Цифра восемь похожа на вечность

Оксана Францева
- Ты до сих пор не ответила, куда ты свернула от камня, когда поговорила по телефону, - cказал Владимир. Это удивительно длинная фраза, для него. Я молчу – я по-прежнему не хочу отвечать, иногда мне кажется, что они с доктором сговорились.
- Ну? – настаивает он. – Так куда же?
- Чего ты пристал? Тебе-то какая разница, - отвечаю я, но Владимира не пронять грубостью.
Про себя я зову его Вовчиком.
- Хамишь, - констатирует он. – Наверное, это неплохо. Хочешь, я скажу, куда ты пошла? Я и сам знаю.
Я не в силах этого вынести, но молчу и кусаю ноготь.
- Ты развернулась и пошла обратно, - торжествующе говорит он. – Ты сдалась, струсила. Вот только непонятно, куда девался мусор. Не домой же ты его отнесла…
- Я бросила его в бак, - отвечаю я. – Замахнулась и бросила.
- Попала? – осведомляется он.
- Нет, - честно отвечаю я, потому что терять мне нечего. – Не попала…
На меня наплывает сонливость, как всегда после трудного разговора. А может, мне просто подлили в компот успокоительное, тут это запросто.
Владимир доволен эффектом, видно по его лицу. Он продолжает что-то говорить, но мне все равно, потому что я засыпаю и не хочу бороться со сном. Собственно, я вообще ни с чем не хочу бороться, let it be…
Я проснулась глубокой ночью, теплая и спокойная. В коридорчике горит бра, я укрыта одеялом поверх одежды. Вовчик даже подоткнул его мне под ноги.

В тот вечер я варила борщ - неплохое дело для вечера, почему бы нет. И порезала палец ножом, который перед тем наточил Савелий. В раковине плавала картошка, другой свободной воды не было, поэтому я сполоснула рану прямо там, среди картофелин, и отправилась на поиски пластыря. Интересно, как крахмал влияет на заживление?.. Пластырь нашелся последний, одним квадратным куском, с маленькой марлей посредине, и очень фирменный – наверно, поэтому не пригодился в прошлом сезоне. Я обмотала палец, сверху донизу, и вернулась к картошке. От воды пластырь всегда намокает и пачкается, так что его надо держать подальше от продуктов, а строгать овощи с отставленным  пальцем неудобно. Поэтому я очень скоро чиркнула по второму пальцу, но теперь уже на левой руке, и снова сполоснула его в крахмальной водичке.
Поскольку пластыря больше не было, я просто зажала его в ладони, здоровыми пальцами, и пошла искать сострадания.
- Значит, не надо было точить нож? – отреагировал Савелий на палец.
- Значит, надо было точить его регулярно, - ответила я и значительно посмотрела сверху вниз. – Руки привыкли к тупым инструментам.
- Что ж ты так неосторожно, - посочувствовал он, но без энтузиазма.
- Осторожность здесь ни при чем. Это все равно что стрелять из ружья со сбитым прицелом, а потом кто-то неожиданно его исправил, и вот ты уже мажешь мимо, и например – по пальцам. Так понятно?
- Нет, - сказал он, поворачивая голову. – Не понятно.
Жаль, а мне показалось, это удачный пример.

