Все вместе

Пётр Башиев
                Все вместе
I
Прошло всего два часа, как ее веки вздрагивали под его губами там, на серой бетонной платформе, на виду у усмехавшейся проводницы. Он прятал лицо у нее на плече, в волнистых волосах; ресницы ее беспокойно трепетали, полуоткрытые губы не решались спросить, а он целовал ее, чтобы не слышать этого тихого «Сережа», и прижимал к себе сильнее. Минутой позже - уже был на подножке поезда и махал рукой, а она шла вслед за медленно отъезжающим вагоном. Отсюда, из поезда, уже открыто смотрел в грустные, еще мокрые глаза, на волнующие нежные ноги, и на чуть располневший живот – там теперь билось еще одно сердце, он как будто слышал его удары в такт со стуком вагона, и это наполняло его уверенной радостью, разливающейся до самого горизонта ярким солнечным светом. Он поднял руку и,  что есть силы, замахал им обоим, ей и своему ребенку, далеко высунувшись из тамбура.

-Давай, давай, залезай красавчик, хватит, налюбовался, и так я вам времени во сколько дала, голубки, - насмешливый голос проводницы заставил его обернуться и шагнуть в тамбур.
-Дверь закрываю, - она нажала кнопку, и дверь отрезала его и от пряного осеннего ветра, и от удаляющейся фигурки - а ты я смотрю, того, уё, да?
В синей полинялой юбке и кургузой блузке проводница повернулась– и, сощурив глаза, посмотрела на него привычно любопытным взглядом, замерев на секунду. Не дождавшись ответа, открыла дверь в коридор:
-Ничего, парень, все пройдет, я тебе чаю принесу, чаю-то будешь?
Широкая сутулая спина скрылась в купе.

«Дура какая, не в свои дела лезет, совсем ошалела здесь одна, и лицо такое поношенное», - он чуть не плюнул; мотнув головой, прошел в свое купе. Раскупорив бутылку пива, с полчаса сидел у столика, глядя на проносящиеся потрепанные ветром деревья, лишь кое-где обрызганные желтизной. Пейзаж за окном постепенно менялся: замелькали покосившиеся домики и несуразные, никому не нужные заброшенные заборы – знакомая российская картинка. Он усмехнулся: кривые заборчики, кривые избушки, кривые старушки – все как в детском английском стишке. Напротив - дама средних лет уткнулась в книжку в мятой пестрой обложке. Интересно, что она читает? Шрифт вроде не русский, мелко - не разглядишь… А что если бы я родился в Англии? Был бы джентльменом или лондонской шпаной? Он глотнул еще пива – сразу большими глотками, ему вдруг захотелось спокойно додумать эти мысли, он взял бутылку и полез на верхнюю полку…

Там было покойно; улегшись на матрац, он попытался представить туманный Лондон, но почему-то вспомнил, как в детстве его возили на поезде в Крым, как здорово было забираться на верхнюю полку и представлять себя космонавтом в ракете; смотреть на отца и мать, сидевших внизу, и цветными карандашами рисовать в своей тетрадке купе-ракету, летевшую к только что открытой им самим, известным астрономом, планете Крым. На планете росли высокие зеленые пальмы и прыгали веселые разноцветные попугаи. Сначала он нарисовал только себя и попугая, подумал, испугался и дорисовал родителей - вместе не так страшно в космосе…

Большими глотками он опустошил бутылку - ничего, теперь ему ничто не страшно. Эх ты, ах ты - все мы космонавты, космонавты… глаза его закрылись, и он задремал.
Казалось, что кто-то другой бежит, обгоняя ветер, казалось, что это не его каменные ноги с немыслимой скоростью ударяют по шпалам, приближая к стоящей на платформе фигурке, в широких шортах и футболке навыпуск. Сейчас обнимет ее, прижмется широкой грудью, и поднимет на руки и понесет дальше туда к неведомой точке, где сходятся рельсы, а она заплачет, задыхаясь слезами и, не веря своему счастью, прильнет губами к потной щеке и остудит лицо светлыми милыми кудряшками. Вот он смотрит в окно и видит свою спину, мелькающие окаменевшие мраморные икры и белые кеды, уверенно бьющие по шпалам.

