11. Учебные сны

Константин Могильник
© Dmitry Karateev & Constantin Mohilnik

Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник


LIEBE DICH AUS… или ЛИРИЧЕСКИЕ ВЕЛИЧИНЫ

Психолирический детектив


Книга ХI. УЧЕБНЫЕ СНЫ

1. СОН О КОМАРЕ
2. ПРИЗЫВНИК
3. ЗАДАЧА УСТАВА            http://proza.ru/2009/05/18/525
• Остановка «Времени»
4. СОН НА ТУМБЕ
5. СОН О DEJA VU
6. БЕГУН, БЕГЛЕЦ
• Левкова сім’я            http://proza.ru/2008/01/12/53
7. АХИЛЛЕС И ЧЕРЕПАХА
8. ОТКРЕПЛЕНИЕ             http://proza.ru/2009/05/11/461
9. СНЫ СОЛДАТ
10. ВОЛЯ И ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
11. ПЕРВЫЙ ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ СОН
• Письмо настоящих друзей
12. СНЫ СОЛДАТ (окончание)
13. ТАЧКИ И ПРОЧ.
• Письмо к любимой        http://proza.ru/2008/03/29/127
• Письмо от любимой       http://proza.ru/2008/03/29/127
14. COMMEDIA DEL ARTE
15. КАТАСТРОФА В ВЕНЕЦИАНСКОМ ЗАЛИВЕ
(Сон романтически-маринистический) http://proza.ru/2008/04/12/567
16. СОН О ПОПРАНИИ ДЕМБЕЛЯ
17. СОН О САМОВОЛКЕ
• Die Erinnerungen im Garten      http://proza.ru/2009/06/04/52
18. СОН О СОЛДАТСКОЙ МЕСТИ
19. ВТОРОЙ ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ СОН
20. СОН О ПРОБУЖДЕНИИ


Отрывок. Целиком скачать на: http://www.scribd.com/doc/14975745/11-Liebe-dich-aus









Книга ХІ

Платон. Учебные сны

 
СОН О КОМАРЕ

А вот проходя мимо воинской части, я даже не содрогаюсь ритуально, ибо тут действует рок, от которого так просто не открестишься. Не вскидывай бровь, какая она там у тебя – правая или левая, я понимаю, что ты хочешь сказать. Я в начале нашей беседы действительно заявил, что с судьбой ещё только собираюсь познакомиться. Так судьба ведь не рок. Судьба дело личное. Человек сам её творит, созидая себя. Творит по прямой линии, или там по извилистой, но недаром же говорится в некрологах: жизненный путь. Если путь петляет – это порок пути. Может войти в привычку, а если может – то непременно и входит в привычку. Путь по петле – это путь роковой. Идёшь ты, скажем, по тайге. Час идёшь, день идёшь, два идёшь. Вдруг откуда ни возьмись крупный комарище. Летит, звенит во все колокола, копьё нацелил:
– Убью-у-у, фью-лю-лю! – кричит.
Расступилась тайга, рыси-росомахи кто куда прянули, сам хозяин косматый в малинник забился, сидит, весь обгадился. Оскалил комар-звонарь копьё клыкастое и прямо в тебя всадил. Поднял ты долонь богатырскую и хлоп комарика по потылице:
– Что ты, Змеишшо-Горынышшо, да порасхвастался? Вот возьму тебя, зударика, я за правУ рукУ, дирану тебя, дударика, да за левУ ногУ, разделю тебя, ляха-татарина, да на три куска!
Слово с делом у богатыря не расходится. А тут разошлось. А почему? А потому что нет больше комарика-сударика, только глядишь на ладонь, а там чуть мокренько, чуть-чуть красненько. И красненько, заметь, от твоей же крови. Подивился такому событию – дальше пошёл. Идёшь, похваляешься:
– Вот я каков, дракона разгромил, змея раздраконил, то-то!
Час идёшь, день идёшь, два идёшь, комара вспоминаешь, аж жаль становится. Комарик-то бедненький, бледненький, серенький, весь прозрачный, в чём душа держится, аж кости видны, или что там у них? Не в том дело что, а в том, что – разве не хочется 20 часов живущему таёжному комару горячей, свежей, с ног сбивающей крови? Но непроглядно густою тучей нависают комары над малым чёрным болотцем – частью великих болот Приалтынской низменности, и род за родом проходит, и ничья-то нога – в сапоге кирзовом, в унте лосёвом, в плоском лыковом лапте – на трясину не ступает, да и правильно делает: какого Ольшака соваться человеку в гибель болотную, в гнус тунгусский! День за днём, род за родом, хочется комару крови, жжёт жажда, злятся тощие крылатые твари, с горя бросаются друг на друга. Молчит болото, хлюпает загадочно, чмокает упадочно, давится отрыжкой лягушачьей, а там и осень, а ведь это же конец света, пришёл предел комариному роду. Не стало комаров, зима на носу, один как-то перезимовал во мхах под сугробом, а потом голодный-преголодный, аж от ветра шатается, тебя, лоботруса здоровенного, встречает, пропитания просит:
– Люди дорогие, я сам не тутошний, я не для себя, а на операцию, папа умер, мама умер, кто чем может, а? А я вам песню спою, а?
А ты его, слова доброго не говоря: правой – за левую, левой – за правую; потянул – аж треснуло; придавил – аж хрустнуло; в ухо дал – аж звякнуло; а потом бензином облил и зажигалку поднёс. Больше нет комарика молоденького, больше нет звонарика болотненького, только пепла горстка чуть-чуть красненького, сделай «фу» – и та рассыпалась. И как же тебе, лоботрусу, жить с этим теперь? Другой бы, может, руку раскаявшуюся на себя поднял, а ты вон идёшь-поёшь, дескать, по тундре, да по железной по дороге… Забрался на насыпь, обходчик тебе кричит, дескать:
– Куда ты, сучье вымя, взрослый же, мля, человек, товарняк идёт, а мне отвечать!
Идёт, летит, фью-лю-лю, дым пустил, брёвнами гремит, угольком трещит, порожняком свищет, фарами зырит, так говорит:
– Я Комар Комарович, забайкальский кровопивец, приамурский партизанец, транссибирский броненосец, гу-гу-тук-тук-тук, га-га-так-так-так, гы-гы-тык-тык-тык! Пролечу-непримечу-увековечу, и прав буду, потому: это время гудит – бам-м-м!
А ты поднял ладонь великанскую, влепил крикуну для начала плюху пудовую, сам так воспитываешь:
– Кто ж это тебя научил на дядю глотку разевать, а? Папа и мама, да? Так вот, раз они такие, то пусть пеняют на себя, что дядя тебя теперь сам поучит. А как? А так: возьму тебя за шкуру, посажу на ладонь, а другою – ладонью, я хочу сказать – сверху прихлопну, и что тогда будет? А вот увидишь.
И подымаешь ладонь – другую, я хочу сказать – а бить-то больше некого: чуть мокренько, чуть-чуть красненько – ну ты уже в курсе. И опять радость мести в голову вступила:
– Эге-гей, встречные-поперечные! Посторанивайтесь, не то живо узнаете, что значит это наводящее ужас движение! Иду, не свищу, приду – шкуру спущу, и прав буду, знай наших!
Расходился, мля, расступилась тайга, наложил кучу хозяин, врассыпную рыси-росомахи, а ты дальше прёшь. Час, день, два – э-эх, из Китая, как вдруг:
– Стоять – сми-и-ир-р-рна! Почему не по форме! Почему вне строя! Почему не в ту ногу! На устав начхать? Нет, любезный, так не выйдет, так не будет, дорогой. Не знаешь меня, ёктво, так узнаешь: я знаком тебе, я сержант Звонарёв, капитан Комаров. И таких как ты цинковых гробов, ёктво, уже на тысячи считай, сколько на дембель оформил. И тебя с этого дня оформлять начну. Ты у меня, ёктво, будешь следующий.
Крылышек погоны растопырил и хоботок наставляет. А ты того сержанта Звонарёва, капитана Комарова – щёлк по фуражке зелёной. Речь думал сказать, пугнуть малость, ан глядишь: всё – лежит насекомое, хоботок торчит, лапки кверху, крылышки книзу. Зацепил ты его за брюшкО и в яму смрадную кинул, сам дальше спать пошёл. Спишь, идёшь, вдруг снова:
– Дзынь-дзынь-дзынь-дзара, дралахудралая! Ты за что убивал меня, Комара Насекомыча, а?
Ты удивлённо так:
– Чи-иво?
И руку хочешь поднять, а не поднимается. А он в небе парит, жало вострит, сам со слона, только ножками тоненькими вот-вот проколет. А сбоку-припёку тигр амурский прыгнуть раззёвывается, пищит, зудит, заливается:
– И-и-и-ииииии!