Потом я пошла выбрасывать мусор и в лифте встретилась с соседом сверху. Сосед почему-то вцепился глазами в мешок с мусором, и мне стало стыдно, что вся моя частная, можно сказать, интимная жизнь, просвечивает наружу сквозь стенки пакета: огрызки от яблок, фантики, выжатый тюбик зубной пасты, скрученная прокладка, вперемежку с картофельными очистками и другими отходами, - и мне захотелось быстрее приехать или хотя бы спрятать этот мешок за спину. И еще я вспомнила, что сегодня не красилась, и что волосы у меня грязные, а сосед, хотя и несимпатичный, но все же мужчина, притом не совсем чужой - и я чуть не провалилась сквозь лифтовый пол от смущения. Но тут лифт, наконец, опустился, и мы вышли на волю.
Я могла бы еще рассказать, как у подъезда мне встретилась стая голубей, пьющих воду из большой лужи, с прямо поросячьим хрюканьем пьющих, и что голубей было ровно восемь (это важно). А потом – на липкой от недавнего снега обочине – мертвый ворон… мертвая ворона… или дохлая ворона. Дохлая звучит не так мистично, ну сдохла – и лежит на боку, выставила крылья - похожа на чучело из кабинета биологии, поэтому пусть лучше будет дохлая. Но главное вот что: уже у самых контейнеров дорогу мне преградил камень. Большой кусок цемента, очередной строительный обломок – если по правде, то не такой уж большой, где-то со средний кочан капусты. Он лежал точно посередине – передо мной, как перед витязем на распутье. Камень меня гипнотизировал - я тоже встала, как изваяние, и если бы подо мной был конь, он обязательно опустил бы вниз голову и принялся бы щипать траву… С невыброшенным мусором в прозрачном мешке, с одним замотанным пальцем и вторым, зажатым в ладони, я торчала на месте и не могла решить, как правильно обойти этот камень - с правой стороны или с левой. Как только я собиралась шагнуть, на меня нападал страх - потерять своего коня… или (еще хуже) голову, то есть, выбрать гибельный путь. Несколько человек за это время прошло мимо, с любопытством косясь в мою сторону, хорошо, что молча. Я старалась, как в старой комедии, делать вид, что просто отдыхаю, или мечтаю о чем-то, вблизи мусорных баков. На самом деле, внутри я уже срывалась на плач, но отчаяние плескалось, как вода в стакане, снаружи же было сплошное стекло.
Влево? Или вправо? Или влево?.. Все, теперь мой удел – стоять здесь до скончания века, точнее, до того времени, пока кто-нибудь из прохожих не сжалится и не сдаст меня в сумасшедший дом…
О! Сумасшедший дом – вот я, наконец-то, нашла выход.

Хорошо, что я не удаляю старые номера из телефона.
Хорошо, что я не оставила дома свой телефон.
- Анатолий Серафимович, - начала я издалека. – Здравствуйте. Это я…
Я была готова к тому, что придется называть ему все подряд, вплоть до темы дипломной работы, но он меня почти сразу вспомнил и ответил внимательно:
- Да, да. Что случилось?
- Я порезала пальцы сразу на двух руках, - начала я и сразу выдохнула с облегчением. – Я не знаю, куда мне девать мусор… Сейчас я стою на распутье и никак не могу выбрать правильный путь… а может, они все гибельные?.. Анатолий Серафимович, у меня невроз?
В институте мы звали его Хиросимович, особенно перед экзаменами.
- Ты в этом уверена?
- Вы же помните, я обычно угадываю с диагнозами. Вы же помните?
Я обычно угадываю с диагнозами – потому что понимаю людей, или чувствую - это, наверно, одно и то же. Но потом я не знаю, что с ними делать - как лечить, чем спасать и так далее, ведь для помощи нужно со-чувствие. А у меня внутри слишком тонкие стенки, я боюсь, что если начну это со-, они не выдержат и надорвутся, и тогда наружу потечет жизнь – как кровь из пальца.
Кажется, я сказала это вслух, про стенки и кровь, потому что в трубку ответили:
- Хорошо, приезжай. Я как раз на работе.
- Хорошо, Анатолий Хиросимович, - сказала я. – Только голову вымою.

