В современной науке о творчестве Пушкина постепенно созревает представление о том, что механической регистрации одних только библейских цитат в пушкинских произведениях еще недостаточно для правильной оценки их (произведений) религиозного смысла. Библейские тексты во времена Пушкина для его современников существовали не сами по себе, как для многих из нас, а в системе богослужебной практики, и воспринимались не столько как письменное слово, сколько как звучащее, и даже пропетое слово. Это создавало особую степень интимности их восприятия, что сопоставимо со словами Н.Н.Пушкиной о посмертном чтении произведений ее мужа: “«Я выписала сюда все его сочинения, я пыталась их читать, но у меня не хватило мужества: слишком сильно и мучительно они волнуют, читать его – все равно что слышать его голос, а это так тяжело!»” (слова приводятся в письме С.Н.Карамзиной А.Н.Карамзину от 3-5 июня 1837 г. /подлинник по-французски/. Цит. по: Последний год жизни Пушкина / Сост. В.В.Кунин. М., 1988. С.618).
Этой особенностью бытования во времена Пушкина текстов Священного Писания и обусловлена закономерность, которую отмечает исследователь: “Пушкин в своих произведениях, как правило, ссылался именно на те отрывки из Библии, которые в определенные дни читаются при богослужении” (Юрьева И.Ю. Пушкин и христианство: Сб. произведений А.С.Пушкина с параллельными текстами из Священного писания и комментарием. М., 1998. С.15-16). Ветхий Завет, Евангелие и Апостол читаются и поются в церкви. Этим контекстом, так же как и святоотеческой традицией толкования, устанавливаются рамки для их правильного, православного понимания верующими. В Средние века в Западной Европе самостоятельное чтение Священного Писания мирянами вообще считалось предосудительным с точки зрения католической Церкви.
Но богослужение отнюдь не ограничивается одними только “священными текстами, которые звучали на церковных службах” (там же. С.17). В религиозном ритуале помимо выбора текстов огромное значение имеет порядок совершения ритуальных действий, в том числе и порядок чтения этих текстов. Вот почему можно вполне согласиться с исследователем, когда он, говоря о “текстах Пушкина, связанных со Священным Писанием”, указывает, что “не исключены возможности обнаружить – в частности и в […] широко известных текстах – новые библейско-евангельские реминисценции, сегодня еще неявные”. Исследователь справедливо замечает, что реминисценции эти “чаще всего не только в слове выражены, сколько воплощены САМИМ СТРОЕМ пушкинского художественного мышления” (Непомнящий В.С. Послесловие // В кн.: Юрьева И.Ю. Пушкин и христианство... С.248). Здесь только необходимо уточнить, что “художественное мышление” любого поэта доступно нашему изучению лишь в той мере, в какой оно “выражено в слове”. И действительно: эти до сих пор не поддающиеся обнаружению библейские реминисценции, существование которых предсказывает цитируемый автор, можно найти именно в структуре, в “самом строе” пушкинских произведений, – и в частности потому, что их структура является отражением структуры православного богослужения.
Таково, например, опосредованное отражение Псалтыри в стихотворении Пушкина “Отцы пустынники и жены непорочны…” (1836). В этом стихотворении сам Пушкин учит нас об указанной особенности использования священных текстов в своем творчестве – он говорит о богослужебном применении молитвы св. Ефрема Сирина: “Во дни печальные Великого поста”. В отношении этой строки может возникнуть вопрос: почему же “печальные”, и ДЛЯ КОГО? Ведь для верующего пост, а Великий пост тем более, согласно святоотеческому учению, – время особой радости, “духовное лето”, так что Иоанн Златоуст, например, даже советует продлевать духовное состояние, переживаемое во время поста, и после его окончания. “Печальным” же время, соответствующее Четыредесятнице, было, скорее, для Того, Кому по его окончании предстояла смертная казнь.
Пушкин, таким образом, на правах поэта попытался проникнуть в переживания, испытываемые главным героем Евангелия и далее – сопоставить их со своими собственными переживаниями в последний год перед предстоявшей ему смертью. За несколько месяцев до нее Пушкин вспоминает молитву, читаемую священником в церкви в течении нескольких недель перед воспоминанием о смерти Христа (срв. также другие христологические мотивы в пушкинской поэзии ближайшего времени: Проскурин О.А. Поэзия Пушкина. М., 1999. С.243-262. 275-300). Однако для полноты понимания стихотворения, посвященного переложению этой молитвы, даже этого указания самого по себе недостаточно.