Поезд вздрогнул на повороте, и он проснулся. Мускулы на белой потной спине, медленно подрагивая, превратились в островки посеревшей краски на потолке вагона. Он шумно вздохнул и глянул вниз - дама жевала бутерброд, громко откусывая помидоры и далеко вытягивая губы - не давая брызнуть соку. Она взглянула наверх, и улыбнулась, показав золото зубов.

-Молодой человек, не хотите курочки? И чай принесли, я вам взяла…,- от нее сильно пахло чесноком.
-Нет, спасибо, курочки - нет, - он помотал головой, - я пожалуй чаю, - и свесив ноги, спрыгнул вниз.
           Накрашенное лицо и мелко жующие губы улыбались: « Господи, неужели и Ольга через десять лет станет такой же? Сколько лет мы уже женаты? Кажется шесть, много это или мало?». Ручка у серебряного подстаканника отвалилась, чуть теплый чай не пился, запах холодной жирной курицы и чеснока разнесся по купе  - ему остро захотелось перебить его, почувствовать живой вкус горячего дыма, он встал, и чуть не стукнувшись головой о полку, вышел в тамбур – подальше от купе проводницы.

Он любил курить в поезде. Стук колес, колечки дыма и мысли, затейливо кружась, уносятся ввысь. Сейчас что-то было не так, нет - все было не так: после двух глубоких затяжек, он закашлялся, заскребло в груди, и он явственно увидел мерцающее Наташино лицо на фоне несущихся кустов, подступающих к самому полотну. Огонь обжег пальцы, он бычканул сигарету, захотелось сблевать от кислого застоявшегося запаха немытого тамбура. Он даже наклонился к ступеням, но зря. Как противно, что все зря, неужели все это происходит с ним? Две женщины, скоро будет двое детей, как же он будет жить дальше, без работы, без зарплаты.

Семь месяцев они проедают остатки той грязной торговли, когда он распродавал на рынке все, что можно было украсть с работы. До этого были еще экскурсии в Кремль с иностранцами, его здорово отделали напротив Манежа, местные братки прижали лицом к шершавой стене и повели голову вниз. Было больно и обидно, и оттого что не отдал их долю сразу, и от того, что стал просить. Все равно вывернули карманы и все унесли. Он долго прикладывал грязный полурастаявший снег к лицу, потом, закутавшись шарфом, трясся в метро, и с кровавыми соплями ввалился в их двухкомнатную квартирку. Ольга открыла дверь в ночной рубашке, удивленно посмотрела, но подставила свое точеное плечо, потащила в ванную, и он долго хрюкал разбитым носом и плакал злобными слезами.

А ночью лежал на спине, пытаясь не хлюпать, чтобы не разбудить маленького Никиту. Ольгина забытая рука скользила по его груди, когда он вздыхал. Неужели она не спала? Он боялся спросить, все думал, сердце било о ребра со всего размаху – мягкой дергающейся мышцей, а он только вздыхал, смотрел в ночь и злился. Потом пошел на кухню, заварил чаю и, прикладывая лед к разбитому лицу, вспоминал, как они встретились…

На последнем курсе их заставляли много чертить, надо было срочно сдавать работу, а было уже около четырех вечера, когда он вошел в класс. Прицепил чистый лист ватмана и увидел темно каштановую головку и длинную косу, у дальнего кульмана, у самого окна. Когда она повернула голову, подгоняя линейку, то он увидел высокие скулы с полоской бархатного румянца, прямой нос, чуть выпуклый упрямый лоб; она поймала его взгляд и - обернувшись, просто улыбнулась. Тонкая рука застывала, зависая над бумагой, прежде чем четким движением коснуться бумаги. Линии уже густо легли на ее ватман – кажется, чертеж был почти готов.