Психдиспансер в нашем городе окружает кирпичная стенка, выкрашенная в розовый цвет. За последние годы стена ничуть не изменилась, даже оттенок розового остался прежним. И ворота все те же, знакомые, с будкой сторожа и шлагбаумом на цепочке, и облезшие беседки в парке. По дороге до корпуса я фантазирую, что время здесь течет медленнее обычного, строения не разрушаются, жители не стареют, деревья совсем не растут. Даже собака, почесывающаяся возле клумбы, кажется мне очень знакомой, но это как раз неудивительно – наверняка она дочка/внучка той, прошлой собаки…
Я думала встретить его где-нибудь в коридоре, у дверей палаты, на лестнице, но дошла до самой ординаторской и не встретила – дверь была точно такая же, как в моей памяти. Хотя как могла измениться больничная дверь? Я постучала не сразу.
Анатолий Серафимович – естественно - тоже не изменился, только волосы на голове стали короче – я даже обрадовалась, обнаружив, как он еще похож на Дюма-отца, из книжки про трех мушкетеров, или на Рембрандта (с Саскией на коленях) - широкой грудью, с большими руками, носом-картошкой. Только вместо кудрей - ежик с проседью. Я стою у дверей и думаю все это – про Дюма-отца, Саскию, про седеющий ежик волос – и молчу, потому что в последнее время я не могу думать и говорить одновременно. И думаю медленно – мысли ворочаются, как пыльные мешки на складе.
- Вы сменили прическу, - говорю я вместо здравствуйте. Но ведь здоровались по телефону.
- Привет, - Серафимович дал мне высказаться и забрал пальто. – Садись вот сюда.
Сейчас станет угощать чаем – подумала я.
Он понимает, что делать с людьми – как лечить, помогать, чем спасать. У него толстая кожа, большие волосатые руки и добрые глаза. И, наверное, плотные стенки внутри… А может наоборот, стенок там совсем нет, а есть большой генератор энергии. Он наполняет пространство вокруг себя, и в мире становится не так одиноко.

- Как дела? – задает он мне примитивный вопрос. Даже глупый вопрос. Так может спросить кто угодно на улице, даже чужой, но не умный хороший доктор. Я начинаю сердиться.
- Плохо, - отвечаю совершенно серьезно.
- Что плохо? – спрашивает Серафимович, и между делом роется в ящике стола.
- Все плохо, - устало говорю я. Мне хочется лечь на диван и закрыть глаза.
- Тогда расскажи про самое плохое, - предлагает он и вынимает на стол какие-то обрезки бумаги, обломок ластика, несколько скрепок, сосредоточенно роется дальше… Я чувствую в его словах «подход», какую-то тактику, и мне обидно чувствовать себя объектом.
Черт.
Я точно стала слишком обидчива…
Не спрашивая разрешения, я сбрасываю ботинки и ложусь на диван, закрываю глаза.
- Самое плохое…
Хм
Самое плохое…
Через открытую форточку пахнет весной – рыхлой землей, мокрой корой деревьев, прелыми листьями и почему-то кошачьей шерстью. А вот в городе весны еще нет, или она прячется по переулочкам.
Я пытаюсь найти ответ и снова, кряхтя, ворочаю пыльные мешки.
Богатое воображение – это моя проблема.
- Самое плохое, Анатолий Серафимович, - это то, что я не могу плакать, - наконец, отвечаю я.
- Совсем?
- Совсем.
- Да, это плохо, - неожиданно соглашается Серафимович. – Это очень-очень плохо… Очень плохо.
- Эй, - я даже поднялась и села. – Вы подкрепляете мой негатив! Зачем?
Он добился моей реакции - теперь я вижу, и мне досадно, как будто я только что сдалась или проиграла в гляделки.
- Ладно, - улыбается он добродушно. – Оставайся здесь, отдохнешь. Идем, я покажу тебе апартаменты.
Мое согласие явно необязательно и свобода выбора – тоже призрачна, я попалась и покорно бреду в коридор за ним следом. Теперь я чувствую себя мусорным пакетом - как будто Хиросимовичу видны все очистки в моей голове.