Великопостная служба является не единственной областью кодифицированного применения этой молитвы, да и Пушкин сочиняет свое стихотворение совсем в другое время года, летом! Молитва Ефрема Сирина входит также в последовательность молитв, произносимых по прочтении Псалтыри или отдельных ее частей (“кафизм”). Эта особенность бытования молитвы отражена в пространном переложении И.Е.Великопольского (1823), у которого она приобретает традиционную форму стихотворного переложения псалмов. Его опыт, по словам автора, был известен Пушкину и получил его одобрение (Пушкин и его современники. Вып.38-39. Л., 1930. С.279). И когда Пушкин в июле 1836 года говорит об этой молитве: “Все чаще мне она приходит на уста”, – не значит ли это, что он в то время “все чаще” читает Псалтырь? Псалтырь же в богослужебной практике принято было читать над усопшими (вспомним хотя бы повесть Н.В.Гоголя “Вий”). Таким образом, это действительно предсмертное, пророческое стихотворение. Пушкин с поразительной точностью указывает дату своей смерти: ведь память преп. Ефрема Сирина празднуется 28 января, накануне дня смерти Пушкина…
Как и всегда почти у Пушкина, единичное признание имеет парадигматическое значение – призвано указать на закономерность. Этим указанием Пушкин на пороге своей жизни торопится приоткрыть для нас важнейшую особенность построения своих художественных произведений – тесную связь их не только со Священным Писанием вообще, но и с выразительной, эстетической стороной православного богослужения. В этом смысле Пушкин – по преимуществу православный поэт. Эту позицию воинствующего православия (воинствующего, в том числе, и против всяческого церковного фарисейства) Пушкин безоговорочно утвердил за собой еще на самом пороге своей литературной карьеры (ода “Безверие”). Дело исследователя – воспользоваться прямым указанием поэта и со всей возможной полнотой выявить то, что в его творчестве является подспудным, структурообразующим (а не только лишь обращенным в сторону непосредственного, наивного читательского восприятия).
Сходные цели преследовала и попытка исследователя связать с определенными днями Страстной недели стихотворения т.н. “каменноостровского цикла” 1836 г. (Старк В.П. Стихотворение “Отцы-пустынники и жены непорочны” и цикл Пушкина 1836 года // Пушкин: Исследования и материалы. Т.10. Л., 1982). Но эта работа, на наш взгляд, не была доведена до конца, содержит в себе ряд неточностей и вызывает много недоумений. Почему, например, переложение молитвы Ефрема Сирина надо непременно связывать именно с Великой Средой (последним днем накануне Пасхи, когда она читается в церкви), тогда как молитва эта читается в продолжение всего Великого поста и об этом прямо говорится во вступлении (тем более, что Страстная неделя находится уже за пределами Великого поста)? Исследователь говорит о Великом Четверге, когда на богослужении вспоминается о предательстве Иуды, а между тем в пушкинском стихотворении (“Подражание италиянскому”) рассказывается не об этом событии, и даже не о самоубийстве Иуды, а о том, что с ним произошло потом, в то время, когда и сам Иисус Христос умер на Древе и сошел во ад. Время действия стихотворения “Мирская власть”, лирический герой которого ссылается на событие казни Христа, и вовсе определяется не из самого его текста, а по догадкам читателей… (см.: Летопись жизни и творчества А.С.Пушкина. Т.4. М., 1999. С.453; 645, прим.473).
______________________________
Э к с к у р с I. О ВОЗМОЖНОМ ИСТОЧНИКЕ СТИХОТВОРЕНИЯ “МИРСКАЯ ВЛАСТЬ”. Текст см.: http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-21 .
_________________________
Тем не менее, существование параллелизма с событиями Страстной недели очевидно, и концепция исследователя вызвана правильным по существу своему представлением, что структура многих пушкинских произведений каким-то образом связана со структурой богослужебных циклов. Тем же представлением продиктована и другая известная концепция – В.А.Кошелева, высказавшего предположение, что время в пушкинском романе “Евгений Онегин” действительно “расчислено по календарю”, но только не светскому, а календарю круга церковных праздников (Кошелев В.А. “«Онегина» воздушная громада…” Спб., 1999. С.120-144).
На наш взгляд, этим концепциями недостает внимания к эстетической стороне православного богослужения. Годовой круг церковных праздников складывался в течение столетий, можно сказать стихийно, и не был в целом выражением творческой воли отдельных их установителей. Чтение молитвы св. Ефрема Сирина, предательство Иуды, Тайная Вечеря – это отдельные, выборочно представленные события Страстной недели, не образующие органической целостности, так что пока остается непонятным, как бы они могли послужить основой для замысла стихотворного цикла. Пушкин был автором художественных произведений, а не священнослужителем или проповедником. И для того, чтобы стихия церковно-религиозной жизни органично, а не пропагандистски-навязчиво вошла в его произведения, ему необходимо было найти такую сторону этой жизни, в которой она была бы полностью тождественна природе светской поэзии и беллетристики. Различные элементы и подсистемы церковного богослужения, с которыми связаны пушкинские произведения, являются осуществлением творческого замысла их известных или безымянных создателей, и именно с такого рода “произведениями” церковно-религиозного творчества в первую очередь ведет диалог поэт и беллетрист Пушкин.