Он не хотел, чтобы она просто так ушла: надо было подойти, руки у него почему-то вспотели, он медлил, взял карандаш, сломал и с двумя обломками и глупой улыбкой пошел к ней:
-У меня карандаш сломался, у тебя нет твердого?
Она, не удивилась, открыла жестяную коробку, быстро выбрала нужный, и протянула ему. На фоне заходящего солнца ее каштановые волосы казались темно-красными, а тонкая рука почти просвечивала.  Он, прищурившись, смотрел на застывший в воздухе карандаш. Вдруг почудилось, что это палочка бенгальского огня разбрызгивает ярко-желтые трассирующие брызги, они приятно плюхаются им на лица и соединяют их невидимыми золотыми нитями. Всё медлил и смотрел ей в глаза. Она ждала.

-И еще мне нужен твой телефон.
-Ты уверен? - внимательный, чуть насмешливый взгляд скользил по его лицу.
-Да.
Она нагнулась, ловко оторвала неровный кусочек ватмана от стоявшего рядом рулона и аккуратно написала «Оля» и цифры. Почему она это сделала?
-Держи, - в его руке оказался карандаш, клочок бумаги и кончики ее нежных, прохладных пальцев. Он почувствовал как золотые нити, соединившие их глаза и лица, теперь соединяют руки, и как дрожат, натягиваясь в тонкие прямые линии, по которым вдруг проскакивает искра:
-Мне надо идти.

И ушла, а когда за ней закрылась дверь, он вернулся к кульману, но запачкал чертеж, начал все по новой, работа не шла, линии уходили вбок, в сторону двери, как будто хотели догнать её. Лицо его горело, понял, что думает о ней: о румянце, перебегающем с нежной кожи у висков на скулы, о тонких уверенных пальцах, отрывающих кусочек ватмана, об изящных икрах в коротких, не по сезону сапожках, о том, как она едет домой и о том, как она придет домой и останется в промокших чулках. Он все продолжал что-то чертить. А что если кто-то уже ждет ее там?

Он неожиданно поймал себя на том, что обводит все ту же линию и тупо повторяет про себя: «Это друг, это друг- все здесь оборвется вдруг». Он выскочил в коридор, но вспомнил, что телефон внизу и всегда сломан. Вернулся, свернул свой рулон, побежал к выходу, хотел найти ее, прошел по первому этажу, по второму, её не было и в раздевалке – как глупо! Он бросился домой и дозвонился ей сразу, назначил свидание… Свадьба была в июне, а медовый месяц они провели в Киеве и Крыму.

Киев поразил его ленивым вольным размахом, хотелось осмотреть все соборы и залезть в подземелья Лавры, а она следовала за ним, иногда стараясь увильнуть в какой-нибудь галантерейный магазин. Они жили у её родственников, занавеской им отгородили часть большой комнаты, где спала тетя. Когда они ложились на узкую, почти антикварную кушетку, он уже весь горел от ее близости, но страшный скрип старого ложа заставлял ее холодно отводить его руки. Все было по-другому на море, они жили одни в крохотном сарайчике, он выбегал утром купаться, а потом, свежий и сильный, юркал к ней под одеяло. Она похорошела, и он уводил ее на дальний пляж, подальше от чужих глаз. Изумрудное море соблазнительно сверкало и разбивалось белой пеной о ее быстрые ножки. Вечером они долго не спали, целовались при свете слабой керосиновой лампы, когда все ее тело защищалось только мерцающим чувственным светом и загадочными тенями.