Я пыталась понять, кто я – такой же объект исследования и терапии, как остальные, или все-таки на другом положении, помня наше старое знакомство. Когда-то, на третьем-четвертом курсе, мы вместе пили водку и веселились в теплой компании, и мне казалось, что Серафимович ко мне сильно неравнодушен. Хотя, может, это с пьяных глаз так казалось. А на пятом он вымучил меня дипломом, особенно практической частью, и на защите я блистала, а Серафимович торжествовал. Но то было давно.
Здесь я делаю вид, что просто отдыхаю, как в тот день, у мусорных баков. У меня отдельная палата с лакированными панелями (это называется бокс), санитарочки со мной ласковы, местный бог Серафимович при всех обнимает меня за плечи. Я вспоминаю нашу студенческую шутку, что нет в мире здоровых людей, а есть еще не обследованные, и шепчу ему возле уха:
- Не надо ничего говорить, я все про себя знаю.
Точнее, я не хочу знать.

Два раза в день по режиму прогулка – утром и вечером. В остальное время – процедуры, приемы пищи и тихий час, все это очень похоже на пионерский лагерь. Собственно, я выходила бы и в другое время, но зачем. В парке весна, ослепительно светит солнце, и повсюду лезет трава. В природе начался новый виток, молодое зеленое тянется к солнцу, оно полно надежд и пока не знает, что такое жизнь, что до солнца никогда не достать и что это тоже не важно. Я стою на аллейке и терзаю себя глупыми мыслями. В такие солнечные весенние дни особенно сильно хочется утопиться, или застрелиться, если есть из чего. Я  не разглядываю гуляющих, мне безразличны больные, мне не нравится солнце, у меня астеническая депрессия, может, стоит попросить у Хиросимовича таблетки?
Если порежешь палец, на несколько минут становишься только пальцем, пока не утихнет боль. Если ударишь локоть, то превращаешься в локоть – баюкаешь, его, как ребеночка, сжимая в здоровой руке. Я стою на аллейке и воображаю, что я – это сплошная душа, или что там болит возле солнечного сплетения, - как будто ее ушибли о твердое. Душевно-больные звучит правильнее, чем с-ума-сшедшие, хотя как вам такой вариант: голова сошла с ума, а душе сходить некуда, вот она и ноет.
Я медленно ворочаю свои мысли, глядя прямо перед собой, и натыкаюсь на внимательный, изучающий взгляд человека на дальней лавочке. Взгляд осмысленный, не с-ума-сшедший и даже – рискну сказать – не душевно-больной, но пристальный и оттого неприятный. Еще один доктор на мою голову?.. Или – по мою душу?..
Это, конечно, был Владимир. Которого я назвала Вовчиком.
Я подошла и спросила:
- Зачем ты на меня пялишься?
В парке психоневрологического диспансера можно говорить то, что думаешь.
Он ответил резонно:
- А что, нельзя?
Не грубо, но с ехидной ухмылкой. Я не люблю, когда ухмыляются, глядя мне в глаза. Я примерилась, куда удобнее бы его стукнуть, если учесть, что я стою, а он сидит передо мной, - решила, что в глаз, и мне сразу же стало легче.
- Садись, - предложил он, и я села.
Тогда он вынул из кармана кусок хлеба и накрошил воробьям. Те тут же слетели с куста и стали клевать, наступая на крошки. Мы сидели молча и смотрели на воробьев.
В самоубийстве не больше смысла, чем в жизни, это точно.

Он пережидал в психушке трудное время: какие-то враги хотели отобрать его завод по изготовлению чего-то нужного и начали тяжбу. Пока не подоспела подмога, Вовчик спрятался за кирпичной стеной и играл в тетрис на телефоне, и кормил воробьев хлебушком - он признался мне в этом на второй день. Серафимович без зазрения совести взял с него деньги и предоставил такой же бокс, как у меня, только на «мужской» половине. Короче, Вовчик был симулянтом. Справка из психдиспансера тоже нужная вещь, сказал он, - на всякий случай.