________________________________
Э к с к у р с II. ОБ АВТОРСКОМ ЗАМЫСЛЕ В ПРАВОСЛАВНОМ БОГОСЛУЖЕНИИ. Текст см.: http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-22 .
______________________
Мы можем назвать сегодня, по крайней мере, два произведения Пушкина, для которых структурообразующими стали конкретные элементы целостной системы православного богослужения: это “Повести покойного Ивана Петровича Белкина” и, отчасти, роман “Евгений Онегин”, девять “песен” которого соответствуют, вероятно, девяти “песням Священного писания”, на которых строится система церковного песнопения. Оба произведения сходны между собой в том, что построены из нескольких резко отделяющихся друг от друга звеньев: пять повестей, образующих сборник И.П.Белкина (до сих пор ведутся споры о том, в какой мере принципиален для них объединяющий образ вымышленного повествователя и на какой стадии их создания он вообще появился: Попова И.Л. Творческая история “Повестей Белкина” // А.С.Пушкин “Повести Белкина”. М., 1999); восемь глав романа “Евгений Онегин” (поочередный выход их в свет стал настолько громким событием литературной жизни 1820-1830-х гг., что превратился в факт внутренней, художественной структуры романа). Состав обоих произведений бросается в глаза, и любой почитатель Пушкина не задумываясь назовет число глав романа и число повестей, тогда как не каждый вспомнит, например, сколько глав в “Пиковой даме”.
“Роман в стихах” и “Повести… Белкина” объединяет также колебание их автора в установлении самого числа этих “звеньев”. И вновь: колебание это в отношении глав романа – восемь, девять и даже, может быть, десять! – сделано Пушкиным внутренним, эстетическим фактом произведения, а не только фактом его внешней литературной истории. Аналогичное колебание в числе “Повестей… Белкина” мы затронем позднее, но уже сейчас можно сказать, что первоначально была задумана одна повесть (“Записки молодого человека”, предположительно 1829 г.), из которой в 1830 г. выросли “Выстрел” и “Станционный смотритель” (а как увидим в дальнейшем – и “Метель”); с другой стороны, некоторые исследователи небезосновательно утверждают, что предисловие “От издателя” следует считать… шестой повестью Белкина (Гей Н.К. Проза Пушкина: Поэтика повествования. М., 1989. С.71, 91).
________________________________
Э к с к у р с III. “СТРУКТУРА ОРЕХА – ЯДРО В СКОРЛУПЕ”. Текст см.: http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-23 .
____________________
Сходство указанных особенностей обоих произведений – генетическое, оно объясняется единством их происхождения, которое они ведут от родственных явлений церковной культуры.
* * *
В одной из “Повестей покойного Ивана Петровича Белкина”, а именно “Станционном смотрителе”, как известно любому читателю Пушкина, можно встретить открытую ссылку на евангельский текст. Это – упоминание притчи о блудном сыне, одной из самых популярных и наиболее часто используемых в светском искусстве евангельских притч. Такая откровенность пушкинской ссылки, как в данном случае, способствовала тому, что притча о блудном сыне повсеместно сопоставляется с повестью Пушкина в ходе ее изучения, так что само это сопоставление сделалось поистине “притчей во языцех”. Вместе с тем, прямая ссылка – это еще не прямая цитата, как например цитата из притчи о десяти девах в следующей пушкинской повести – “Пиковой даме” (да и там Пушкин не самостоятельно цитирует евангельский текст, а ссылается на проповедь некоего непоименованного “молодого архиерея”). В “Станционном смотрителе” же евангельская притча представлена и вовсе “переодетой” – как лист с четырьмя немецкими “лубочными” картинками, имеющими стихотворные (следовательно – заново сочиненные) подписи. Это приблизительно то же, что исполнение “чего-нибудь из Моцарта” уличным скрипачом в написанной Пушкиным тогда же, в печально-веселую болдинскую осень, “маленькой трагедии”!
Обрамляющий контекст, которым Пушкин любовно наделяет тексты Священного Писания в своих художественных произведениях, так же как и упоминание о богослужебной функции молитвы св. Ефрема Сирина, задает параметры использования евангельской притчи при формировании структуры пушкинского повествовательного цикла. Этот контекст подсказывает, что притчу о блудном сыне у Пушкина нужно мыслить включенной в какое-то иное, помимо Евангелия, единство, которое и опосредует ее функционирование в “Повестях... Белкина”. В богослужебном обиходе избранные тексты Священного Писания входят в число т.н. воскресных чтений. Среди них особую группу образуют фрагменты из Евангелия, которые читаются на воскресной Литургии несколько недель подряд перед началом Великого поста. Последовательность этих чтений должна подготовить верующего к осмысленному восприятию предстоящего ему подвига. Одним из таких чтений, совершаемым за две недели до начала Поста, и является притча о блудном.