ПРИЗЫВНИК

Я проснулся – и к двери:
– Кто там?
А оттуда баском подростковым:
– Повестка на призывной участок вам.
И понял я: сон в ногу. И не просто сон, а присказка-предсонье. Назавтра осмотрела меня медкомиссия, документ прочитала, а там написано: «Негоден в мирное время. Годен к нестроевой в военное время».
– С какой такой стати? Порок сердца врождённый? Даже в университете лагерных сборов не прошёл? Позор, призывник! Но на сегодняшний день Родина закрывает глаза на твои пороки.
Лёг желтоватый лист на желтоватую же жёсткую ладонь, полежал мгновенье, сжались медленно клешни-пальцы, и превратился лист в ком, и крякнул военком:
– Такое, бра, время, призывник Попенков. Второе эхо войны, добираем вас, недобранцев. Ничего, есть упоение в бою и наслаждение в строю. Иди, послужи социалистической Родине, исполни почётный долг, ведь, как ты говоришь:

Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья, -

правильно привожу, нет?
А что тут скажешь, когда точно цитирует. Вышел я из военкомата, стричься пошёл через улицу. Синева темна, лиловата, желтизна темна, коричнева, вместе же так всё светло, как будто от солнца осеннего большую свечу зажгли и где-то невидимую поставили. Нет свечи, есть свет. Тени бегают с мелкими прорезями, паутинки без ветра сами собою носятся. Нет паутинок, полёт есть, прощанье есть. Поводит земля густой октябрьской чешуёй, об асфальт покорёженный, корнями продранный, каштаны колотятся – всё знакомо, всё дозрело и просится уже под снег. Ой, прости, Ворон: я на твою, кажется, каноническую лирическую территорию, влез без спросу. Это уж, наверное, привычка: как тебя увижу, надо что-то отобрать. Ну не буду. Лучше бытописательством ещё побалуюсь.
Вошёл, значит, в парикмахерскую, а там на стене – Маркс огромный, принципиально нестриженный, и Ленин, в стрижке не нуждающийся. А по радио Георгий Оттс песню поёт, а парикмахер сутулый, пожилой, лукавый с подозрительной серьёзностью имени его удивляется:
– Шо, шо? Георгий Поц? – и на идише чего-то, – гр-гр-гр… – к такой же немолодой и в белом халате уборщице, что шваброй волосы, как листву октябрьскую, с пола сметает.
Пенсионер из кресла – чего ему там стричь? как тому Ленину – к парикмахеру с игривым возмущением:
– От зачем ты тут при людях договариваешься с ней по-еврэйски, как вам лучше в Израиль ехать?
– Шо Израиль, шо Израиль? От я тебя за это с полным правом сейчас недостригу и прав буду. Да, да, шо ты смеёшься? И ходи потом, как скажи сам кто.
– Та нет, начал, так уже скажи.
– Ну как Георгий Оттс, ты меня вынудил. Потому шо мой Израиль, шоб ты знал, это Советская власть. Она меня родила, она меня и похоронит.
– Вы сами её с вашим пидаром-пропидаром Горбачёвым уже хороните.
– А чего-йто он, во-первых, наш?
– А шо, он уже вам не ваш? Молодой человек, а вы куда уходите от разговора? Вам же повестка.
– А что, видно по мне?
– Конечно, видно. Повестка из парикмахерской.
– А вы на Маркса посмотрите, ему же две повестки.
– Сравнил! У Маркса шевелюра, а у тебя патлы. Не, ты смотри, уходит. Это всё Мишка ваш, пропидар, допанькался.
Нет, ну его – стричься. Сами справятся, на то армия. Лучше до Подола прогуляться через полгорода отсюда с Соломенки – я там жил тогда, у старушки комнату снимал за невероятные гроши. Хозяйка (над плешью призрак седины) всё звала меня, чуть я вечером дома, телевизионную бесцветицу с ней посмотреть, а там всё мелькает, мелькает, серый снег идёт, а свет в доме погашен, кошка по кличке Кошка мурлычет – камушки в горле перекатывает. Так и уснёшь, бывало, а бабка потом заигрывает:
– Спишь, комсомолец? Девки замучили?
– Ум-м-му-у-у…
Вот он, Подолец, тихий сегодня, нелюдный какой-то. В белёных каменных воротах дощатая калитка, за ней дворик со скамейками, там библиотека, где, кажется, молчаливым духом каким-то исполняются заказы. Почитать, что ли, Шопенгауэра. Волю с представлением, положим, проработали, а житейская мудрость – это на десерт:

