдесят седьмом. — Фотинья говорила спокойно так, как будто не о жизни своей, а о чём постороннем; или о жизни, которая давно прошла, то есть о случившемся в прошлом, без сожаления сейчас: ну было, так вот случилось, что уж теперь переживать, пережито.
Из большого дома выходит Анна с напарницей Юлией. Фотинья кстати, как бы про себя, как само собой разумеющееся, произносит:
— Это дочь моя.
— Вот Вы какая, значит, мать Анны... А я Вас и не видел...
— А я и не показывалась, — как о само собой разумеющемся проговорила Фотинья, думая почему-то об имени Иларион, в переводе с древнееврейского означающее предвидящий, то есть смотрящий в будущее.
— О чём Ваши стихи?
— Разве можно рассказать о чём стихи? Хотите прочту что-нибудь?
— Не знаю. — Батюшка второй раз за беседу напрягся.
— Я одно о монастыре сочинила после первого своего приезда сюда, прочитать? — Ещё раз озадачила Фотинья отца Илариона.
— Ну прочтите, — нехотя согласился он.
И Фотинья тихим голосом проговорила своё важеозерское мировосприятие:
Убогий тракт, убогие места,
Домишки покосившиеся, в сером,
И под платками тёмными свет веры,
И слов бесхитростная простота.

И губы вяжет, слоги заплетая
В глаголы, приуроченные к нам,
И матушка Надежда, как весна,
Посмотрит, молвит, и уже светает.

И купол заблестел в глазах слезой.
Как странно видеть под ладонью Бога
Старинную, замшелую, убогую
Русь, сохранившую души покой.

 Она почему-то нисколько не волновалась, что подумает отец Иларион, просто делилась своим и всё.
Отец Иларион отозвался о стихотворении доброжелательно:
— Хорошее стихотворение. У Вас есть поэтический дар. — Потом он, помолчав немного, спросил:
— Вы слышали стихи иеромонаха Романа?
— Читала. Мне их Дима, иподьякон Александро-Невского храма приносил.
— Понравились?
— Да.
— У него очень замечательный голос.
Тут Фотинья поняла, что неправильно поняла вопрос отца Илариона. Он спрашивал, слышала ли она стихи, а не о стихах. И поняв свою оплошность, она переспросила:
— А где можно записи со стихами иеромонаха Романа достать?
— Ну, кассеты есть, — нехотя проговорил отец Иларион.
— Впрочем, у меня ни магнитофона, ни телевизора нет, — как-то скорее себе напомнила, чем сообщила отцу Илариону Фотинья, вспоминая при этом голос отца Илариона с амвона, который с субботы начал набирать силу и из бормочущего стал напевно-раскатистым.
— Работа какая?
— В лаборатории на компьютере древнерусские тексты изучаю, рукописи Достоевского читаю.
— Какие же это древнерусские? Путаете.
— Ну с «ерами» и «ятями». А древнерусским языком и житиями, а также Волоколамским патериком я занималась, когда курсовые и диплом писала, — исправилась Фотинья, и добавила, — Вы же хотите, чтобы я всю свою жизнь в несколько минут уложила, вот древнерусский язык курсовых студенческих работ и оказался рядом с работой настоящей.
— Все эти курсовые, дипломы, столько уже их понаписано... Для этого ли мы живём? Наивысший подвиг христианина — это любовь жертвенная, — проговорил отец Иларион.
Фотинья и не сомневалась, она сама так считала, то есть она знала, что курсовые и другие работы — этапы пути, но не цель его. Установилась пауза, и Фотинья решилась спросить о своей диссертации:
— У нас в университете каждый год проводится конференция по евангельскому тексту в русской литературе 18-20х веков. Вы Евангелие лучше меня знаете; есть ли там что-либо, связанное с воинским подвигом?
— Разве что это: нет более высшего подвига, чем живот за ближнего своего положить... — Отец Иларион на миг замолчал, оборвав свою речь, как часто бывало во время церковных служб, а затем опять заговорил, — Кто всегда нападал на Русь?
— Иноземцы.
— Не просто иноземцы: татары, монголы, литовцы, немцы, то есть люди иной веры. Русь сражалась за веру свою, и во время войн сплачивался дух русский, православный.
Тут к скамейке подошла Ульяна:
— А можно мне тоже послушать?
— У нас личная беседа, — грубовато ответил отец Иларион, Ульяна тут же поспешно отошла, и он продолжил исторический экскурс.