Восходит ли художественное использование Пушкиным этой притчи непосредственно к самому Евангелию, или же у Пушкина имеет место использование евангельского текста, опосредованное его местом в богослужебном обиходе? Вопрос решается сравнительным рассмотрением той структуры, элементом которой является эта притча.
Обратим внимание прежде всего на то, что в этой последовательности воскресных “подготовительных” литургических чтений притча о блудном сыне непосредственно соседствует с притчей о Страшном суде, которую Христос рассказывает Своим ученикам в начале Страстной недели, накануне Своей смерти (Мф.25,31-46). “Пришествие Господа, Его жертвенная смерть, неразрывно связаны с Страшным Судом”, – отмечает исследователь богослужения Страстной седмицы (Ильин В.Н. Запечатанный гроб. Пасха нетления: Объяснение служб Страстной седмицы и Пасхи. Сергиев Посад, 1995. С.24). В цикле же “Повестей… Белкина” повесть “Станционный смотритель”, с ее лубочными картинками, непосредственно соседствует с повестью “Гробовщик”.
Нам нет необходимости в нашем беглом обзоре специально останавливаться на анализе этой повести: у нас есть возможность сослаться на работы исследователей, в которых было отмечено наличие мотивов “страшного суда” в этой “кладбищенской” повести Пушкина. “Мотив растревоженной […] совести гробовщика обнаруживает […] нечто общее с душевным смятением, во власти которого оказывается герой написанного Пушкиным в 1835 г. «Странника» […]: «Я осужден на смерть и пОзван В СУД ЗАГРОБНЫЙ […]»”, – заметила исследователь путей эволюции пушкинской прозы (Петрунина Н.Н. Проза Пушкина /пути эволюции/. Л., 1987. С.95, прим.31). Другой исследователь пишет: “явление покойников СВОЕГО РОДА СТРАШНЫЙ СУД в сновидении Адриана” (Бочаров С.Г. О смысле «Гробовщика» // В его кн.: О художественных мирах. М., 1985. С.60, прим.2). Пусть эти авторитетные суждения сыграют для нашего читателя роль “независимой экспертизы”.
Итак, мы имеем две последовательности элементов и два установленных соответствия между ними: этого достаточно для того, чтобы “наложить” их одна на другую и проверить – соотносятся ли между собой остальные элементы этих последовательностей?
Из такого наложения поначалу ничего не получится. Мы должны перед этим принять в расчет, что повесть “Гробовщик” у Пушкина идет перед повестью “Станционный смотритель”. В последовательности же воскресных чтений притча о Страшном суде, наоборот, следует за притчей о блудном. Поэтому сравнивать последовательность повестей с последовательностью чтений нужно в обратном порядке. Притча о суде читается за неделю до Великого Поста. Заключает же весь этот “подготовительный” период Прощеное воскресенье, когда на Литургии читается соответствующий текст Евангелия (Мф.6,14-21) и вспоминается об изгнании из рая Адама и Евы. В “обратной” последовательности “болдинских” повестей этому последнему из воскресений должна соответствовать повесть, ПРЕДШЕСТВУЮЩАЯ “Гробовщику”. Это – “Метель”.
Что касается “Метели”, тоже сразу можно сказать, что сюжет бегства жениха и невесты из дома, без родительского благословения, перекликается с сюжетом о грехопадении Адама и Евы. Мы упомянули, что воскресенье перед самым Великим Постом имеет и другой ведущий лейтмотив: “прощение”. Использование этого лейтмотива в повести Пушкина проницательно отмечает исследователь: “У Пушкина беглецы предполагают «скрываться несколько времени, броситься потом к ногам родителей». Покидая дом, Марья Гавриловна оставляет письмо, которое «она оканчивала тем, что блаженнейшею минутою жизни почтет она ту, когда позволено будет ей броситься к ногам дражайших ее родителей». Наконец, в третий раз точно такой же жест явится в финале повести, когда тайно обвенчанные муж и жена объяснились; и муж, страстно влюбившийся в свою неузнанную жену, опознал ее «и бросился к ее ногам»” (Турбин В.Н. Пушкин, Гоголь, Лермонтов: Опыт жанрового анализа. М., 1998. /1-е изд.: М., 1978./ С.106).
Величайшая религиозная идея Прощеного воскресенья выражена в пушкинской повести в зримом жесте, мизансценически. Исследователь обнаружил присутствие этого жеста уже в одном из генетически предшествовавших повести Пушкина произведений – “истинном происшествии”, опубликованном анонимно в журнале “Благонамеренный” в 1818 году под заглавием “Кто бы это предвидел?” (там же). Другой исследователь указывает, что этот наглядно-изобразительный мотив интенсивно использовался еще в повести Н.М.Карамзина “Наталья, дочь боярская”, которую читают герои повести “Барышня-крестьянка” (Шмид В. Проза как поэзия. Спб., 1998. С.71). Мы можем теперь добавить к этому историко-литературному анализу, что происхождением своего ведущего лейтмотива пушкинская повесть в конечном счете обязана своей зависимости от одной из подготовительных недель перед Великим Постом.