ЗАДАЧА УСТАВА

Беспристрастный взор на натуру человека открывает даже, что последнему столь же естественно бить, как хищным животным кусаться, а рогатому скоту бодаться: это именно животное бьющее.
Да ещё и ремень применяющее. И пращу, и лук, и «калашникова». Но выдают его только тому, кто принял присягу. А прежде полагается курс молодого бойца. Стоишь, например, в строю, среди обезглавленных стрижкой тебе подобных на плацу учебного подразделения в городе Коломыя и, затаив дыхание, слушаешь сержанта Звонарёва, вникаешь, чего он от тебя добивается:
– Устав, скажите мне, на что существует, или как? Проще для вас повторю: какова и в чём задача устава? Так понятно? Не слышу ответа.
Боря Ахиезер из Минска:
– Вполне, товарищ сержант.
– Молчать, я вас спрашиваю! Отвечать вслух, а не себе под нос, как баба. Итак, солдат?
– Задача устава в том, чтобы его солдат беспрекословно выполнял, товарищ сержант.
– Длинно, солдат, аж начало забыл. Вы и в бою будете подобные ответы загибать? Начнётся, представьте, война, а сержанта Звонарёва там не будет, нет. И поймал вас, лично вас, солдат Охуезер – ну и называют же вас! – поймал вас наш с вами потенциальный противник. Поймал, твоють, и спрашивает: «Для чего в Советской армии задача устава?» Бить будут, много бить будут – день, два – а ты всё молчишь, твоють, как попугай. А почему? Не потому что такой партизан, твоють, а так как не знаешь ни буя. Так-то! Вопр-р-росы? Не слышу? Так вот, отвечаю: устав нужен для того, чтобы солдат его выполнял, и это на первых порах правильно. Но уже на вторых порах становится ясно, прежде всего, толковому сержанту, на котором, как сказал генералиссимус Суворов, вся служба зыждется, уже ему становится ясно, что нет, твоють, не для того устав. Какие ещё версии? Что, что, солдат Мкрджиев?
– Канэшьно, устав сушэствует дла дыстыплины, товариш сырджант Дзвонаров.
– Уже теплее, но не ближе. Кто ещё, твоють, способен думать под головным убором?
И тут я не выдерживаю:
– Устав дан затем, чтоб его нарушать, товарищ сержант.
Звонарёв вскидывает нос, потом резко опускает подбородок и глядя мимо меня:
– Прекратить звездёж в строю, твоють, до каких пор это кончится! Я раз добрый, два нормальный, но на третий могу начать зверствовать.
Та-ак, Ольшак меня за язык дёрнул – сейчас начнётся. Но ничего, всё нужно пройти – есть наслаждение в строю.
– Так что же вы заглохли, солдат? Я сказал, повторить ответ!
Ну что ж:
– Устав дан затем, чтоб его нарушать.
– А «товарищ сержант», твоють?
– Так точно, товарищ сержант.
– Вы прямо как звери малые. Ответ верен, но не полон. Действительно, с точки зрения солдата устав дан затем, чтобы его нарушать. А с точки зрения, твоють, сержанта, на которых, повторюсь для чурок, вся армия только зыждется, устав затем, чтобы – солдата – всегда – было – за что – взъедрить. Привожу пример. Рядовой – потом усвою вашу фамилию, – сейчас вы обратились ко мне не по уставу, т.е. никак не обратились, в задницу засунув обращение «товарищ сержант». Не будь устава, в этом не было бы, твоють, и нарушения. Во всяком случае, я бы на гражданке такую буйню вам бы не заметил. И нарушение осталось бы безвозмездным. А теперь, на первый раз для порядка, получИте – устное взыскание – условно. Поздравляю – не за что.
И опять – глаза поверх строя:
– Я, кажется, кому сказал один раз? Прекратить звездёж в строю! Кто чего не понял? Мамедов, ты?
– Ныкакнет, товарищ серджант!
– Тогда повтори.
– Ныкакнет, товарищ серджант!
– Как смеешь отказываться выполнять приказание! Немедленно повтори!
– Условно первый взысканий на порядок вкусно, товарищ серджант.
– Ну, звери! И где вас, таких, твоють, на мою шею отлавливают?
– Не могу знать, товарищ серджант!
– Мудро, солдат. По-восточному, да?
– Такточно, товарищ серджант!
– Вот я тебя и поймал. Восточный солдат – хитрожопый солдат. Но на всякую хитрую жопу, солдат, армия давно нашла буй с резьбой. Итак, продолжим оргмомент: кто по нации не русский, не укрАинец, твоють, не белорус – два шага вперёд!
Сам не знаю как, оказываюсь впереди, причём на целых три шага.
– Рядовой, мля, ещё тебя не выучил. Вы кто, совсем ненаш иностранец? Молчать! Отвечать!
– А я алтынец.
– Рядовой Алтынец! Я твою, мля, фамилию потом освою и, кажется, крепко освою! Два шага назад, твоють! Рядовой Алтынец, почему всё равно вне строя? И почему в списке тоже нет, твоють?
– Потому что я Попенков, а алтынец – это национальность.
– Сам знаю, что национальность, попрошу меня не учить. Два шага вне очереди! Куда, мля, попёр, солдат?
– Так из очереди и попёр. Выполняю команду.
– Умный, да?
– Кто?
– Ну не я же. Стать на место! И потом, тут написано – русский. Ты, я вижу, твоють, тоже хитрожопым чуркой хочешь прикинуться? Стать в строй! И смотри, а то будут большие неприятности, особенно тебе. Рядовой Ахиезер!
– Я!
– Сам вижу, что не я. Кто по нации?
– А это что, обязательно?
– Молчать, я сказал, твоють. Кто по нации?
– Еврей, товарищ сержант.
– А написано «яур». И не надо мне тут.
– Правильно, товарищ сержант, «яур.» – это по-белорусски сокращённо «яурей».
– Так ты кто мне тут, белорус?
– М-м-ну…
– Вот дубина непонятливый. Два шага назад. Напра-аво! Отставить, Охуезер! А к остальным это что, не относится? Повторяю: взвод – напра-аво! Отставить. Зарубите себе, твоють, раз навсегда: нет в уставе такой команды «кто в лес, кто во дрова». Мамедов, чего вперёд попёр? Тут – прямо, там – право. Понял?
– Такточно, товарищ серджант!
– Тогда, Мамедов, напра-аво! Почему назад?
– Такточно, товарищ серджант!
– М-м-мда… Охуезер, почему не выполнил команду?
– Так вы же мне сказали «отставить», товарищ сержант.
Звонарёв на мгновенье замирает:
– Суворов сказал: пуля – дура. А нужно сказать это вам. Мкрджиев, почему стал спиной
– Потому шьто, канэшьно, направо, товариш сырджант Дзвонаров.
– Отставить мою фамилию. Ну а ты, Попенков, – я тебя уже выучил, как обещал – почему повернулся налево?
– А я левша, товарищ сержант.
– А вот это вам будет чревато боком: наряд по роте – вне очереди. И уже, твоють, не условно. Сейчас вы посмеялись надо мной, а сейчас я буду уссываться над вами. Все на плац, на строевую. Рота, нале-ево! Ша-ам – марш!
Ну, отшагали, отбегали, ототжимались, лечь-встать, колИ-палИ, излагать тебе всё это – мало интереса, и так до вечера дожили. И к вечеру замерла во мне воля, в созерцание преобразовалось представление и блаженная безмятежность охватила. И я стал понимать тех людей, которым нравится армейская служба. Левой. Правое плечо вперёд. Стой. Смирно. Равняйсь. Кругом. Бегом. На месте – марш. Стой. Разойдись. Стать в строй. Покой, понимаешь, почти как Джуджи Чингизович учил: башка не варит, кашкой кормят и на душе чисто.
– Рядовой Попенков, на дежурство заступить. Становись на тумбочку и стой, пока я, твоють, не прикажу.
На тумбочку – так на тумбочку.
– Вопрос, товарищ сержант: а сапоги снять надо?
– Ты что, ещё Попенков или уже Охуезер? На тумбе стоят всегда в сапогах. Как понял?
– Понял правильно, товарищ сержант. Разрешите выполнять?
– Приступайте. И приветствовать всякого, твоють, сюда входящего, кто старше по званию.
Та-а-ак, как же на неё взобраться? Ступенек не предусмотрено. С разбегу, что ли? Спросить сержанта? А солдатская смекалка нам, солдатам, на что? Эх, была не была. Отталкиваюсь левой, взлетаю на тумбочку. И – входящему старшему по званию – замполиту Лонскому:
– Здравия желаю, товарищ капитан!
А тот, выпучив глаза:
– Сержант, что за бардак в подразделении?
– Новобранцы, товарищ капитан.
– Отставить объяснение! Что за бардак, повторяю! Фамилия?
– Звонарёв, товарищ капитан.
– Да не твоя. Рядовой, фамилия?
– Моя?
– Головка от буя!
– Есть, товарищ капитан.
– Не есть, а почему на тумбочке? Кто дал команду?
– Товарищ сержант Звонарёв, товарищ капитан.
– Отставить выполнение. Сержант, что я слышу? Отставить выполнение, я сказал!
– Рядовой Попенков, немедленно выполнить команду замполита!
– А как, товарищ сержант?
– Слазь с тумбы, дубина! Смирно!
– Смирно, сержант! Р-р-рота, стр-ро-ойсь!
Все бросают подшивать воротнички и, перепрыгивая через койки, опрокидывая табуреты, вытягиваются в бульвар – как есть: кто в трусах, кто в штанах, кто босиком, кто в сапогах, кто майке, кто в гимнастёрке. Мгновенная тишина, остановка времени.

Остановка «Времени»

Только диктор с телеэкрана как ни в чём не бывало ведёт программу «Время»:
– …после чего состоялась встреча с жителями города, вылившаяся в большой и содержательный разговор.
На экране площадь, на ней толпа улыбающихся пожилых женщин омывает невидимую границу свободного пространства радиусом в пять метров, где несколько плечистых молодцев в чёрных костюмах и серых галстуках с безразличной бдительностью сдерживают прилив гражданок. Посередине круга человек в тёмном плаще с пятнистою лысиной и доверительно открытыми крупными зубами толкует:
– И как-то вот так у нас идёт, товарищи, что в этом отношении ну никак не перестроимся. А это в настоящее время, скажу вам откровенно, как нельзя более необходимо. И все мы должны, просто каждый на своём месте, я хочу сказать: каждый на занимаемой им должности просто так посмотреть вокруг и осознать эту вот необходимость. Ну, вы согласны со мной или как?
Голоса:
– Согласны, Михаил Сергеевич, согласны…
– Ну вот, а то вы молчите, и у меня складывается такое впечатление, что, может быть, кто-нибудь не согласен, а кто-то даже против. И это вполне нормально, товарищи, и в этом я вижу один из характерных признаков того, что процесс пошёл. А именно: процесс демократизации, который ведь изначально был присущ социализму, так что даже вообще, можно сказать, вот как у нас теперь говорится: больше демократии, больше социализма, и не нужно бояться при этом каких-то частных особых мнений, и не нужно бояться его высказать, но – и здесь я хочу особо это подчеркнуть: не следует превращать обмен личными мнениями, их закономерное высказывание, откровенно говоря в раздрай. И мы отвечаем на это: разве за это мы сейчас боремся? Вот как вы думаете, разве за это?
Голоса:
– Нет, нет, Михаил Сергеевич, не за это!
– Ну вот: а знаете, я вам честно скажу: я ничего другого от нашего народа просто и не ожидал, потому что ведь чего скрывать: бывают у нас, я бы даже больше сказал: есть у нас некоторые такие товарищи, которые опасаются такого вот открытого разговора с народом, вы же знаете, что они есть, и смешно было бы, если бы я стал от вас это скрывать, кому это надо?
Голоса:
– Никому, Михаил Сергеевич, не надо этого, Михаил Сергеевич!
– Во, а я им так и отвечаю: нет, неправильная это позиция, товарищи, нельзя, находясь, понимаешь, в потоке такого сгустившегося ускорившегося времени впадать по-прежнему в какой-то, я бы сказал, стресс страуса и прятать головы в песок, извините за откровенность, но это ведь разве не так?
– Так, так, Михаил Сергеевич!
– Я же знаю, что это так, и кто бы что бы – мне – или вам на этот счёт ни излагал, – нет, товарищи, во всех столкновениях мнений мы не должны по казарменному командовать, что, мол, равняйсь, смирно и не рассуждать, а должны каждое мнение открыто рассмотреть, логически взвесить и в этом процессе обрести всё-таки консенсус. Мне лично запомнится этот разговор, открою вам ещё один – не секрет, какие секреты у Генерального секретаря от народа! – не секрет, а так, одно такое обстоятельство: уезжать от вас я буду с полной, всецелой уверенностью в том, что жители Семигорска и всей этой немалой области наши начинания поддерживают. А то народ для кой-кого – будто какая-то вещь в себе, о которой много говорится, но в чём действительно его воля, об этом в действительности нет представления…