Он спрашивал ее: “Ты чувствуешь, между нами как будто ниточки стягиваются?”. Улыбаясь, она кивала и сильнее прижималась к нему. Утром на щеках ее загорался румянец, и чем бархатнее и смуглее становилась ее кожа, тем сильнее, до невиданного напряжения, натягивались невидимые золотистые нити, которые он чувствовал в своем теле.
Позже, когда она забеременела, иногда просыпался ночью и лежал на спине, слыша, как она дышит ему в плечо, повернувшись к нему лицом и касаясь большим животом его руки. Тогда он понял, что они просто части неведомого существа, что родилось тогда, в чертежном классе, а теперь они просто его проекции на белую простыню кровати, вид спереди и вид сбоку, существо вычерчивает их на ватмане как хочет, и соединяет золотистыми линиями.


Он вернулся в купе; дама, укрывшись грязно-розовым одеялом, лежала, повернувшись к стене. Постояв у входа, сел у окна. Сколько еще так маяться? Сейчас шесть, до Москвы оставалось два часа. Закрыв глаза, твердо решил ни о чем не думать…
 
Что же случилось тогда, когда Никите исполнилось четыре? Изумительные золотистые линии вдруг ослабли и почернели, те, что остались, казалось, были обмазаны жирным черным грифелем, а сами потеряли всякую упругость, и начали безнадежно обрываться как старые резинки. Черты Ольги приобрели угловатость, а крошечные черные волосики на ее теле и, особенно около ушей, стали раздражать. Казалось, что неведомое существо, частями которого они были, устало от них, оно выросло, возмужало и теперь требовало расплаты за пять лет их счастливой жизни. Он не знал тогда, чувствовала ли то же и Ольга.

Теперь он, наконец, вырвался и повез их семейную заначку Наташке. А что будет дальше, Наташка? Наверное, я не встречу тебя больше, но зачем мы встретились тогда, в последний год жизни института, зачем я вообще поехал во Владимир проектировать эту ненужную пристройку к ненужному заводу, и зачем я встретил тебя в столовой? Такую наивную и ждущую полный короб чудес от жизни, и я прятал правую руку под столом, а потом незаметно снял и сунул обручальное кольцо в бумажник. Зачем я так вдохновенно врал тебе про одинокую жизнь в Москве, и почему ты все же впустила меня в свой старый скрипучий деревянный дом, там, у забытой, заброшенной церкви, где мы целовались после бесконечных блужданий по городу и музеям, после сидения на разбитой скамейке у главного собора? Я целовал тебя в полуоткрытый рот, и туман поднимался от речки, окутывал нас облаком, не для того ли, чтобы перенести на мягкой воздушной перине через поле, в сторону леса - прочь от собора и скрежета железной дороги, прочь от разбитой и испоганенной церкви. Перенести в неоглядную российскую даль с вольными языческими песнями, пьянящим пряным воздухом - в волшебное Тридевятое царство с кривоватыми деревянными колокольнями, счастливыми бабушками на узорчатых крылечках и дедушками, лихо отплясывающих под гармошку. Наташа, ведь ты не прогоняла меня и потом, в другие приезды, когда вранья и любви стало больше, но ты не желала замечать первое, ты хотела жить для второго. Может быть, ты просто ничего не замечала, глядя на меня милыми близорукими глазами. А обручальное колечко было надежно спрятано в ящике моего письменного стола, в Москве.

Он выпрямился и снова глянул в окно. Наташкино лицо затуманилось, она покрыла волосы зеленовато-желтым платком, слезы высохли - как будто она улыбалась ему. Наташка, видишь – сейчас мы не можем быть вместе, мы должны просто выживать…
Поезд резко качнулся, и задергавшись, стал замедлять ход.
-Москва, Москва – голос проводницы сухо трещал, удаляясь по коридору.
Он достал пачку, стукнул по дну, зубами выхватил сигарету и двинулся вместе со всеми к горловине шумного метро с призывно раскоряченной буквой М.
Сейчас их заманит и внесет под землю и там разметает по разным углам, его – к Ольге и Никите, и опять будет та же двуспальная кровать, и та же, теперь уже немного неряшливая женщина,  и те же обман и жалость.