Коль скоро это так, можно заранее предсказать, что должно быть обнаружено сходство между последним произведением цикла – повестью “Барышня-крестьянка” и первым из подготовительных евангельских чтений – притчей о мытаре и фарисее.
* * *
Когда речь идет о “Барышне-крестьянке”, уже невозможно ограничиться общими представлениями и для проверки следует обратиться к сопоставлению текстов. Укажем, лишь в качестве примера, а не в целях исследования повести, отдельные соответствия.
О том, что повесть соотнесена с притчей о мытаре и фарисее, говорит уже простое сличение их начальных фрагментов, из которого, почти с той же очевидностью, как из сравнения притчи о блудном сыном с описанием лубочных картинок в “Станционном смотрителе” – становится ясно, что Пушкин прямо-таки не скрывая переиначивает текст евангельской притчи:
“БАРЫШНЯ-КРЕСТЬЯНКА”:
“В одной из отдаленных наших губерний находилось имение Ивана Петровича Берестова […] Вообще его любили, хотя и почитали гордым. Не ладил с ним один Григорий Иванович Муромский, ближайший его сосед. Это был настоящий русский барин […] Из людей, осуждавших его, Берестов отзывался строже всех. Ненависть к нововведениям была отличительная черта его [т.е. Берестова] характера. Он не мог равнодушно говорить об англомании своего соседа, и поминутно находил случай его критиковать […] «Да-с!» говорил он с лукавой [!] усмешкой; «у меня не то, что у соседа Григорья Ивановича. Куда нам по-английски разоряться! Были бы мы по-русски хоть сыты»”.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ЛУКИ, 18:
“10. Два человека вошли в Храм помолиться: один фарисей, а другой мытарь.
11. Фарисей, став, молился сам в себе так: Боже! Благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь:
12. пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю”.
Презрение “гордого” (как Берестов у Пушкина) фарисея к мытарю в притче – обосновывает иррациональную вражду, которой Пушкин омрачает отношения своих персонажей, а эпитет “лукавый” призван прямо указать на имя евангелиста Луки. Срв. также обыгрывание лексических мотивов евангельского перевода в пушкинском тексте: “это был НАСТОЯЩИЙ русский барин” – “фарисей, СТАВ, молился сам в себе”; “ПОЩУСЯ двакраты в субботу” – “были бы мы по-русски ХОТЬ СЫТЫ” и т.д.
Инсценировку заключительных слов притчи (18,14) представляет собой, собственно, вся интрига повести: “…ибо всякий, возвышающий себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится”. Барышня Лиза Муромская именно что “унижает” (“смиряет”) себя, превращаясь в дочку простого деревенского кузнеца. Результат – “возвышение”: дочь разорившегося отца, она завоевывает себе богатого и пригожего жениха.
Театрализация евангельского мотива в ее поведении продолжается, когда Берестовы приезжают к ним в гости: она и здесь “унижает” себя, на этот раз из желанной деревенской красавицы превращаясь в раскрашенное чучело, правда, как не преминул заметить Берестов-младший, с хорошенькой ножкой, “обутой со всевозможным кокетством”. В этом эпизоде она вновь “унижает” себя, когда “побежала умилостивлять раздраженную мисс Жаксон” за то, что без спросу взяла ее белила и помаду.
Алексей Берестов словно бы заражается этой эпидемией “унижения” и при первой встрече с переодетой в крестьянку Лизой тоже, но безуспешно, пытается выдать себя за своего камердинера! И вновь – при посещении Муромских: “Дверь отворилась, он повернул голову с таким равнодушием, с такою гордою небрежностию, что сердце самой закоренелой кокетки непременно должно было содрогнуться. К несчастию, вместо Лизы, вошла старая мисс Жаксон […] и прекрасное военное движение Алексеево пропало втуне”. Все в точности, как в Евангелии: “возвышающий сам себя унижен будет”.
Вообще же этот мотив “унижения – возвышения” чрезвычайно экспансивен в повести Пушкина. При неожиданной встрече оба враждующих соседа “унижают” себя, скрывая взаимную неприязнь: “он наехал на Берестова вовсе неожиданно, и вдруг очутился от него в расстоянии пистолетного выстрела” (появляется было мотив вполне возможной между врагами дуэли, который в другой повести цикла станет заглавным. Но:) “Делать было нечего: Муромский, как образованный европеец, подъехал к своему противнику и учтиво его приветствовал. Берестов отвечал с таким же усердием, с каковым цепной медведь кланяется господам по приказанию своего вожатого”. Дуэль в этой сцене происходит, так сказать, с внутренним “медведем”, который сидит в каждом из них (а в романе “Дубровский” этот иносказательный образ будет реализован буквально!).