Капитан:
– Отставить программу «Время»!
Диктор:
– Продолжаем программу «Время»…
Капитан:
– Я сказал: отставить программу «Время»!
Звонарёв:
– Рядовой Ахиезер!
– Я!
– Выключить телевизор!
– Есть, товарищ сержант.
Исчезли замелькавшие было на экране детские садики, погасли счастливые улыбки матерей. Исчезло представление, замерла воля. Голый зелёный экран, в нём отражение строя, коек, сержанта, капитана и рядового Попенкова. Если погаснет и лампочка под потолком, всё исчезнет:
… вместе с волей упраздняется и всё её явление и, наконец, всеобщие его формы – пространство и время, а так же последняя его основная форма – субъект и объект; нет воли, нет представления, нет мира.
– В мирное время я могу ещё закрыть глаза на этот цирк в казарме. А если закончится мирная передышка между войнами? Да, да, сержант Звонарёв, завтра начнётся война, а замполита с вами там не будет. И будет ваш личный состав прыгать, как козёл, из окопа на тумбу, прямо под пули противника! Молчать, я вас спрашиваю! Вольно, разойдись!
И ушёл замполит. А сержант:
– Рота, 45 секунд – форма одежды №2, в колонну по 2 – стро-о-ойся! Младший сержант Сидорок, внеплановый, твоють, учебный марш-бросок: горка Крутая, роща Пистолет, далее – вокруг озера Глубокого, и в казарму в обратном порядке. Рядовой Попенков остаётся стоять на тумбе, но не верхом на тумбе, как козёл, а рядом – как дневальный. А другие пусть видят, и на буй намотают, и этого козла, твоють, коллективно – один за всех, все за одного! – воспитывают, как понимать команды. Младший сержант Сидорок, приступить к выполнению!
Приступили – побежали. Стою возле тумбы и думаю: какой же мерзавец этот Звонарёв, хочет натравить на меня товарищей по оружию. Надо бы ответить взаимностью, да возможности к тому не видно. Ничего, осмотримся, принюхаемся – отомстим. Если не… Ну что ж: или мы его, или он нас. Кто? «Ну не я же» – скажи, Звонарёв. А почему это не ты? От личной ответственности уходишь, да? Стоять, сми-и-иррна! 100 нарядов вне очереди, марш-бросок вне плана: улица Широкая, горка Высокая, лес Дремучий, река Быстрая, море Синее, океан Великий Ледовитый, хребет Горный, дальше – согласно вновь имеющих поступить распоряжений. И всё не скоком, как козёл, а ползком, как… сержант Звонарёв. Однако:
– Товарищ сержант, разрешите обратиться.
– Обращайтесь.
– Прошу временного открепления от тумбы в силу естественной надобности.
– Даю 2 минуты.
– Товарищ сержант, разрешите обратиться.
– Обращайтесь.
– А если 2 минут не хватит?
– Тогда вернётесь, я добавлю. Время пошло.
Тварь. Тварь. Процесс пошёл, а не время. Сколько нужно, столько и возьму, а ты кто такой?
– Рядовой Попенков, почему опоздал? Молчать! Упал – отжался! 20 раз. Вольно. Заступить на тумбу.
Скотина: сам валяется и, в экран уткнув мурло, «Взгляд» смотрит. А в ухо тебе зарядить, пока взвод не вернулся? Но поздно, взвод уже вернулся. Запыхавшиеся, злые:
– Ну, Попенков, мля, урою!
Так, это коллективно воспитывать начинают: Мкрджиев неприметно в бок наподдал, Ахиезер понимающе отводит нос, а Мамедов сверкает раскалёнными ножами зрачков:
– Сыктым!
Я всё понимаю: по-алтынски это тоже так. Ещё кто кого!
– Товарищ сержант, разрешите доложить: взвод в расположение части прибыл; в течение внепланового марш-броска происшествий не произошло – младший сержант Сидорок.
– Взвод – вольно, разойдись, лечь, отбой.
И с внезапной мечтательной зевотой:
– А-а-а, вот и день пра-а-ашёл…
Каков зверь: отдыхать собрался. У него день прошёл, а у меня ночь только начинается. А Звонарёв снова, и уже нетерпеливо:
– Вот и день прошёл!
Чего он, сука, и от кого добивается? Подтверждения? Опять, и ещё настойчивее:
– Вот и день прошёл!
Тут я с поста возле тумбы непроизвольно-яростно:
– Ну и буй с ним!
Хмыканье, смех в темноте, а Звонарёв:
– Ну, наконец-то, правильный отзыв. Сам допёр, салага, или старший брат поделился, а? Будешь стараться – толк будет. К сведению личного состава: неписанный пароль и отзыв повторяются, твоють, после каждого отбоя ежевечерне и неукоснительно в хоровом порядке для разгрузки, твоють, дневных впечатлений и облегчения отхода ко сну, твоють. Итак:
– День прошёл!
Дружно грянули голоса:
– Ну и буй с ним!



СОН НА ТУМБЕ

Засвистали ноздри среди ночи, захоркали носоглотки, рванули наружу брюшные газы, слились в лунном свете с испарениями портянок:

il’s n’ont pas l’air de croire а leur bonheur
et leur chanson se mele au clair de lune – 

не так поёшь рядовой, мля, а вот как:

па-алез
в бра-асок
че-ерез
ле-есок
тя-ани – на-асок
су-ки – ку-сок -

сок… сосков твоих рдян – перламутровы слуха улитки
от затылка до бедр непроездны степные снега
небосводом живот – по-над лоном курчавые свитки
там чернеет плакуче твоих вожделений тайга – 

га-га-га, гуси, гуси, вы куда? Ша-ам марш за мной! Не пойдём: серый волк за стеной! Ну и буй с вами, я сам. И вносит сон меня в другую казарму, где у тумбы другой стоит дневальный. Где же тут моё место? Погоди, паря, поднатужься хоть сейчас задать правильный вопрос. Я и задаю: где тут моё место? Пустовато – личный состав на учениях или работах, только три серых волка сидят на койке, «гр-гр-гр» гортанно по-нерусски. Да ещё чувствуется что-то знакомое, но безымянное. Во, паря, а что чувствуется? Ну, как будто всё это… Вот, например, свободная койка, застланная серым с белой полосой одеялом. Вот я опускаю на это одеяло рядом с клеймом ГСВГ  мой зелёный брезентовый вещмешок. Открываю тёмно-жёлтую тумбочку, и вот сейчас из неё как выпадут на дощатый пол два коричневых усатых прусака. И ты скажешь, что ты никогда этого не видел? А вон волчок, коренастый с русой на угловатом черепе щетиной и детски-голубыми глазами – разве ты с ним уже не встречался? – и вот он в хищном порыве – ху-ху! – кидается на тебя, и бросает снизу слева костяной кастет кулака тебе под подбородок:
– Есть, маладой, заходи!
То есть как заходи? А в ухо, вот так, а в дыхало коленом, получай, волчина!
– ВаллA! Он дэротся, прышёл дэротся…
– КытO? – срываются с койки два волкA покрупнее:
– Маладой, абарзел уже, да? Хочешь драка? Паджалуста!
И в шесть кулаков берут в обмолот, и в три пары сапог топчут, словно горянки босиком топчут виноград в точиле, готовят молодое вино к свадьбе:

чёрный глаз карагёз – асса
сад у нас красных роз – леса
песар -джан  сорок жён – Муса
белый плат вся до пят – коса…

Всё во сне зажило как на псе, только челюсть сломанную в проволоку взяли в медчасти. Лежу, – снится, – мыслю. Вот странно как, – мыслю, – уже и за границу, кажись, попал, а всё как-то по-прежнему. Меня ж, снится, после коломыевской учебки в ГСВГ – в Группу советских войск в Германии – определили, а вместо немецких овчарок волки кавказские первым делом напали. Бей свой свояка, чтоб чужие боялись, так, что ль? Да какие они мне свои, звери эти, мне – алтынцу-украинцу! А интересно, во всех ли армиях мира воины такие, как моё, ранения получают, от товарищей, млын, по оружию? И стать ли мне, русскому воину, его, шакалюгу, в бою, например, прикрывать или, скажем, на себе выносить:

То что мы подрались, не про то разговор:
Я ж один был, а вас, падло, трое!
Вон как весело искрами прыснул костёр,
Когда ты не вернулся из боя!