- Для чего ты живешь? – спросила я его один раз.
Он удивился, услышав вопрос от меня. Обычно я отвечаю.
- Много для чего, - сказал он. – Например, для рыбалки. Вот выпишусь и сразу поеду, отдохну по-настоящему, хочешь, тебя тоже с собой возьму?
- Не хочу, - отказалась я. – Что я там буду делать?
- А что ты здесь делаешь. Вот и там будешь бурчать и болтаться по берегу.
- Нет, - все-таки не согласилась я. – Спасибо за предложение.
Внизу неба собрались облака, неподвижные и плоские, похожие на стадо тюленей. Они висели совсем низко, как будто запутались в ветках деревьев. Я посчитала – на нашей стороне тюленей было восемь штук, и вспомнила, что хотела рассказать Вовчику про свою цифру восемь, но на аллейке появилась женская фигура в пальто и махровых тапочках. Выходить на улицу в сменной обуви не полагается; она шла медленно, шаркая шлепанцами по земле, и нетвердо, словно нащупывала путь вслепую. Как будто время впрямь искривилось внутри забора и потекло в несколько раз медленнее. Как мед, по сравнению с водой. Она села на лавочку напротив и замерла без движения, только глаза полуприкрыты и ресницы вздрагивают часто-часто.
Вовчик рассматривал ее с интересом.
- Аминазин, - сказала я, но говорить расхотелось. – Пойдем лучше в корпус...
Надо заканчивать с отклонениями.

Пришел Савелий, принес связку бананов.
- Ну, как ты тут? – спросил он.
- Нормально, - ответила я.
Мне вдруг вспомнился кусочек из «Ежика в тумане», где он зовет ее - Ло-шадь!.. Совершенно сюрреалистическое чувство, даже влажностью потянуло.
- Ты выздоравливай, - попросил он.
- От чего выздоравливать? Я не больная.
Он побоялся со мной спорить. Все-таки в том, что тебя считают сумасшедшей, есть свои плюсы…
Интересно (подумал ежик), если лошадь ляжет спать, она захлебнется в тумане?
- Пока? – уходя, спросил Савелий.
Но лошадь ничего не ответила.

- Анатолий Серафимович, - спрашиваю я, хватая его за рукав. – Как Вы считаете, я выздоравливаю?
- Ты не думала над тем, чтобы перейти работать ко мне? – отвечает он вопросом на вопрос.
- Это значит, что да?
- Это значит – подумай, - улыбается он и убегает вдаль по коридору.
Остаться здесь.
Не стареть и жить вечно.

Поздно вечером, когда все затихли, я решила пойти в душ и покиснуть как следует. Чтобы никто не мешал. Душ – это гулкое помещение со старым кафелем и тусклой лампочкой на потолке. Здесь есть горячая вода. Она стекает с темечка до пола и постепенно вымывает все лишнее.
Но в душ приперся Вовчик - наверное, искал меня на этаже и вычислил по плеску воды. Подошел, положил руки мне на спину и спросил:
- Хочешь?
Я ответила, выдержав паузу:
- Ты уже успел меня полюбить?
- Чего? – не понял Вовчик. – При чем тут это?
Я дошлепала резиновыми тапками до полотенца, сразу обрела уверенность в себе и сказала:
- Думаю, что ты не поймешь.
- Ах вот так вот?
- Ах вот так.
Я натянула халат, и мы вышли из душевой.
- Я помочь тебе хотел, глупая, - сказал Вовчик.
- Помочь? – удивилась я. – Чем это?
- Ну, сначала мы бы потрахались, - честно ответил он. – А потом ты бы поплакала, и все снова стало бы хорошо.
Я не знаю, что сказать на это, и потому разворачиваюсь и молча иду к себе. Самое интересное, что я действительно поплакала бы… может быть. И может быть, все стало бы хорошо.
Мы пьем чай с сушками.
- Ты хотел бы завести любовницу? – спрашиваю я.
- У меня есть любовница, - отвечает Вовчик. – Обалденная просто.
- А жена как?
- И жена - замечательная, боевая подруга, - отвечает он, прихлебывая чай.
Почему-то меня обижают его слова.
- Ну, и гад же ты. Думаешь, мне приятно все это слушать?
- А почему я должен говорить то, что тебе приятно?
Это месть, его мелкая месть, думаю я. Но все равно.
Чай горячий, я обожгла язык.