В основу этой сцены положен каламбур, который образует название персонажа евангельской притчи: “фарисей” и... “фарис”. Так назывался искусный наездник у арабов, которому прямо противоположен неловкий наездник у Пушкина. В 1820-е годы у русских читателей был популярен перевод “арабской касыды” А.Мицкевича “Фарис”, а затем это слово будет фигурировать в балладе Лермонтова “Три пальмы”. И само распределение функций “фарисея” и “мытаря” у Пушкина полушутливо и вовсе не сковано скучной предопределенностью: персонажи могут и обмениваться между собой этими “ролями”.
С обликом евангельского “мытаря” в повести связана общая характеристика Муромского. Мытарь – это человек, который добровольно пошел на сотрудничество с римской властью и тем самым отступил от Закона (Христианство: Энциклопедический словарь. Т.2. М., 1995. С.185); срв. знаменитый вопрос фарисеев Христу, можно ли давать подать кесарю. У Пушкина этому соответствует англомания “настоящего русского барина” Муромского, за которую его, как мы знаем, особенно ненавидит “фарисей”-Берестов. С “фарисеями” его роднит и “ненависть к нововведениям”, которой характеризует его Пушкин.
Другая особенность “мытарей” – откуп у римской власти права на сбор налогов и пошлин, то есть активное занятие экономической деятельностью. Именно эта черта Муромского заставляет проникнуться к нему уважением всех помещиков губернии, и даже примиряет с ним самого Берестова, “осуждавшего его […] строже всех”: он “однако ж не отрицал в нем и многих отличных достоинств, например: редкой оборотливости”. “Достоинство” же это состояло в том... что Муромский заложил в Опекунский совет свою последнюю деревню: “оборот, казавшийся в то время чрезвычайно сложным и смелым”.
На этом мы ограничимся в нашем перечислении некоторых соответствий между повестью “Барышня-крестьянка” и евангельской притчей о мытаре и фарисее. Читатель, возможно, заметил, что эти соответствия имеют втягивающий, “воронкообразный” характер. В отношении этой “подготовительной” евангельской притчи Пушкин-повествователь выступает замечательным проповедником, разъясняя нам, читателям, неисчерпаемые возможности ее применения – от самых поверхностных, почти буффонады, до самых неожиданных и виртуозных, так что притча эта постепенно заполняет всю повесть, проникая во все ее уголки и находя себе подтверждение в каждой ее черте, каждом положении, как притча о блудном сыне – в повести “Станционный смотритель”. Нашей задачей, повторим, было не анализировать этот процесс, а просто привести ряд иллюстраций, свидетельствующих о том, что повесть “Барышня-крестьянка” в структуре цикла “Повестей… Белкина” соответствует притче о мытаре и фарисее в структуре подготовительных евангельских чтений перед Великим Постом.
* * *
Мы рассмотрели четыре повести Пушкина в их соотношении с небольшим евангельским литургическим циклом. Количество “приготовительных” евангельских чтений установлено началом богослужения Постной Триоди – за три недели до начала самого Поста. Всего, стало быть, выходит четыре подготовительных “недельных” чтения (“неделями” в церковном обиходе называются воскресные дни, в противоположность “седмицам”): (1) неделя о мытаре и фарисее – соотв. повесть “Барышня-крестьянка”; (2) неделя о блудном сыне – повесть “Станционный смотритель”; (3) неделя о страшном суде – “Гробовщик”; и (4) неделя об Адаме и Еве – повесть “Мятель”.
У Пушкина остается только одна повесть – “Выстрел”. Спрашивается: какому евангельскому чтению будет она соответствовать? Поскольку после Прощеного воскресения уже начинается пост, это может быть только чтение… ПРЕДШЕСТВУЮЩЕЕ первому – неделе о мытаре и фарисее! И следовательно, добавим, повесть “Выстрел” должна идти... ВСЛЕД ЗА ПОСЛЕДНЕЙ ПОВЕСТЬЮ ЦИКЛА – “Барышней-крестьянкой”. Несмотря на кажущуюся “абсурдность” этого утверждения, специалистам по Пушкину известно (а остальным читателям мы покажем это чуть позже), что это действительно так.
Эта парадоксальность и отражена на нашей схеме, где для повести “Выстрел” оставлено свободное место там, где она и находится в составе цикла – перед “Метелью”, и в то же время – свободное место для соответствующего ей евангельского чтения находится на противоположной стороне диаграммы. На этой схеме, как можно видеть, мы постарались изобразить противоположность порядка следования повестей Пушкина и соответствующих им церковных “недель”. Противоположность эта задается самой структурой данной последовательности литургических чтений. Помимо того, что главы Евангелия, из которых выбраны фрагменты для чтений, расположены в обратном порядке (Лк.19 – 18 – 15 и Мф.25 – 6), – вслед за Страшным судом, а это конец всемирной истории, там следует воспоминание грехопадения Адама и Евы – то, с чего она, эта “история” началась.