Фотинья слушала слова, которые полностью совпадали с её устоявшимся мнением о роли войны в жизни русского народа; она только в конце речи отца Илариона добавила:
— Потому и стало возможным появление единого Русского государства, а до этого Русь представляла собой множество удельных княжеств.
Отец Иларион помолчал и вдруг сказал:
— Почему мы в церковь ходим? Можно было бы сидеть по дома, читать Библию и другие церковные книги, кто что хочет. Но это всё... — он махнул рукой, как на пропащее дело, — а в церкви голоса наши, дух наш объединяется во славу Господа...
В калитку вошёл и прошёл по деревянному настилу Олег, молча остановился около своей матери. Она подняла голову, сделав рукой виртуозный, приглашающий жест:
— Поздоровался бы что ли (для приличия).
— А отец Иларион отмахнулся эдак по-приятельски:
— Да виделись уже сегодня.
Когда Олег отошёл, Фотинья сказала:
— Это мой сын.
— Ну а сын чем занимается?
— Остался в прошлом году на второй год, а зимой этого года выдали справку, потому что всё первое полугодие прогулял. А прогуливал, потому что дела до него никому не было, да и стыдно такому большому второй год с малышами сидеть. Теперь в училище поступать будет, с неполным базовым образованием. А после него на «Петрозаводскмаш», даст Бог, работать пойдёт, — рассказала Фотинья незатейливую сюжетную канву сыновнего социума.
Олег-второй опять вернулся, и отец Иларион понял, что сыну нужно поговорить с матерью. Он встал со скамейки, и к нему тут же подошла Ульяна. А сын хотел узнать, как обстоят дела с завтрашним отъездом. Котёнка то есть когда ему у матери Любови забирать. Фотинья отправила его к батюшке; а тот сказал, что завтра после литургии в город поедет отец Антоний, который может быть их отвезёт, если согласится.
Согласится ли отец Антоний или нет, пока не ясно, но узнать, когда он собирается ехать, не грех; с этим вопросом и отправила Фотинья второй раз сына к отцу Илариону. Отец Антоний собирался ехать после утренней литургии. Узнав об этом, Фотинья спокойно отправилась на вечернюю домашнюю службу в домик матушки Надежды.
После службы сёстры попросили у матушки и друг у друга прощения, впервые все вместе похристосовавшись. А дальше перед дверью в матушкину келью образовалась очередь на беседу. Матушка напомнила Фотинье, что хочет с ней поговорить. И через несколько минут Фотинья убедилась ещё раз, что все находятся в собственной илюзии.
Когда Фотинья вошла в келью и села в кресло, матушка Надежда строго спросила:
— Магией, экстрасенсорикой ли какой занималась?
— Нет.
— Книги какие или у бабок, знахарок была?
— Книги читала, но научные, к бабкам не обращалась.
— Массаж кому делала?
— Да нет, брат делал и экстрасенсорикой тоже занимался, а я и не баловалась.
— С вами, паломниками, забот не оберёшься. Приехали и молитесь, работайте молча и молитву про себя творите.
Молчит в ответ Фотинья. Да и что сказать, всё верно. Здесь любое слово силой обладает, сильнее эха в горах. Потому многие и боятся лишний раз что сказать, что знают силу и множественность отражений, искажений единого смысла, а не только потому, что в себе мирское не изжили. Слишком шатко духовное равновесие. Вокруг и так сгущается тьма зла, а ещё паломники со своими добрыми намерениями, как они их понимают. А в миру слово слабее комариного писка, разве что отмахнутся от надоедливого, да только чаще всего вообще его не слышат.
И видела Фотинья, что в монастыре Слово сфокусировано. Оно и должно быть здесь постоянным и неизменным, потому и произносятся отныне и вовеки веков старославянские тексты богослужений и молитв. И чем меньше деформации вокруг, тем менее подвергается искажению Слово в миру.
Пришла Фотинья в школу, только зашла в свою келью, как вернулись с послушания мать Иринья и Лариса. А мать Иринья ещё в очереди около матушкиной кельи попросила Фотинью стихи почитать; узнала она, что читала их Фотинья отцу Илариону, значит, и им можно послушать. А Фотинья не знала, следует ли это делать. Сама бы навязывать не стала, но и отказать не в силах. Прочла. Три. Хватит.
— Вы с отцом Иларионом долго беседовали, — после положительной оценки стихов заметила мать Иринья.