Э, про волка примолвка, а вот и ты, лёгок на помине, как lupus in fabulis , в палату рвёшься, дежурного санитара пинком под зад выпроводил – и ко мне. Лежачего добивать пришёл, да? А те два бирюка, небось за дверью стоят, да? Врёшь, меня так просто не возьмёшь. Челюсть – мура, я ж не волк, на что мне челюсть? А табуретом не хочешь?
– Ай, гарячий маладой! Почти как джигит.
Ловко выхватил занесённый было мною, привставшим, серый тяжёлый табурет, и мигом его оседлал:
– Давай разговор два слова, потом посмотрим. Во-первых, безатнасытельно маладец. Капитану Комарову нэ сказал, как джигит – очень правильно. А на казарма, понимаешь, как было: заходит, дух незнакомый – я ж тогда нэ знал, что это ты, да? Нагло заходит, борзо так, койка сэбе смотрит, старослужашших в упор нэ видит, да? А познакомиться с таким отмороженным надо, да? Тем более, я же Хан. Мэня зовут Хангиши Джангишиев, будешь знать. И мне всегда с новопрыбившим бойцом познакомиться интересно, как мужчина. А как же, потому что надо знать, кого потом в бою прикрывать, и кто тебя, раненого на себе из боя ташшить будет, да? И если потом не вернёшься из боя, так это я сам не вернулся, правильно? Но сначала надо же познакомиться с тобой. И мы уже, я считаю, знакомы. Ешшо нэ друг, но бить может, да? А я с моей стороны уже стал друг: смотры – отдэльный палата тэбе кытO железно вибыл? И тоже этот табурет, и тоже шторка белоснежная, и масло дополнительное сейчас подадут. Подожди. Эй, Горпинич! Гдэ масло моему товаришшу, а? А кытO знает? Мигом, падло, одна нога здесь! После обеда? И мне доложить. Как понял? Ты его, Платон-джан, куда надо, всегда гоняй. Это такой, его всегда можно. А вот Анзору ты крэпко в глаз зазвездячил, но он больше не сердится. Тоже надо. Кавказского челавэка все всэгда уважают, «это звэр», говорят. Ну что, ешшо обижаешься? Ты сэйчас гаварыть нэ можешь, так я сам догадался. Ты, главное, обижаешься, что мы трое, ты савсэм адын, да? И тут ты не прав, потому что маладой и закон не знаешь. У нас такой закон: адын за всэх – всэ на адного, понял? Ну. Так что покурим за мир, да? Это из Дагестана, хороший горный трава, Шамилю из аула бабушка прислала, чтобы родина всэгда вспоминал. И хорошо служил, канэшьно, тем более, что в побеждённой Германии.
Ну что тут скажешь? Ничего, так как челюсть проволокой подвязана, но покурить с товарищем – святое дело. И какое-то солнце взошло в палате, аж зажмурился. Разжмуриваюсь – а где же кавказец? А какая разница! Не в том дело: когда надо будет, откуда-нибудь да выскочит, как всегда во сне бывает. А дело в чувстве каком-то безымянном и тревожном: что-то не то стало, как-то не так стало в процессе мира. А то не так стало, что весь этот процесс, несомненно, уже протекал по тем же излучинам, а то и не однажды. И это отлично помнится.

СОН О DEJA VU

– Когда протекал?
– Да во сне и протекал.
– Да точно ли во сне, паря?
– Ну да, во сне. Ещё помню, стою, локтем на тумбу навалился и вижу: вхожу в незнакомую казарму, выбираю койку, ставлю вещмешок, открываю тумбочку, оттуда прусаки выпадают, волчина кавказский на меня кидается, и всё это уж было когда-то, вот только не помню когда. И решаю: во сне было.
– Да во сне ли, паря?
– Ну а как?
– Во, уже вопрос. Ну, к примеру, так, как нам толкует доктор Капустинский. Вот смотришь ты, будем говорить, на тумбочку. Смотришь – что тогда происходит?
– Тумбочку вижу.
– Так. А потом глаза закрыл, дык чо?
– Тумбочку не вижу.
– Совсем не видишь?
– Ещё чуть-чуть вижу.
– Во, а почему?
– Потому что запомнил.
– Ну вот, а ты, например, притомился умом, защищая отечество. Ведь бывает?
– Ну.
– Смотришь на тумбочку, смотришь – и дуй чего видишь. То есть, видишь, а умом притомлённым не восприемлешь. Бывает?
– Ну, бывает.
– А то! Устал разум, заржавел малость в бессонном бездействии, подзастыл, времени разогрев требует. А память?
– Чо память?
– А память, паря, не стынет. Это ум всегда тужится-напрягается, что в действии, что в бездействии. А память-матушка – раз! – и всё запечатлела, пока ум, бедняга, разогревается. Разогрелся: «Вот те на, я ж это помню!» Тумбочку эту видел, прусаков этих как облупленных знаю, кавказцы-волки на том же месте сидят – всё вспоминается. Понял?
– Понял.
– Ну а чо тут не понять! Я, паря, это даже по-французски знаю. Бывало, скажет доктор-батя сестрице: «Преследует меня, милочка, в вашем лице какое-то, знаете, deja vu ». А знающий уж и смекает: ага, припоминает, значит, наш Капустинский, чего не видал. Только того не знает доктор Капустинский…
– Чего не знает, учитель?
– А того, паря, не знает, чтO в нём такое ум, и чтO – память.
– И что же?
– А ты бывал в конхозе?
– Имени комиссара товарища Когана?
– Ну хоть бы и имени. Дык знаешь, коням, дабы от всего не шарахались, заслонки такие по бокам ставят, которые шоры. Так вот и ум: он кругозору предел полагает.
– Зачем?
– Это чтобы башка кругом не пошла от кругозору. А знающему, конечно, незачем. Во. А притомился ум – съехали шоры, ударило в башку кругозором. Понял?
– Пока не понял.
– Ну, в шорах конь только вперёд зрит. Дорогу видит, будем говорить, – линию. А без шор – круг видит, в коем все дороги сходятся. Понял, нет?
– Так значит…
– Ум тебя, паря, от вечности охраняет. А задремлет – она и открылась. А ты всё путаешься: то ли вот-вот выпадет прусак из тумбочки, то ли уже выпал.
– Когда, учитель?
– О! Я ж к тому и клоню, что когда – это нEбысть, паря, или как у тебя в книгах там по-мудрёному сказано:
…и все аргументы в пользу загробного существования так же хорошо можно применить и к бывшему прежде: тогда они будут доказывать предсуществование, признание которого со стороны индусов и буддистов очень последовательно. Одна лишь Кантова идеальность времени разрешает все эти загадки…
Чо, Ворон, не понял? Эх вы, барды-соловьи! Джуджи Чингизович толкует: явление deja vu, или – на языке советской психологии времён борьбы с космополитизмом – явление ложной памяти, доктор Капустинский объясняет следующим образом: в утомлённом работой, болезнью, бессонницей etc. мозгу нарушается последовательность деятельности механизмов восприятия и запоминания. То есть, сигналы органов чувств добежали до памяти на крохотную долю мгновения раньше, чем воплотились в осознанное восприятие. Можно сказать, запомнил ты предмет чуть раньше, чем его воспринял, а теперь, восприняв, удивляешься: почему же я это уже помню? И поёшь себе на мотив «Средь шумного бала»:

Мне кажется, всё так знакомо,
Хоть не был я здесь никогда:
И крыша далёкого дома,
И мальчик, и лес, и вода,

И мельницы говор унылый,
И ветхое в поле гумно…
Всё это когда-то уж было,
Но мною забыто давно.

Либо на мотив «Летят перелётные птицы»:

Так точно ступала лошадка,
Такие ж тащила мешки,
Такие ж у мельницы шаткой
Сидели в траве мужики,

И так же шёл жид бородатый,
И так же шумела вода…
Всё это уж было когда-то,
Вот только не помню когда.

Но учитель Джуджи не ограничивается изложением рационалистической версии. Он с полным основанием указывает на то, что ум, выстраивая наше представление о вселенной, занимается, главным образом, отбором поставляемых ею впечатлений. Нужные строит, как сержант роту, а ненужным командует: «А-атставить!» Вместо чистого, круглого поля, в котором неизвестно, куда податься, перед нами возникает длинная линия дороги. Это и есть линейное, историческое время. Но стоит разуму с устатку или спьяну ослабить неусыпный контроль над нашим представлением о действительности, как начинает восприниматься уже не время, а вечность. Теряет смысл вопрос «когда?», потому что, по Канту, время, пространство и причинно-следственная связь суть лишь формы восприятия вещей, но, увы, не сами вещи. Учитель предлагает ученику либо выбрать из двух объяснений феномена deja vu одно, либо взглянуть на предмет пошире. Как там у тебя поётся в цыганских вариациях:

Эх, плюнь да разотри,
Да посмотри пошире:
Эх, раз, и два, и три,
А потом – четыре!