В этом, наверное, смысл другого названия последней “недели” перед Великим Постом – Прощеного воскресенья. Человечеству как бы прощаются все его грехи, накопленные на всем протяжении его многострадальной истории, Страшный суд “отменяется” – и представляется возможность начать всемирную историю с начала, с чистого листа: но теперь уже не в греховном расслаблении и попустительстве, а во всеоружии духовного подвига. Вот почему для наименования этого “нового” периода исторической жизни используется слово “пост”, заимствованное из военного лексикона. Об этом говорится в напутствии Церкви перед началом Поста, которое приводит А.Н.Муравьев в цитированной книге: “Поприще добродетелей открылось! Хотящие страдальчествовать войдите, препоясавшись добрым подвигом поста, ибо законно страдальчествующие праведно венчаются. Восприяв всеоружие креста, воспротивимся врагу, имея веру как нерушимую стену, и как щит молитву, а шлемом милостыню, и вместо меча пост, который отсекает от сердца всякую злобу. Творящий сие восприимет истинный венец от Царя всех, Христа, в день судный” (Письма о богослужении... С.156).
Недостаточной изученностью истории русской литературы объясняется, по нашему мнению, вывод о коренном будто бы различии апокалиптических представлений в иудаизме и христианстве, сделанный недавно исследователем, рассматривавшим значение мотивов еврейских религиозных праздников Нового года и Судного дня для поэзии О.Э.Мандельштама. “В чистом виде еврейской апокалиптики не существует”, – отмечается в этой работе. – “В сущности, переживания, вызываемые периодом от Нового года до Судного дня, представляют собой тот ЕЖЕГОДНЫЙ ЛИЧНЫЙ «АПОКАЛИПСИС», который и обуславливает циклический ежегодный духовный путь, проходимый иудеями” (Кацис Л.Ф. Осип Мандельштам: мускус иудейства. Иерусалим – Москва, 2002. С.154, 149). В действительности эта характеристика прекрасно выражает духовный смысл трех подготовительных седмиц перед Великим Постом, которые представляют собой точную параллель периоду, отмечаемому исследователем для иудаизма.
Вплоть до совпадения лексических мотивов. Указанный автор приводит в русском переводе молитвы на Новый год и Судный день: “Судимый сам себе свидетель и обличитель […] Воистину, Ты – Судья и Обличитель и всеведущий Свидетель […] Враждующий нам изветник будет посрамлен. Уподобленным бесчисленным звездам, а ныне до земли униженным да будут прощены их беззаконие и провинность” (ук. соч. С.155). А.Н.Муравьев приводит аналогичные стихиры на вечерни недели о Страшном суде: “увы мне, мрачная душа! […] дела твои предстоят на обличение твое, деяния, как доносители, обличают тебя […] пастырь добрый, не отлучи меня от стоящих одесную тебя, ради великой твоей милости” (Письма о богослужении... С.151). Только Судный день празднуется евреями в начале осени, а масляница русскими – наоборот, в конце зимы.
И автор “Повестей… Белкина” прекрасно знает об этой иудейской традиции и о ее сходстве с традицией православной, потому что свою “апокалиптическую” (как мы успели заметить) повесть “Гробовщик” он соотносит не только с неделей о Страшном суде, но и с началом церковного года. Он заканчивает повесть и ставит в рукописи дату: 9 сентября, то есть за 6 дней до Судного дня у иудеев. Вот почему первоначально, на нескольких первых (и последней) страницах рукописи, герой повести назывался не в честь последнего (для пушкинского времени) русского патриарха Адриана, – а в честь преп. Симеона Столпника, “Летопроводца”, память которого празднуется 1 сентября (Пушкин А.С. Полное собрание сочинений в 19 тт. Т.8. М., 1995. С.624-626, 628, 635. В дальнейшем это издание цитируется с указанием томов /римскими цифрами/ и страниц /арабскими/). В этот день начинается новый год в православной Церкви; 6 сентября – у евреев. Таким образом, в отношении еврейских религиозных праздников Мандельштам в своей поэзии выступает полноправным наследником пушкинских традиций русской классической литературы.
Сюжетно-смысловое начало – грехопадение – переносится в конец линейной, календарной последовательности недельных чтений: это остроумное композиционное решение составителей литургического цикла находит себе отражение и даже в полном смысле слова изображается в пушкинском сборнике, где “первая” повесть попадает на место после “последней”. Мы предсказали, что повести “Выстрел” должно соответствовать чтение, предшествующее первой неделе богослужения Постной Триоди, неделе о мытаре и фарисее, – и в этом нет никаких затруднений, ведь Евангелие читается на каждой воскресной Литургии. Другое дело, что для этого пришлось выйти за строго определенный круг подготовительных чтений. Но в этом Пушкин оставался в полном согласии с православной проповеднической традицией.