— Долго? Да, вроде, ни о чём и не поговорили, так, о жизни. — Ответила, а сама испугалась: долго, значит, больше, чем четверть часа. А по монастырским правилам нельзя монаху с женщиной, даже с матерью родной, больше пятнадцати минут беседовать. Грех это. Или же батюшка — не монах? Подумала так и ещё больше испугалась, теперь уже мыслей греховных. — Избави нас от лукаваго, — прошептала она про себя и, попросив прощения у послушниц, пошла к себе. Это был последний вечер её пребывания в монастыре. Завтра она с сыном уезжала, и нужно было кое-что постирать для дочери, а также протопить печь, потому как в комнате было сыро.
;
В монастыре на календарный годовой круг накладывается церковный недельный, сжимая годовое кольцо, убыстряя течение времени: сейчас, как всегда, вчера, как два века назад. Но это у монахов, а у женщин есть ещё свой месячный круг, который затормаживает церковный, из-за чего женщину в этот период в храм не пускают, а только в прихрамье, в коридорчик то есть, в котором с шести утра находилась Фотинья.
Фотинья видела себя со стороны обычной болезной женщиной, которая ликом напоминает страдающую богородицу. Он даже взглянула на икону Божей Матери с младенцем, находящуюся в числе против в иконной лавке справа от неё; но её глаза сходства не увидели, разве что платок белый у неё на голове, как и у той, на иконе.
Отмахнувшись от непривычного видения себя со стороны, тем более, что в церковь стали заходить прихожане, Фотинья сосредоточилась на Иисусовой молитве, потому что сказанное матушкой Надеждой вчера вечером «он поймёт» относилось и ко всем лицам мужского пола, живущим в монастыре, и ей не хотелось встречать понимающие взгляды.
С самого утра с озера дул ветер, и Фотинье было не по себе от пронизывающего сквозняка. Но утренние (с шести до восьма) часы она отстояла, как один. А что касается утренней литургии после чая, то здесь всё обернулось иначе. Поясница ныла и заставляла Фотинью неоднократно во время службы опускаться на табурет, поставленный у коридорной лампадки заранее каким-то заботливым человеком. Сидение в прихрамье для Фотиньи было очень необычным делом, но тем не менее она не чувствовала себя морально озабоченной. Наоборот, её душевное состояние, как никогда, было настолько ровным, что если бы не физиология, она могла бы считать себя счастливой. Но вместо этого она вдруг ощутила себя матерью. Она и раньше знала, как минимум семнадцать лет, что она мать, но статус этот по-настоящему ощутила впервые. Одновременно с церковной службой с ней происходило откровение от матери.
Она приехала в монастырь в одном тонком шерстяном костюмчике, приехала, как к себе домой, не в том смысле, что здесь ей дадут что одеть (хотя и не без этого, если бы приспичило), а в том, что кто же дома в верхней одежде ходит? Разве что больные или если в доме холодно. А она закалённая, тем более что в монастыре очень уютная душевная атмосфера.
Через пять минут после начала службы в церковь вошёл Олег. Он прошёл мимо матери, внимательно посмотрев на неё. Мать ласково и ободряюще ему улыбнулась, и он проследовал дальше, за деревянную перегородку со стёклами. Зайдя в помещение церкви, сын перекрестился и вдруг шагнул на материнское намоленное место (то есть туда, где обычно стояла его мать во время богослужений. Она его не выбирала, так уж получалось, что у всех были свои намоленные места, и Фотинья стояла на свободном). В церкви на литургии было много трудников, которые начали коситься на Олега, стоящего на женской половине. Володя, стоявший у самой перегородки, стал поглядывать на мать Олега, дабы она повлияла на сына. Но Фотинья не поддавалась искушению, отвлекающему её от богослужения. По объявлении чтения Евангелия (один из наиважнейших элементов службы) сын, сделав резкое движение в сторону лавки, спокойно сел на неё и расслабился. Тут изумлению трудников не было предела. Они завертелись, то и дело поглядывая на мать Олега. И Фотинья не выдержала. Она приоткрыла дверь в церковь и стала шептать, заглушая в своих ушах голос Божий:
— Олежка, встань!
Олег удивился материнскому наглому заявлению (не первое в храме), но послушался. Правда только на пять минут.
После службы был крестный ход с хоругвями, крестами и иконами. Олегу дали нести икону.