Ему захотелось побыть еще на людях, оттянуть момент, когда с грохотом захлопнутся двери, к которым нельзя прислоняться. Может быть, кто-нибудь спросит у него дорогу? Он вынырнул из толпы и пошел к парку, присел на скамеечку, и, закурив новую сигарету, огляделся. Недалеко расположились цыганки, одна из них кормила грудью ребенка, зачем-то равномерно нажимая ему на головку, у родничка. Маленькая замусоленная девочка, увидев его, подошла, протягивая грязную ручонку, попросила монетку. Он достал пять рублей и вложил в измазанную ладошку.
      - Ну и дурак ты, не подавай ей,- с задней скамейки поднялась лохматая голова пьяной проститутки, - пусть работает, зарабатывать надо.
       
Он не ответил. Нет хорошо, что он подал, это – правильно. От слова «править», кто поступает правильно - тот и будет править. Он затянулся и пустил дым в небо. Правда есть еще «но». Улыбнулся, пошарил в карманах и достал все свои деньги – оставалось совсем немного, но хватит и на хлеб, и на молоко для жены и Никиты. А потом он приедет сюда, пойдет вон на тот рыночек, что рядом с метро, и продаст там свой старый приемник с часами, тот, который ему из-за границы, в конце семидесятых, привез отец. Приемник Филипс – классная вещь; а потом, потом он поедет в Турцию купит там, и продаст здесь.

Он затянулся еще раз, выбрал монету и бросил проститутке, монетка подкатилась к ее скамейке и она, согнувшись, схватила ее рукой:
- Я не работаю, у меня выходной, ты деньгами бросаешь - больной что ли? Он улыбнулся ей, встал и, вспугнув стайку голубей, пошел к метро. Солнышко разбрызгивало последние золотистые лучики - все было не так уж и плохо…

II
Сергей Сергеевич нашарил ручку и выключил свой старый Филипс, он и забыл, что поставил его на пять. Вообще-то он всегда просыпался в шесть - поспать после обеда - святое дело. Ну и сон приснился – прямо вся жизнь на ладони. Неужели так все и было тогда – ведь около двадцати лет прошло.  Он подошел к окну и закурил. На широком подоконнике его ждала любимая пепельница – уставший от бега мальчик, вынимающий занозу. Моросил дождик, и редкие прохожие скользили по желтым слюнявым листьям, нападавшим во дворе.

Как же так вышло с его женами? Он усмехнулся: «За давностию лет не больно вспоминать». Теперь уже не больно, а в тот день он себя не помнил. Да, кто-то позвонил по телефону и сказал, что вечером Ольга будет в такой-то комнате общежития института Физкультуры. Тогда у него уже была, Наташка, наверное, год; угрызения совести начинали беспокоить, но - он поехал. Чем ближе подъезжал, тем глупее казались подозрения, но все же сунул вахтерше деньги и неспешно поднялся на второй этаж. Какие то тени мелькали в тусклом коридоре, постояв перед дверью, он резко открыл ее и увидел толстую белую спину этого бугая, маленькие ступни Ольги и ее вздрагивающие точеные лодыжки. Кажется, он хрястнул его бутылкой или лампой, что там было под рукой, а потом этот гад выставил его за дверь с фингалом в пол лица. Кажется, Ольга скрючившись на углу кровати, смотрела на него с восхищением…или, может быть, боялась, думала, что ударит?

Конечно, она тоже чувствовала, что золотые нити-то прогнили. Кто же изменил первым - он так и не узнал.
Никита остался с матерью, а он сразу женился на Наташке. В загс он привел ее за три дня до родов, у нее был такой огромный живот, чем-то удерживался снизу, думали там двойня, а выскочила одна Анечка.
Прожили четыре года, его бизнес рос как на дрожжах, он почти не бывал дома. Наташка уехала сначала во Владимир, к матери, в тот самый домик – а потом сбежала с длинноволосым музыкантом. Как-то пошло все, хотя Наташка не замечает, Наташка - это особый случай, все ждет очередного чуда из коробочки. К тому же близорукая, а очки не носит, щурится все время, сколько раз он говорил… А он больше не женился, столько сил потратил чтобы детей свести, а кажется все зря.