Действительно, у различных проповедников, в отличие от строгости богослужения, число 4-х “подготовительных” чтений, определяемых началом использования Постной триоди, соблюдается не всегда. У одного их может быть три, у других – пять, и даже шесть. Цитируемая нами глава из “Писем о богослужении…” А.Н.Муравьева носит именно такое заглавие: “О трех неделях до поста”. Игра слов у этого автора заключается в том, что он говорит не о воскресных днях, которые как раз богослужебном-то обиходе и назывались “неделями”, но о “неделях” в светском значении этого слова, то есть “седмицах”. Необычное словоупотребление объясняется литературной формой его книги: “Письма эти в начале были действительно писаны для одного светского молодого человека Г**, чтобы прояснить его неведение о богослужении родной нашей Церкви” (Письма о богослужении... С.I). Чтобы не отпугнуть адресата обилием непонятного, автор, как можно было видеть из приведенных цитат, частично переводит богослужебные тексты с церковнославянского языка на русский. Так что в конечном счете подготовительных “недель”, которые он толкует в указанной главе, у него все-таки не три, а четыре.
А вот митр. Антоний Сурожский (Духовное путешествие: размышление перед Великим Постом. М., 1997) действительно опускает четвертое, заключительное чтение, – но зато присоединяет в начале две новых главы: “Рассказ о Вартимее” и “Рассказ о Закхее” (о них см. у нас ниже в основном тексте). Прот. А.Шмеман (Великий Пост. Париж, 1990) также рассматривает пять недель, но начинает неделей о Закхее и заканчивает Прощеным воскресеньем.
Впрочем, возможности для увеличения числа подготовительных чтений не беспредельны, и тому есть объективные причины. Из-за того, что начало Великого Поста в разные периоды колеблется, в промежуток между Крещением и началом богослужения Постной Триоди попадает разное число “недельных” чтений. Чем ближе “неделя” к началу “подготовительных” чтений (это касается недели о Вартимее, и особенно – о Закхее), тем с большим постоянством она приходится на этот промежуток, приобретая тем самым характер тоже как бы “подготовительной”. Вот почему эти две недели используют церковные проповедники, и вслед за ними – автор “Повестей… Белкина”.
Из-за этого, вероятно, когда В.Ф.Одоевский и Н.В.Гоголь в 1833 году приглашали Ивана Петровича Белкина участвовать в задуманном ими альманахе “Тройчатка”, Пушкин ответил отказом (письмо В.Ф.Одоевскому 30 октября 1833 года): объем “белкинского” творчества был предопределен происхождением замысла, хотя и не в строгих границах. В этой связи сразу напомним, что “Выстрел” – единственная из “Повестей… Белкина”, которая разделена автором на две пронумерованные главы. Чтение, которому соответствует “Выстрел”, – это рассказ о спасении мытаря Закхея Христом (Лк.19,1-10). Но помимо него, повесть может быть также соотнесена и с шестым, последним из возможных, чтением о слепце Вартимее (Лк.18,35-43).
Итак, цепочка подготовительных евангельских чтений (от 4-х до 6-ти) образует круг внутри большого годового круга богослужений – тот самый “круг”, в котором абсолютный “конец” (Страшный суд) и “начало” (грехопадение Адама и Евы) соединяются, символизируя собой круговое течение всемирной истории человечества, замкнутой между этими двумя роковыми пределами. Поэтому и “линейную” последовательность пушкинских повестей удобнее всего представлять себе в виде круга. Это и будет нашей окончательной схемой: ее мы поместили в начале нашей статьи.
Получившаяся диаграмма выражает внутреннюю структуру пушкинского цикла “Повестей покойного Ивана Петровича Белкина” в его соотношении с циклом литургических чтений; это мысленно-визуальная схема для умного созерцания. Она предназначена как бы “на вырост”: ее постижение, “исчерпание” несколько превышает возможности повседневного сознания и призвано пробуждать скрытые духовные резервы каждого человека. Недаром “болдинскому” циклу Пушкина предпосылается “педагогический” эпиграф о фонвизинском Митрофанушке – как бы умственно еще не рожденном дитяте, который дремлет в каждом из нас (его имя означает “озарение”, “явление света”). Наконец, эта графическая репрезентация структуры цикла хорошо подходит для объяснения некоторых трудных моментов творческой истории пушкинского произведения.
___________________________________
Э к с к у р с IV. О КОНЦЕНТРИЧЕСКОЙ СТРУКТУРЕ СТИХОТВОРЕНИЯ “ОСЕНЬ” текст см.: http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-24 .
_______________________
Перейти к части 2: http://www.proza.ru/2009/03/01/306 .