Пошла после службы Фотинья к воротам: может, где Татиану увидит, так и отдаст босоножки, а то вдруг та передумала ехать, что ей тогда с этой обувью делать? Идёт, вперёд поглядывает, нет ли её встречь?
А тут батюшка идет наперерез Фотинье с вопросом:
— Вы готовы?
Она вопросительно посмотрела на него.
Он смотрит на нее во всю ширь распахнутых глаз, будто что выплёскивается с наступлением Пасхи, и поясняет:
— Вещи собрали?
Фотинья ничего не понимает: какие вещи? Рюкзак сына со штанами и свитером, на которых уютно устроился безымянный почти месячный котёнок, да сумка её с документами, а больше ничего и не было взято с собой. Простыни сюда привезены. То есть, всё понятно и без слов, но отец Иларион ждёт ответа, и глаза его так и светятся искрящимся светом.
— У нас и вещей накаких нет, — отвечает Фотинья, опять бросив недоумевающий взгляд на отца Илариона.
— Вы готовы? — Опять спрашивает отец Иларион.
Что говорить Фотинье о своей готовности. Она давно и ко всему готова, но это не ответ, и она не отвечает на этот и так ясный для неё вопрос.
— У меня вещей: сын да кот, возле машины они, — объясняет Фотинья.
— Вот и идите к машине. Понятно? — Сказал, и стоит, на неё смотрит, как будто ждёт чего.
Фотинья вдруг опомнилась: чего может ждать священник? Конечно же, что у него сейчас благословения на путь-дорогу попросят. И она, потупив взгляд, как подобает прилежной христианке, сложив ладони в лодочку, попросила:
— Батюшка, благословите.
Батюшка, как будто к нему обратились с чем-то непристойным, поморщился и сказал:
— Да благословлял уже сегодня.
Фотинья хотела было спросить: когда это, она и в церковь не заходила, но опомнилась, что это будет слишком дерзко. А отец Иларион нехотя шагнул к ней и, как будто находился в безвыходной ситуации, безвольно положил (некуда деваться) свою натруженную руку в подставленную «лодочку», стараясь не давить плотской тяжестью. Фотинья полуприкоснулась к этой руке губами. Обряд был выполнен, вяло, нехотя, но видимость соблюдена.
Фотинья стояла, наклонив голову в почтении, а отец Иларион повернулся и собрался было идти дальше, но Фотинья вдруг вспомнила, зачем она пошла к выходу из монастыря. Босоножки, которые матушка Надежда поручила ей передать Татьяне Петровне, чтобы та отвезла их в город для ремонта. И Фотинья вдруг опять начала говорить, хотя всё уже было сказано:
— Я к Татиане шла, босоножки ей передать, — для подтверждения своих благих намерений она вытащила пакет с босоножками из-под мышки и зачем-то показала отцу Илариону. В нескольких метрах за оградой монастыря стояла сама Татиана с одной из сестёр, но она их не видела. Отец Иларион посмотрел на Фотинью, потом на Татиану, махнул рукой в глубь монастыря:
— Идите, — сказал, как отрезал, и пошёл к воротам, к которым трёх шагов не дошла Фотинья. Она повернулась и пошла к машине, и только подошла, как из трапезной вышел отец Антоний, который посадил своих пассажиров: Олега-адвоката, Олега с матерью и выехал за ворота монастыря, возле которых стояли мирно отец Иларион и Татиана. Тут отец Антоний остановил свою чёрную «Волгу» и вышел попрощаться с отцом Иларионом, который показывая на кисточку, висящую на его широкой груди, улыбаясь бесхитростно, чуть приподнято от волнения при расставании с братом, сказал:
— И не только попрощаемся, я вас ещё и окроплю святой водой.

Возлесловие повествователя
Не думай, уважаемый читатель, что мне опять пришло в голову желание помудрствовать. Я всего-навсего спешу расставить точки над i в субъективном авторском видении мира. Речь идёт о женской природе.
Ох уж эта неуёмная женская природа! Как хлеб, как воздух, ей необходим конкретный объект внимания, а если его нет реально, то создадим иллюзионный, то есть, если хорошо подумать, то и выдумать можно всё, что угодно. Описанные в этой главе происшествия Сапожниковой представлены автором несколько предвзято, то есть они подводят к некой конкретной мысли, что Сапожникова, во-первых, всерьёз собирается уйти в монастырь, а во-вторых, причём, одновременно, выйти замуж. Получается это потому, что автор идёт на поводу представлений героини. К этому-то и относится моё восклицание о неуёмной женской природе, даже в монастыре остающейся таковой.