Через открытую форточку ветерок возвращал дым обратно в комнату: он с удовольствием вдохнул последнюю порцию и затушил сигарету.
Надо думать о будущем. День рождения справлю и поеду в больницу, там подготовят и, пожалуйте бриться – двойное шунтирование. Поставят тебе шунты, сам когда-то проектировал, только для зданий - электрические. Он усмехнулся, а все-таки хорошо все предусмотрел с бизнесом и со всем, а если что, то квартиру делят дети, остальное – тоже им. Он прошелся по комнате, да, да, все продумал. Операция некстати конечно, под общим наркозом. Ну, ничего, он только заглянет туда - и сразу обратно - как послеобеденный сон. Интересно даже, что чувствуешь, когда спишь. Совсем, наверное, ничего.

III
Аня сразу увидела его, длинный худой и черный, конечно, сел у окошка, - на высоких скулах румянец - весь в свою мать.
-Привет, давно ждешь?
-Нет, минут двадцать.
-Да, извини, опоздала, все писала вот это, - и она помахали кипой исписанных листов, - Но сначала я поцелую тебя в родной, генетический нос.
-Это можно, - вытянулся и тоже чмокнул ее,- странно, как мы похожи на наших матерей, да? Как будто наш отец – это дух, не материализовался ни в тебе, ни во мне.

Она бросила на столик исписанные листы:
-Сам ты дух тощий! Дурак ты, Никита! А кто нам все дал, перевез в Москву, квартиры эти устроил – это что, не материальное? Короче вот смотри, я все придумала, операция у него после дня рождения… Закажи что ли кофе, не так же сидеть.

Он подошел к стойке и присел на высокий табурет, ожидая. За окном струи дождя замочили глаза рекламной девушке-ипотеке, протягивающей на ладони разноцветные проценты. Его сестричка сидела за столиком напротив, перебирая свои листочки. Такая пухленькая и миленькая, младше него на четыре года. Интересно все же, почему ему нравится слушать ее. Как хорошо и радостно это звучит - сестричка Анечка. Как будто пузырьки в шампанском лопаются. Не верится, что совсем недавно он учил ее виндсерфингу, тогда было так весело, они все время плюхались с этой доски в воду, сначала - сердце вниз, а потом радость - брызгами в небо.

Конечно, отец устроил это путешествие и катание. Как странно устроилась их с Анькой жизнь. Барменша вытерла и без того чистый стол, и тряпка оставила водяные разводы на черном мраморе. Лужицы скукожились и разорвались на отдельные капли. Почему так? Почему люди не живут вместе, разлетаются, разносятся. Гордость? Вот мать гордая, а счастливы они с отчимом? Кажется нет, особенно после того, как того вытурили из тренеров и стал выпивать. Отец приезжал разбираться, а мать заперлась в комнате. А те все бубнили на кухне. Тяжело тогда стало, лучше было бы к отцу сбежать. Мать не любила тетю Наташу - Анину мать. А ему она нравилась, такая добрая, какая-то не земная даже.
-Ваш кофе, осторожно, очень горячий.
Он, нахмурившись, взял чашки, и понес к столику.

IV
Все так хорошо было вчера. Самый счастливый день его жизни. Все сидели за большим столом в комнате, дети были так рады, что он расхваливал их подарки, они и вправду хороши – все эти стишки о нем и коллажи из фотографий, и большой курильщик из папье-маше. Сами сделали. Анька, наверное, придумала. Даже жены притащились – это уж никак не ожидал. Причем вместе. Вообще это была фантастика! Сколько лет он метался между ними, пять, шесть? И вот теперь они вместе. Значит все не зря. Сколько вообще успел за эти годы – удивительно. Все живут в Москве, но то, что жены и дети дружат последние три года – не мог даже предполагать. Прямо верится с трудом, но нет - все сходится.

