Сергей Сухарев. Из моей хроники. Лучший Новый год

Сергей Сухарев
СЕРГЕЙ СУХАРЕВ

ИЗ МОЕЙ ХРОНИКИ.
ЛУЧШИЙ НОВЫЙ ГОД

Перебирая в памяти встречи Нового года (а набралось их уже множество –
всяких разных), зацепляюсь за последний день ставшего теперь немыслимо далёким 1960-го года…

…Новосибирск, НИИТО (две последние буквы аббревиатуры означают «травматология и ортопедия»). Учреждение, знакомое мне не первый год:
когда начали сказываться последствия полиомиелита, привозили меня из Бийска
к тамошним спецам на консультации и для перемены корсета, изготовление и подгонка которого растягивались порой на недели… Останавливались мы
(я – с кем-то из родителей или с бабой Лёфой) всегда у бабы Нади и жили вполне себе припеваючи. В летнюю пору гуляли по городу и навещали знакомых, зимой – вели за чайным столом под абажуром бесконечные беседы; я неизменно пристраивался к книжной полке с тремя рядами, открывая для себя прекрасные миры неведомых до того авторов…

Но на сей раз 12 декабря взяли  меня в стационар детского отделения – на четвёртый этаж большого здания на улице Фрунзе, после чего всякие прямые контакты (даже по телефону) с родными людьми категорически пресекались: разрешались только письма и строжайше контролируемые передачи. Этим лечебное заведение отличалось от петенциарных, где хоть изредка, но свидания всё же дозволяются.
После двухнедельной отсидки в «изоляторе» перевели меня в общую основную палату для мальчиков – просторную комнату с высоко расположенными (под самым потолком) окнами, подобраться к которым возможно было разве лишь на стремянке. Что, разумеется, исключалось – и, таким образом, все восемь месяцев, безвыходно
в том пространстве проведённых, из внешнего мира удавалось мне наблюдать только два квадрата небесного простора – либо солнечные, либо пасмурные.
Палата довольно тесно была заставлена кроватями (штук 10-12), на которых подолгу обитали мальчики разного возраста – начиная чуть ли не с дошкольного.
Не все или не всегда были «лежачими»: кому-то разрешалось вставать, кому-то нет, кто-то ковылял на костылях и т.п. К «школьникам» во второй половине дня (после «тихого часа») регулярно приходили учителя по разным предметам: проверяли «домашнюю работу», объясняли  новый материал и давали задания к следующей встрече. А тут уже подоспели зимние каникулы: чувствовалось предновогодье…
Где-то в коридоре, по слухам, даже поставили ёлку.

Я оказался вторым по старшинству, причём младше меня были уже сущие дети, над которыми я чувствовал полное интеллектуальное превосходство. А соседствовал со мной Женя Сайдулин – смуглый, стриженый под ёжик татарин (никакого значения этому обстоятельству никем не придавалось). Возрастная разница между нами составляла три года (ему исполнилось 16, мне – только 13), но на втором десятке жизни такой разрыв представлялся, конечно, колоссальным, хотя общий язык мы нашли сразу – и от нечего делать принялись за нескончаемые доверительные разговоры. Я почему-то вообразил, что он не может не питать столь же пылкого интереса к поэзии – и взахлёб зачитывал ему стихи (в том числе и собственные, сочиняемые почти ежедневно). Терпения, надо признать, Жене хватало…

Сейчас это трудно понять, но связь с миром практически отсутствовала: ни газет, ни радио, ни телевизора, ни телефона в пределах досягаемости не находилось. Попозже мне стали присылать по почте малоформатную газету «Бийский рабочий», и обзавёлся я чёрным наушничком, транслировавшим одну-единственную местную новосибирскую городскую сеть. Но сколько же всякой всячины я через него тогда переслушал, чего только не узнал! И «Последние известия», и радиопостановки, и «Театр у микрофона», и воскресные передачи «С добрым утром!», и концерты по заявкам, и множество разнообразной музыки (включая классическую, к которой именно с того времени особенно и пристрастился). А 12 апреля сообщили о полёте Юрия Гагарина – то-то было торжество!..

Тем дороже ценились контакты «неформальные» - то есть, вне медицинской рутины. И особенно… особенно жадно ловились любые новости о соседней, точно такой же палате – однако населённой дивными и загадочными существами, к которым неудержимо тянулись забродившие в душе томительные чувства. Женя, насколько я понимаю, несмотря на пробивавшиеся усики, немногим более был продвинут в этой жизненной области, чем я – ещё совсем юный отрок, зато уже переживший не одну любовную бурю. Впоследствии – то есть очень скоро – между палатами наладилась бурная переписка: собственно, писал-то, в основном, я (Женя как-то не очень любил брать в руки авторучку). Написать первым я никогда бы не посмел – но нельзя же было не ответить на аккуратно сложенные записочки с корявыми или каллиграфически выведенными вопросиками! Записочки с удовольствием то и дело переносили из палаты в палату в кармашках белых халатов, лукаво посмеиваясь, сёстры или нянечки (почти все – сравнительно молоденькие,
а для нас, двух дурачков, в общем-то, всего лишь «тётеньки»!).
 