Дело в том, что наша героиня, после разговора с батюшкой прекрасно понимающая изначальность своего чувства к Любимову, которое основано на страстности, (потому и понимает, что смотрит на себя со стороны, то есть глазами священника), умудрилась в этого же конкретного священника влюбиться на свою голову. И не только на свою, но и на авторскую, который в одном из своих возлесловий Книги гениев пытался структурировать романное поле, выписав сюжетную канву как или-или. Он рассуждал так: третьего не дано. Или героиня выходит замуж за Любимова, или уходит в монастырь. Но изворотливая женская природа (Писатели! Избегайте в своих романах изучение женского «Я»! Она коварна.) повернула всё иначе. Она, видите ли, собирается замуж в монастырь. Любимов, мол, — это объект страсти, а священник — лицо духовное. И священника можно и должно любить!?
Ничего не имею против любви к проповедующему любовь, но ведь любовь любви рознь. Любовь священника построена на духовной основе, а любовь женщины — всегда на плотском низменном чувстве. И героиня, попав в монастырь, по причинам вполне достойным, и здесь умудрилась остаться женщиной, несмотря на постоянную молитву даже во время непрерывной физической работы. Так и вспоминается шекспировская комедия «Сон в летнюю ночь». Пошутили боги, а людям расплачивайся за их шуточки. Но героиня пошутила сама с собой. Женщина, она и в гробу, и в монастыре женщина. Я не об обольщении, хотя и не без этого. Знала же ведь, что стихи её, даже безличностные, воспевающие божественное начало, всегда выстраиваются на конкретике какого-либо события. Возьмём, к примеру, стихотворение о страстной пятнице:
Страстная пятница тянулась,
Как проклятый однажды век.
Она ни разу не взглянула
Из-под полуприкрытых век.
Она ни слова не сказала
Тому, кого давно ждала.
Меж ними вечностью стояла
Стена прозрачного стекла.
И слёзы, как все сроки, вышли,
И Пасхи близится заря.
И трижды крестный ход, и трижды
лучистый взгляд из алтаря.

Всё, вроде бы, чин-чинарём. Только так да не так, потому что это не знакомому с женской природой читателю стихотворение покажется чисто духовным, описывающим некую Христову невесту, которая любит Иисуса светлым чувством. Но я-то знаю, что в основе стиха лежит троекратный конкретный взгляд конкретного священника в светлую седьмицу.
Как в стихотворении сказано: «из-под полуприкрытых век».  Взглянет,  тут-то и начинается женский невинный обман: ну глянула разок, и всё. Да и вообще, он первый. Только нечего самой было смотреть. Тёрла бы стенку и тёрла себе. Ну, зашёл кто, так сам голос подаст, тогда она сразу бы поняла, что мужчина, и не поднимай головы. Так нет же, поднимет, смотрит, а потом она ни разу не взглянула... как вам это нравится? Впрочем, комментарии к комментариям излишни. Тем более, что и так ясно из последних трижды лучистых взглядов, что смотрела и не один раз, иначе откуда бы ей знать, что на неё кто-то смотрит.