Он даже записал здесь кое-что, вот бумажка, ну хотя бы вот это. Действительно ведь, отправлял их на Кипр! Ольга и Наталья там тоже были, приехали сразу после его отъезда и не расставались потом, все вместе, с детьми. Даже путешествовать ездили, а как дети рассказывали об этом - такой восторг. Что-то там Анька говорила о купании. Он улыбнулся и затянулся глубже, закашлявшись.

V
Они с Анькой пересели на край стола, все уже было сказано, водка почти вся выпита; хотелось, чтобы скорее все кончилось. А разговоры то замирали, то прорывались сразу несколькими голосами. Были только самые близкие с работы, друзья и дети. Матерей не было. У них никогда не было ничего общего, никогда они не дружили и никуда вместе не ездили, детей никуда не отпускали кроме той одной поездки на Кипр. Почему они всегда старались отделить их от отца?
 
Никита взял бутылку, встал из-за стола, и, слегка толкнув Аньку, прошел в другую комнату. Он сел у окна, где отец любил курить. Вот и его пепельница со смешной мраморной фигуркой, какой-то мальчишка бегун вытаскивает занозу. Зачем отец столько курил?
-Не хлюпай Анька, я слышу - ты сзади стоишь. На вот выпей лучше, - он снял стакан с бутылки и налил ей.
- Они там все говорят и говорят, я уже не могу слушать,- голос ее хрипло дергался, бился.
-Понимаешь, мы ведь с тобой совсем одни остались, от матерей мы только оболочку взяли, понимаешь, - язык его чуть заплетался и он повторил медленнее,- оболочку.
- Нет, они обе его любили, поэтому тогда, на день рождения пришли. Помнишь, ведь пришли.
-Да, но не вместе, сначала моя, потом твоя, или наоборот – уже не помню. А ты забыла, как мы их заманивали? Просто мы так тараторили, и отцу казалось, что мы все вместе. Твой сценарий был, помнишь, сидели в том кафе прорабатывали?
-Разве это было плохо?! Ему надо было увидеть нас всех вместе перед той страшной операцией, это было важно для его жизни!
-Да, но тромб все равно оторвался, сидел в ноге, ждал,  и нас не послушал! Все было зря! Мы были как клоуны, и я уверен, что отец обо всем догадался, он был умнее нас в десять раз и разгадал весь этот цирк! Просто виду не подал! Он все понял, и ему было больно, что ничего не вышло, он переживал из-за этого. Вот бумажка, видишь, под пепельницей, я ее сегодня нашел, он почти все даты записал.
-Какая бумажка?
-Вот, иди сюда. Отец записал все про Кипр, а потом, наверное, все проверил.
-Но тут только даты! Никита, глупый, вот теперь смотри, что мне доктор дал, там, в больнице, помнишь в последний день. Он отдал мне, потому что здесь написано «дочке». Вот.

- Медальон и наши фотки. Ты уже показывала.
-Открой!
-Волосы какие-то… да это наши волосы!
-Нет, не наши, вот, смотри - тут написано на бумажках мелко-мелко: «Ольга, перед отъездом из Крыма». А здесь: «Наташа, Владимир, до рождения Никиты». Понимаешь…
Аня еще что-то бубнила, но Никита ее не слушал, он прижал лоб к холодному стеклу, чтобы увидеть двор – было совсем темно, только фонарь бросал золотистые лучи в ночь, соединяя фигурки случайных  прохожих.  Дождь все лил и лил.  Лужи то разбухали, то, прорывая преграду, разливались, уменьшаясь и дробясь на ручьи. Отец любил стоять здесь. Вот почему он носил это на груди –хотел, чтобы мы были все вместе. От этого и умер.

@Copyrighted, 2008