Ты сам не знаешь, до чего бываешь ненамеренно мудр. Что такое цифра 4? Это расширение пространства ещё на одно измерение. Оно-то и выразилось в этой твоей неожиданной рифме: пошире – четыре. Впрочем, знаешь, обкурившись дагестанской травой, немудрено назойливо разразумничаться, по-полковому говоря, умняки гнать начать. А проветрятся мозги – сам удивляешься: приснилось, что ль всё – про Германию там, про кавказцев? И челюсть в порядке – свободна и не болит. Стою, боком на тумбу навалясь. Утренний сумрак по казарме коломыевской учебки клубится.

БЕГУН, БЕГЛЕЦ

– Рррота, подъём! 45 секунд – форма одежды №2, на зарядку – бе-егом!
Бегом, бегом, а я постою. Может ещё какой сон интересный посмотрю. А вам, конечно, бежать: быстро испаряется роса – испарина вечно бегущей земли, горло дерут петухи на коломыйской окраине. Топает рота сапог мимо редкой деревянной изгороди, за которой отдыхает, чуть распрямив нерушимо согбенный хребет, дeд Левко:

Левкова сім’я

– Диви, вже й москалики побігли. Молоді – то й бігають, що їм? І чоботи їм дають казьонні – так і я б, може, бігав. Та мовчи вже, Левко, куди ти там уже побіжиш, коли поперек ломить за тією картофлею, курва мама. Аби то замолоду – та мовчи вже Левко, ти й замолоду таким був, тільки все поперEк та валянки, та поле, та город. І у військо за те не брали, бо вони потребують леґінів дужих, спритних та зґрабних. Іще прудких, аби од ворога бігать годні були, а як же, бо так усіх переб’ють на ніц. А мене ще за цісаря нашого старенького, Франца Йошки, як запровадили перед ту комісію, то йой! Розібрали донага, сидить пан офіцір, глядить, а мене не видить, наче ту поторочу, тільки питає: «Васиздас то у вас?» – «Та то, – відмовляють, – прошу пана офіцірика, хлопак наш Левко Юрчишин. Йому, видиш, пан, прийшла карта нарокOвать, то він і прийшов спитатися, чи годен до війська. Чи, мо’, не годен?» – «Та, кричить, сам вижу, що хлопак, а не дівка, бо прутня має, а я, офіцірик, очі маю. Я не питаю хто, я питаю, що то є на ногах у нього?» – «А то, -кажуть, – прошу пана офіцірика, люди називають в нас валянки». Ту си розгнівав пан офіцірик, так заголосив: «Та ж літо на дворі, альбо нє, цумтойфель вас, глупі русини?» – «Так єсть, – кажуть, – пане офіцірику, літо, пече дуже. Але в Левка нашого ноги ще змалку застуджені, то йому, як бігать, то лиш у валянках годен. Адже у війську від ворога дуже бігать треба, то він одразу й валянки взув». – «Найн, – волає пан офіцірик, аж окуляри зронив, – а чи ви відаєте, цумтойфель, глупі русини, же валянки то є не інне що, як бути московські, первшого нам противника? І коли хлопак ваш у тих бутах побіжить, то й москаля за собов аж до Відня приведе. Ще складіть мені данк, же такий добрий офіцір єм, же нє оддаю го наразі до криміналу, а вас, цумтойфель, глупі русини, аж до трибуналу, бо то є диверсія! Не вільно му є в москалевих бутах Його Цісарському Маєстатові жовніром служить». То й запровадили мене просто в валянках, як був єм, на цей же сам город. ПотIм собі мислю: служить у війську – то вже, мабуть, не моя доля, а відтак, тато кажуть, си женити пора. То й оженив єм си, Нелю Францiвну взяв, діточок породив. Первший – Тедьо, котрий наразі на Канаді сам ґаздує. Втора – Юліана, котра, щойно в дівки си була вбила, з гусарами польскими в танок пішла. Та чудненька така, танцює та й плаче, а скажеш: «Годі, красна дівко, пойдь дому спать», – так одпирає: «Не піду, неньо, йдіть самі, а Юліана з гусарами буде танцювала, бо мусить». Така чудненька. І дотанцювала до Холму, а потIм до самої Варшави, панею зостала. А третього, Йвана, повстанцI до лісу забрали. Так було: в неділю рано, сонце ще не сходило, а Українське військо з лісу виходило, та прям на цей сам город. «Слава Україні, ґаздо!» – «Слава ІсУ, вояцтво!» – «Не так, вуйку, мовиш. Вірний одвіт: «Вовіки слава». Лем не про то тепера. Хто ту є молодий, най си до війська збирає та завтра рано вранці за ручаєм Бистрим між трьох смерек, чотирьох модрин Вітчизні та мені, сотникові Соловейку, вірненько присягає». Заплакала-затужила Неля ФранцIвна: «Він же в нас остаточний си залишив є – Йванко. Його ж у вас у криївці НКВД накриє та й стрелить не глядя». А Соловейко-сотник, орел сизий, сам гірко плаче, а так одвічає: «Ні, ненько, ніц ту вдіяти не мож’. Сама видиш, як нас, партизанів тепера катують, що вже й леґінів не зостало, аж на дівки бранка хоче прийти. А ви ту дівок не маєте, то ж оддавайте нам леґіня Йвана, а як ні, то вуйка твого Левка візьмем, і на валянки його москалеві не зважимо, і з ним разом усіх жидів уб’ємо й москалів придушим, й аж тоді си дому повернем, як на оновленій землі не стане ворога-супостата – батько Тарас до нас пише, – а буде син, і буде мати, і будуть люде на землі». Та й пішли собі спати до лісу, бо ж в усіх воякIв то є первшеє діло – добре си виспати. А як відійшли, що не чути, Неля ФранцIвна так до мене рEче: «Йди, Левку, тепера хоч до біса, хоч до жида, а дитинку мені вибери. Він, втям, у нас остаточний – Іванко!» А там, де ручай Прудкий у ріку Студену впадає, там у нас височіла Жидівська Могила, що на її вершечку рабин святий Зельман Сатановір закопаний. Видерся я глупої ночі на той пагорб, вижу – могилка, а над нів вітер вельми гуде, і лишень блідий місяць на ту пору її з-за хмари осяває, аж жаско! Пав я лицем на той гріб, сам так си мOлю: «Рабине, святий рабине! Як вибереш мені дитинку, то поставлю тобі хатинку». А вітер далі вельми гуде, таку мову веде: «Гир-гир, Левку, йди вже спи, га? А я, мо’, за твоє діло си якось помOлю, альбо нє? А ти ж обIцянки не забудеш, нє?» Вернув єм си дому, вижу: хлопак мій, Іван, си до війська лаштує, неньку обіймає, твердо промовляє: «Мушу, ненько, йти неньці Вкраїні служити, вас із татом од ворога боронити». Та й пішов рано вранці до ручаю, до того потічку, де три смереки та модрини чотири. Видить, а там таке лихо си коїть: декотрі вояки ще водов си вмивають, а декотрі вже кров’ю си вмили, і сотник Соловейко падає, більшовицькою кулею ранEний, сам до хлопців так виголошує: «Слава Україні, будь здорова, ненько, і ти будь здорова, нене моя рідна, і ти, далека дівчинонько красна, а славна Вкраїна бійця не забуде!» А кулемети терескочуть, мов ті накажEні. Накрилася криївка, а вояки всі голови зложили. Озирнувся тоді Йванко, чи совіти не видять, забрав Соловейкову зброю, та й сам-єдин си до лісу подав. А ніччю глупов загрюкав в оце віконце і мовив стиха: «Через границю йду, тату, до Монахова, де пан Степан Бандера нове військо формує. А на городі, тату, там, під калинов, дещо закопав єм, то ви його деколи карасинов поливайте, доки си поверну». Та й повернув си спинов, лишень місяць блідий з-за хмари го осяває, аж жаско. А я обIцянки дотримав-таки, над могилков рабиновов будочку поставив єм: він же си старав. Диви, вже й москалики дому бігнуть, до казарні спішать, бо їсти хтять. Молоді, то що ж. У війську молодим добре: сплять од пуза – аж до шостої ранку! – потIм на пляці залюбки марширують, кашу їдять, офіцірів слухають, і голова їм про ніц не бOлить.

Дерут горло петухи на коломыйской окраине, быстро испаряется роса, топает рота сапог:
– Рррота, запе-евай!
И выдохнули задохнувшиеся с непривычки грудные клетки:

Соловей, соловей, пта-шечка,
Канаре-ечка жалобно поёт!

– Рядовой последний, не отставать! Кому сказано? Эй, догоняй, умирающий лебедь!
Но беспощадно отстаёт долговязый и сутулый солдат, и лебедем умирает в его груди песня:

Раз поёт, два поёт, горе не беда,
Канаре-ечка жалобно поёт!