И вдруг пронеслась весть, что нас (естественно, меня с Женей – или Женю со мной?) приглашают девочки встретить Новый год вместе… Не помню, догадались ли мы приготовить какие-то подарки, потому как вся эта затея казалась совершенно уж фантастической: трудно было надеяться, что она вообще сбудется. Вся загвоздка заключалась в том, что режим сна соблюдался неукоснительно – и ровно в 22.00 свет в палате выключался до 7.00 утра. Оставалось только надеяться, что на дежурство
(а оно было круглосуточным) заступит «добрая» сестричка (к примеру, Рая или Тамара) – и тогда нам удастся как-нибудь её уломать, чтобы она нам разрешила
хоть ненадолго покинуть пределы палаты. Но увы: выяснилось, что на рубеже десятилетий, с утра и до утра, будет дежурить Дора Ивановна. Приуныли мы –
и повесили носы, посчитав задуманную авантюру безнадёжно рухнувшей. Дора Ивановна считалась самой строгой, требовательной и придирчивой из всех сестёр,
не терпевшей ни малейшего нарушения распорядка. Низенькая, сухонькая, с серым невыразительным лицом. Ни разу не видели, чтобы она улыбнулась, ни одного слова «не по делу» с её сухих губ не слетало. Что с неё взять – думалось нам? Злая деспотическая старуха (предполагаю сейчас, что ей более пятидесяти ей никак не было). Ни жалости, ни сочувствия в ней ни капли… Ни за что не позволит нарушить железные правила: из боязни, что нагорит от дежурного врача, а ещё пуще – из собственной вредности…

Худшие наши ожидания оправдались с лихвой: 31 декабря после ужина было нам суровейшим тоном объявлено, что никаких ночных празднований ждать нечего («даже и думать забудьте!»). И даже тощим пальчиком погрозилось в воздухе… Более того, во избежание неподчинения совершена была на редкость беспрецедентная жестокость: ровно в 22.00 Дора Ивановна - прежде чем неумолимой рукой повернуть выключатель – изъяла из-под наших кроватей все «ходячие» тапочки, в том числе мои и Женины… Юноши мы были сугубо законопослушные – и никуда, конечно, тайком не стали бы пробираться, но столь вызывающе демонстративное насилие показалось очень уж обидным, чуть ли не слёзы брызнули… Вот он, звериный оскал тоталитаризма (правда, слова такого мы тогда не слыхивали). Мальчишки помладше (а кое-кто из них вроде бы намыливался за нами увязаться) даже слегка пошумели, пороптали немного, но в темноте очень скоро присмирели и затихли, засопели носами… А нам-то, горемычным, как быть?! Не до сна совсем…

И вдруг произошло неожиданное – невероятное новогоднее чудо: около одиннадцати часов дверь потихоньку приотворяется, в световой щели возникает щуплая фигурка Доры Ивановны… Она шёпотом нас окликает: «Женя! Серёжа! Идите сюда!.». В руках у неё – наши тапочки, две пары: она протягивает их нам,
мы бережно их принимаем, как драгоценнейшее хрупкое сокровище… «Дора Ивановна! Спасибо Вам, спасибо!» - голос, кажется, дрогнул… Она сердито машет: «Ладно, ладно! Идите уж, идите, только тихо – там вас ждут!»…

Палата у девочек празднично украшена: развешаны какие-то гирлянды, звёздочки, вырезанные из бумаги снежинки, на полу рассыпано разноцветное конфетти. Подготовлено на блюдечках богатое угощение: конфеты «Школьные»
и «Бон-бон», печенье «Красный Октябрь», яблочный сок из трёхлитровой стеклянной банки (газировка не допускалась никоим образом). Никто не спит –
даже ехидная, в основном, мелюзга. Навострили уши – просверливают глазёнками
со всех сторон. Но наши глаза видят только двух старших хозяек. Главная – Люда Наместникова, светловолосая красавица: охо-хо, да ей уже восемнадцатый годок пошёл (почему же меня-то родиться угораздило так поздно?!). Она возлежит на кровати в центре комнаты – и умело распоряжается балом. Рядом стоит её подруга, тоже очень красивая, с тёмной чёлкой – Люся Черкашина из Томска (ей шестнадцатый, мне – четырнадцатый, так что мы почти что ровесники!). Люда явно симпатизирует Жене, и я тут же решаю влюбиться в Люсю. Пускай только так, втайне: начитался Лермонтова – и она взаправду кажется мне настоящей черкешенкой (как обнаружилось позже, и она меня тоже не очень-то всерьёз воспринимала). Обе они пытаются нас разговорить, растормошить, но слова у нас едва находятся: стоим, глупо ухмыляясь от счастья, вертим в руках какие-то игрушки. О музыке или танцах, конечно, и речи нет, а подержаться за руки –
ни Боже мой, да кто же позволит такую невозможную, неслыханную дерзость! Помнится, так и простояли мямлящими чепуху столбами часа два, пока Дора Ивановна не заглянула, наконец, в палату и не предупредила, что пора, мол,
и честь знать…   

…Ах, Дора Ивановна, Дора Ивановна! Сквозь мутную толщу лет только и осознаёшь до конца, какой щедрый подарок Вы нам тогда преподнесли – даже не подозревая, сколько в нём было доброты и милосердия… А мы сами в ту новогоднюю ночь вообще ни о чём не думали… Просто было очень хорошо. Может, так, как никогда потом – и забыть ли это?..

…Да вострубят Вам в раю хвалу сонмы ангелов!

                29-30 декабря 2008, СПБ