Теперь-то ты, читатель, понимаешь, что Сапожниковой нечего делать в монастыре, не только в Спасо-Преображенском мужском Важеозерском, но и в любом женском. Она, конечно, как и Анна, сначала только и думала о своём (монастыре, имеется в виду, то есть о Важеозерском, который она сразу же полюбила, как только это она одна умеет. Я говорю о том, что это только она умудряется любить всё до такой степени, что её любовь распространяется и на географические пункты). А когда героиня поняла, что объект её безграничной любви обрёл конкретное лицо с зачем-то не менее конкретным всепроникающим взглядом, то тут же поняла и то, что ей в любом монастыре не спастись. Не спастись по одной только причине её женской природы, от которой ей, как женщине, никуда не деться даже в женском монастыре, потому что женщине (любой и всякой, даже ни разу не согрешившей, хотя такие, наверно, существуют лишь по определению) по духовному мироустройству отказано в благодати. Не может женщина носить духовный сан. А значит, даже в женском монастыре закрытого типа богослужение проводит мужчина, извиняюсь, священник мужского пола, потому что у священников другого пола не бывает. И стоит ей избавиться от постоянного видения одного конкретного лица, как её чувство обязательно отыщет другой подходящий для этого объект. Хотя священник подходящим совсем не является, (даже если он и подходит сам, как в случае с героиней нашего романа) потому что если он вызывает именно такое чувство, значит, он не сумел полностью отрешиться от своей природы. А Сапожниковой от своей природы не отрешиться и подавно, потому что это в миру она привыкла не быть женщиной, а в монастыре её женская природа так и мозолит глаза окружающим. Да она и сама себя там женщиной начинает чувствовать, вопреки монастырскому уставу. И дело даже не в чувствах, с которыми она носится, а в помыслах. Молиться надо, чтобы Господь послал милость свою, спокойствие душевное, а не думать за кого-либо. Так можно додуматься не только до того, что Господу было угодно, чтобы Сапожникова и священник полюбили друг друга. Так можно оправдать любой свой грех. И я так могу заявить, что мой грех писательства, то есть то, чем я сейчас собственно и занимаюсь, сочиняя роман, тоже был угоден Господу. На самом деле — это ещё один вид искушения: раз пришла ко мне мысль, значит от Господа. Да, всё от Господа. Да, всякое дыхание славит Господа. Но дыхание откровенное, незамутнённое размышлениями о добре и зле, справедливости и несправедливости, наказании и награде за что-либо, содеянное нами. Разве лягушки в пруду под окном Давидовым размышляли о том, что помешают или же вдохновят царя? Нет, это Давид думал так и посчитал их кваканье помехой для писания псалмов. Но Господь указал ему на его ошибку. Нужно ли её повторять, пусть даже минуло с тех пор более двух тысячелетий?
Так и Сапожникова, находясь в монастыре и беседуя с батюшкой, не рассуждала ни за себя, ни за него. Она говорила о том, что уже сложилось в её жизни, в её творчестве. И она была спокойна духом, светла душой и тиха сердцем. Это автор решал за неё: к чему бы эти разговоры? Это я додумал за автора: плотское это.
Да, героине дан дар слова, и она говорит с людьми. Но она откровенна, искренна и бесхитростна в дыхании своём.
Да, героиня — носительница плотского чувства. Но она совершает свой духовный подвиг не тогда, когда замалчивает мысль, делая вид, что ничего и не было, а тогда, когда выносив, как женщина, эту мысль, открыто и честно говорит миру: я — такая. И как только она осмеливается это сказать, в зависимости, конечно же, от того, как она это говорит, то эта мысль изреченная становится ложью, потому что женщина стала другой, она уже родила эту мысль и сразу же перестала быть ею беременна.
Небезынтересен вопрос: почему наша героиня влюбляется в человеческие объекты, которые по тем или иным причинам никогда не смогут ответить на её чувство? Почему её любовь распространяется вплоть до географических объектов и т. д.? Даже грамматические показатели пола являются для неё знаками проявления любви. Но
Мы ищем знаки там, где их нет,
Потому что мы ищем знак.
И этот знак заслоняет нам свет,
Сгущая над нами мрак.
........................................................
А Он сидит на траве у реки
И молча смотрит на нас.
Не потому ли, что в такой любви ничего плотского ей не светит?
Впрочем, прошу учесть, что я, поглядывая на мир диегитически, обладаю, хоть и вертикально направленным взглядом, но своей точкой зрения. Конечно, все мы говорим от своего, первого лица, даже когда отрешаемся от своего «Я».
И молится монах, ушед из мира,
За мир, творя безмерный подвиг свой.
И как бы сильно ни хотелось мне, прямо, как в сказке про курочку Рябу, сказать: «не плачь, Сапожникова, будет тебе муж, не мальчик, не чёрный монах, а простой, обычный мужчина, который живот за тебя положит.», но Сапожникова не маленькая, сама понимает, что этого ей не дано.
;
— Вот и состоялась встреча. Теперь и умирать совсем не страшно. Теперь всё, что должно было случиться со мной, случилось, — думала счастливая Сапожникова, не замечая тёплых струек, увлажняющих её глаза и щёки.
Всё да не всё. А кто напишет книгу о Важеозерском монастыре? Кто обобщит опыт монашества на Руси? Кто напишет житие Илариона Важеозерского? Кто напишет житие двадцать первого века? Кто напишет в небо, чтобы когда-нибудь, если, конечно, это настоящее, эти слова вернулись на землю орошающим дождём? Впрочем, нужно было ещё одержать победу над плотью, как это сделали деды Сапожниковой во время Великой Отечественной войны.