Жалобно ноют виски, колотятся колокола в ушах, колOм дыханье в левом боку, и тяжелы, словно вся земля к ним прилипла, сапоги.
- Товарищ, хы, хы, хы, сержант, разрешите, ыф, ыф, обратиться?
- Отставить обращение! Что там у тебя снова, Ахиезер?
- Не могу бежать, хы, хы, товарищ сержант…
- Что, яйца жмут?
- Хе, хе, товарищ сержант, сапоги трут.
– А хреновому солдату всегда всё трёт: яйца, сапоги, пилотка. Потому что он мудила. И за мудоватость одного ответят все. Все за одного, а этот один – мудак недомерянный. Взвод, стой! Дополнение к маршруту: помимо горки Крутой, рощи Пистолет, озера Глубокого, прежде чем вернуться в казарму в обратном порядке – марш на горку Чёртов Буй! Инициатива рядового Ахиезера. Рррота, бе-егом! Ахиезер, отставить отставать!
Но беспощадно отстаёт Ахиезер: весь взвод уже спустился с горки Крутой, и пропал в роще Пистолет, а Борис ещё дотаптывает безгранично разверстое пространство между концом улицы Широкой и склоном горки Крутой. И разрастается пространство, и отдаляется горка, и в обратном порядке спиною бежит Борис: вот проскочила мимо казарма, вот город, лес, шоссе, вот ушла из-под ног Ивано-Франковская область, Львовская, птицею вырвалась и понеслась на восток граница СССР, проскользнула Польская Народная Республика, ЧССР, ГДР – всё смыто времени волною, и мчится Борис Ахиезер по Тюрингии сосновой, по Саксонии бузинной, по Баварии хмельной, влетает моментально овеществляющейся тенью в позднюю мюнхенскую осень под сиреневые фонари на улице Цветочной, на Блюменштрассе, где мокрый снег с дождём спорят о первородстве, а гости в кафе «Фатерброй» меряются высотой столичного происхождения и смотрят на Бориса испытующими глазами:
– Лев Сатановский из белокаменной…
– Шура Ораниенбаум из Питера…
– Ефим Аптекарь из Харькова…
– Борис Херсонский, поэт одесский…
– Профессор Василий Карпович Сенцов из Тель-Авива…
– Зеев Бен Тов из Иерусалима…
– Сима Зевсман, Нью Йорк, штат Нью-Йорк…
– Габриэль Гавриилович Ультершвед, радио Свобода, Прага…
– Сара-Белла Щукер, Сорбонна, Париж!
– А я, – скромно, – тоже из столицы – из Минска. Правда, теперь я из столицы Баварии. Борис Ахиезер, известный всем как Борис Яур, автор трилогии «Маразмки житейские», «Маразмки армейские» и просто «Маразмки еврейские».
И упирается глаз Бориса в гроздь из восьми полных бокалов с океанскою пеной, мощно прижатых к грозди розовых полных грудей, рвущихся вон из белоснежных кружев тонкой баварской сорочки толстой баварской кельнерши-великанши, а та, прибойной пеной облита:
– Sie wollen, Herr Achieser?
– Eine Mass Helles, Кlara…
Кружку светлого, барышня, вот оно, светлое будущее. Но не утоляет призрачное пиво, запекается на губах пена, далёко за спиною дразнится светлое будущее, и валится рядовой Борис Ахиезер боком в мокрую траву, и возмущается младший сержант Сидорок:
– Что, с первого дня кувырк-коллегию закатил? Взво-од, стой! Объявляю воспитательный момент: доп-марш-бросок на горку Чёртов Буй – а на местном просторечии  Жидівська Могила, – отменяется. Отставить «ура»! Отменяется при условии морального воздействия товарищей по взводу на физические возможности отсталого лежачего бойца, которому приказываю: встать!
И склонили пилотки, и смотрят испытующими глазами, кругом над павшим товарищем стоя:
– Встал, гдля! – Вася Братцев из Моршанска…
– Сычас выстал, ваэллA сыктым! – Азиз Мамедов из Махачкалы…
– Ну, падло, то уже воще! – Володя Василенко из Винницы…
– Встань, друг, канэшьно, ты можешь! – Гамлет Мкрджиев из Баку…
– Подымайся, паря, немедля, не то сыктым сей секунд! – Трифон ИвAнов из Якутска…
– Фстаафаай, саалдат, потому что, понимааешь, весь фсфоот будет аатфечаать, и у тебя тоше получится неприяатнаст! – Юкку Приимэги из Тарту…
– Сам себе могилу роешь, белорус, мля! – Степан Мужикбаев из Султановки…
– Ты кто такой, шьто лежишь, когда народ бежит, кэнязь, да? – Ной Бигвава из Поти…
– Слыхал, солдат? Все пришли тебя поддержать в трудную минуту. А теперь вставай, и живо мне, как пенис из пепла! Ну, пошёл… – это младший сержант Сергей Сидорок из Бреста.
– Есть… встать… товарищ… младший… сержант… – Борис Ахиезер из Минска, постороннею силой влекомый, садится сначала на левое бедро, опирается по-рыцарски на правое колено и, обеими ладонями отталкиваясь от мокрой зелёной травы, кирзовыми сапогами – от красной октябрьской листвы, воздушными крылами – от предкарпатской воздушной вогкости, – взлетает по-над полем, вращая сапогами невидимые педали, мчится сперва позади, а там и впереди строя восхищённых соратников… и медленно – медленно – медленно – падает – падает – падает с безразмерной вышины – как безымянный красный октябрьский лист – а какие у листьев имена?.. – как орлом из поднебесья обронённое перо – как мальчишкой в Китае запущенный над утопающим в лужах полем жёлтый змей – а сколько отпущено бумажному змею полёта? – воспарил на пять вдохов, на шесть выдохов, на семь сокращений сердечной мышцы – и медленно – медленно – медленно – неизбежно – как камень в воду… И склонили пилотки, и не смотрят Вася, Гамлет, Азиз, Юкку, и вскинули, словно на щит, и несут вчетвером в белёсый рай медсанчасти, и упирается очнувшийся глаз Бориса в гроздь из восьми полных шприцов с гейзеровым выбрызгом, бережно прижатых к скромному соцветью неугаданных сосков, прячущихся глубоко в толстый синий халат худенькой синеглазки, а та, к Борису, снятому с креста:
– Ты ложись, разожмись, не держись…
– Извините, товарищ сержант медицинской службы…
– Вы бы все на гражданке так перед женщиной расшаркивались!
– А что, я и на гражданке… Ой!
– Сказала ведь: разожмись, не держись. Теперь синяк пойдёт, а я переживать буду. Знаешь, не могу видеть этих синяков на теле.
– То есть как, вы же медик, товарищ сержант?
– «Медик», «сержант», «товарищ» – как скучно!
Со звоном валятся в таз с кипятком шприцы, зажимы, пинцеты, валятся из русой коронки две тяжёлые шпильки, волнами катятся волосы на чуть наклонную белую шею, на внезапно округлённые плечи, на розовые розы открывшихся сосцов, и пропал куда-то синий халат – и поехало-поехало, туда-сюда, постороннею силой влекомо, мгновенно воскресшее Борисово тело:
– Так, так, так, так! – ать-два! – да ещё раз! – молодец, молодец! – вот…
Прощально сблизились губы – губы:
– Меня зовут…
– Без вас знаю, солдат. На сутки от несения свободны. А при необходимости – забегай, не забывай.
И, шёпотом, в ухо, оглушённое поцелуем:
– Галя…
Галя, Галя, сержант-капитанша, ротного Лонского жена, тихоня-скромница, в пять минут оживила ты в Борисе приподохшего было гуся-лебедя. ЗабегAл солдат Ахиезер с того дня в медсанчасть частенько подлечиться от хронической наследственной мигрени – помехи в беге. ЗабEгал солдат Ахиезер в строю с того дня, как вихрь, подгоняемый наехавшими вдруг на Коломыю снегами-морозами. Не нарадуется, бывало, на Борины успехи сержант Звонарёв:
– Гляди, Мужикбаев, вот Ахиезер тебе пример: и хреновый солдат, а старается! Нет, правда, бойцы, здорово вдруг забEгал товарищ. Но есть в службе всему предел. Поясню на простом примере. Возьмём черепаху Дембеля…