У Владимира светлые глаза, про такие говорят – водянистые, и начинающийся животик, пока вполне симпатичный. Я не буду к нему привязываться. Я не буду к нему привязываться. Лучше уж привяжусь к Серафимовичу – он, по крайней мере, знает, что с этим делать. И я не потеряю свою голову. В худшем случае – только коня…
- Хочешь, я расскажу тебе, за что я люблю цифру восемь? – предлагаю я. Мы снова идем по парку.
- Давай, - соглашается Вовчик.
Солнце светит в глаза, но я уже начинаю привыкать к солнцу.
- Восемь – самая красивая цифра в мире и самая симметричная, - начинаю я. – Во-первых, она похожа на женщину.
- Что-то есть, - соглашается Вовчик.
- …и на целую кучу разных вещей: на песочные часы, например, на куклу-матрешку, на знак бесконечности, на очки, на бант, на завитушки испанского воротника, на петельки, которые рисуешь, когда волнуешься…
- Ну и что? – перебивает он. – А цифра семь похожа на кочергу или на согнутый гвоздь, или еще на что-нибудь.
- Да, но я-то люблю цифру восемь, - возражаю я.
Вовчик молчит, думает над аргументами.
Еще цифра восемь похожа на вечность.

Дела Вовчика внезапно наладились, и как-то утром за ним приехала большая машина. Он обрадовался и понес по кабинетам прощальные конфеты, букеты, пакеты – как неурочный дед мороз, но такой же шумный и очень веселый. Они с Серафимовичем пожали друг другу руки, стоя на крыльце, и мы пошли до шлагбаума, в последний раз, как пионеры в конце лагерной смены. Над нами чирикали воробьи.
- Не уезжай, Вовчик, - говорила я про себя. – Не уезжай.
Но вслух молчала, ведь снаружи было предохранительное стекло.
Мы дошли до будки сторожа, и там Вовчик сказал, опуская цепочку:
- Ну, пока? Выздоравливай.
- От чего выздоравливать? – ответила я. – Я не больная.
- Да, конечно, - согласился он, чмокнул меня в щеку и сделал шаг.
- А как же рыбалка? – спросила я, пока он не ушел. – Ты обещал взять меня с собой.
Он повернулся и серьезно ответил:
- Видишь ли, рыбалку придется отложить. На потом.
И тогда я заплакала. Стекло треснуло, как лед весной, стенок внутри больше не было, и я представляла, что я – проснувшаяся царевна в хрустальном гробу, что со слезами из меня вытекает жизнь (или смерть) и возможно вся вытечет, до последней капли, и не хотела останавливаться. Я была так занята своими слезами, что почти забыла про Вовчика, а он обнимал меня, и со стороны это выглядело жутко трогательно.
- Ты – мой пластырь, - сказала я, и он засмеялся.
Он смеялся, уходя от меня и садясь в машину, а я плакала, и мне было легко.

Серафимович сидел в ординаторской и смотрел телевизор.
- Я согласна, - сказала я с порога, торжественно, словно он предлагал мне руку и сердце.
- Вот и хорошо, - ответил он, отвлекаясь от передачи. – Поставь-ка чайник.
Значит, будем пить чай с конфетами.
Значит, я буду растить собственный генератор энергии.
Я буду лечить.
Я буду жить вечно.