АХИЛЛЕС И ЧЕРЕПАХА

Черепаха Дембель была подобрана трогательно любившим животных Звонарёвым на берегу речки Глубокой на опушке рощи Пистолет и поселена, втайне от Устава, в каптёрке. Добрым словом о четвероногом друге можно было, втайне от Устава, смягчить нековкое сержантское сердце.
– Возьмём, повторю, черепаху Дембеля. Кто как думает: черепаха быстрее бегает или наш Ахиезер? Не слышу предположений. Братцев, ваше мнение?
– Гы-гы, таарищ сержант…
– Отставить ржать, солдат, отвечать по назначению вопроса.
– Дак ча думать, таарищ сержант – Ахуезер быстрея – ясен пень!
– Та-а-ак… Обоснуй, твоють.
– Дак такие каазлы всегда аабязательно быстро бегают, таарищ сержант.
– Ответ обоснован. Но неверен. Есть другие мнения? Мкрджиев?
– Канэшьно, быстрэй чэрэпах, товариш сырджант! А шьто Ахыезыр?!
– Вот те на! Как ты узнал, солдат?
– А потому шьто чэрэпах, канэшьно, уже дэмбыль, он фисё может, товариш сырджант. А шьто Ахыезыр? Маладой боец, салага, как вот Мамедов, напрымер.
Сверкнёт Мамедов раскалённым сверлом зрачка:
– Сыктым!
– Зачем сыктым? Про Мамедова только напрымер.
– Отставить «например». Ответ верен, но необоснован. Мамедов, твоё мнение?
– Такточно, товарищ серджант!
– Да не в том дело, что «так точно», чурка ты неотёсанный. Попенков!
– Я!
– Головка…
– Никак нет, товарищ сержант.
– И этого нет? А голова?
– Так точно, товарищ сержант.
– Ну!
– Не могу знать, товарищ сержант.
– Кто быстрее прибежит?
– Кто?
– Ахиезер или черепаха?
– Кто быстрее прибежит – не могу знать, но Ахиезер черепаху никогда не догонит.
– Как дембеля?
– Никак нет, товарищ сержант.
– А каким макароном?
– Расстояние между Ахиезером и черепахой – 1 километр, так?
– Так, продолжай.
– Движутся они в одном направлении, так?
– Так, допустим.
– Ахиезер бегает в 100 раз быстрее черепахи, так?
– Ну, не в 100, а, допустим, в 10 раз.
– Есть в 10 раз, товарищ сержант. Ахиезер пробежал 1 километр?
– Согласен.
– А черепаха проползла 100 метров?
– Верно.
– Ахиезер пробежал ещё 100 метров, а черепаха 10 метров?
– Так, так.
– Ахиезер пробежал 10 метров, а черепаха 1 метр?
– Так!
– Ахиезер пробежал 1 метр, а черепаха – 10 сантиметров?
– Сделайте вывод, рядовой Попенков.
– Черепаха всегда будет находиться впереди Ахиезера на одну десятую часть преодолённого им расстояния?
– Так точно, рядовой Попенков. Но вы не сделали вывод.
– Сделал, товарищ сержант.
– Никак нет, рядовой Попенков. Можете сделать вывод?
– Никак нет, товарищ сержант.
– Плохо пока, солдат. А вывод прост: есть в службе всему предел. Капитан Лонский так же никогда не будет майором, твоють, как рядовой Ахиезер не догонит черепаху Дембеля. А рядовой Ахиезер, сколько он ни бегай, никуда не убежит от того факта, твоють, что он хреновый солдат. Как понял, рядовой Ахиезер?
– Понял верно, товарищ сержант!
– Нет такого ответа. Таким ответом, твоють, способен ответить только хреновый солдат. Как понял?
– Так точно, товарищ сержант!
– То-то. Попенков, как понял?
– Понял как апорию Зенона, товарищ сержант.
– За сквернословие нерусскими словами, твоють, буду зверствовать.
– Никак нет, товарищ сержант.
– Так точно, рядовой Попенков, зверствоать буду. Или немедленно перед лицом своих товарищей, выйдя на 2 шага вперёд, поясните спиною к строю, твоють, что вы под этим имели в виду.
– Есть пояснить, товарищ сержант. Зенон был древнегреческий математик…
– Умный, да?
– Так точно, товарищ сержант.
– Да не он, а ты.
– Кто, я?
– А кто, я, что ли?
– Никак нет, товарищ сержант.
– То-то! Стать в строй и не звездеть много перед старшим по званию. Взво-о-од! Смирно – вольно – ррра-азойдись!

ОТКРЕПЛЕНИЕ

Ну, всё это когда ещё будет, а пока продолжается второй день стояния на тумбе.
– Попенков, твоють, открепляю от тумбы для приёма пищи. На завтрак со взводом, ша-ам – марш! И чтоб одна нога здесь!
И построив роту, рычит младший сержант Сидорок:
– И – ле-евой – ле-евой – ать–два-три! – ле-евой – ле-евой – ать–два-три! Ро-ота, стой – ать-два! Левая колонна для принятия пищи в столовую – бе-егом!
И много– и быстроногая серо-зелёня гусеница (– …бегом, не задерживать, твоють!) устремляется в распахнутую пасть одноэтажного корпуса столовой и, расчленяясь спереди, обвивается вокруг длинных деревянных столов.
– Стол №1: старший по столу – рядовой Солдаткин; старший по столу №2 – рядовой Костаов; старший по столу №6 – рядовой Белка; старший по столу №10 – рядовой Тупицын. K приёму пищи – присту-упить!
Цепко расхватали быстрые кисти прямоугольные хлебные ломти, низко нависли над алюминиевыми мисками бритые черепа, ливнем залязгали ложки об эмаль зубов, жёстко полезла в глотки перловая шрапнель, заплескался в железных кружках тепловатый чай.
– Стол №1, прекратить приём пищи! Кому сказано? Стол №2, прекратить приём пищи! Кто не успел, тот опоздал. Стол №8, прекратить приём… У выхода из столовой в колонну по 3 – становись!
И построив роту, рычит младший сержант Сидорок:
– Запевала – рядовой Хоменко!
– Я!
– Головка, мля! Запевай!
И в такт строевому шагу, и в лад высокому вскиду колен, серебристой трубой взлетает лёгкий Хоменковский баритон:

Не плачь, дев-чё-онка –
Пра-айдут дожди,
Солдат вернё-отся –
Ты толь-ко жди!

И словно стая гусей поднялась над плацем – это разного веса и звона молодые мужские голоса вторят громкому запевале:

Пу-скай да-лё-око
Твой
вер-
ный
друг,
Лю-бовь на-а свете
Силь-
ней
раз-
лук!

– А-атставить! Всё-то вам про звезду петь, салаги. Что, ещё гражданское молоко на зубах не обсохло? Отставить про звезду, запевай про Красную армию.
И чуть прочистив лужёное горло, снова заводит соловей Хоменко:

Каждый воин – парень бра-вый –
Смотрит со-ко-лом в стра-ю!
Па-радни-раднились мы со славой,
Славу до-
бы-ли
в ба-ю!

Сол-да-ты – в путь!
В путь!
В путь!
А для тебя-а, родная…

– Отставить, Хоменко! Опять про звезду завёл?
– Никак нет, товарищ сержант, это про мать родную. И про Родину-мать. Разрешите продолжать.
– Продолжайте…

Есть почта па-алевая,
Прощай, труба зовёт!
Солдаты,
В поход!

– Товарищ сержант, разрешите покинуть строй.
– Что, Попенков, шрапнель не переварил?
– Никак нет, товарищ сержант.
– Так на что же ты жалуешься?
– Я, товарищ сержант…
– Отставить ипохондрию! Горло болит? Бегом-марш в медсанчасть!
В медсанчасть, так в медсанчасть – всё лучше, чем на тумбе Звонарёвские мудрости впитывать – вон в тот серый корпус, за которым сразу гарнизонная белёная стена.
– Товарищ сержант медицинской службы, разрешите обратиться!
– «Cержант», «товарищ», как всё серьёзно! Ты ложись, разожмись, не держись…
И повелительно-пригласительным жестом левой руки (длинной, прозрачной…) – на застланную прохладной клеёнкой рыжую кушетку, и – правой рукой (твёрдой, цепкой…) приподнимает шприц с гейзерным выбрызгом:
– Снимай, снимай, я же, как ты говоришь, медик. Да не бойся, трусишка, это тебе витаминка с глюкозой – вас же там недокармливают, я-то знаю. Не дёргайся, а то иглу сломаю, синяк пойдёт, а я переживать буду. Знаешь, не могу видеть этих синяков на теле. Ну вот, а теперь…
Распахнулся пропахший камфорой грубый синий халат, вплотную придвинулись розовые розы, плоская впадина, чёрный треугольник и пошлO:
– Так, так, так, так! – ать-два – левой – левой – левой! – да ещё раз! – молодец, молодец!
Отодвинулись – чёрный треугольник, плоская впадина, розовые розы – запахнулся пропахший камфорой грубый синий халат:
– Одевайтесь, солдат.
– А как же?..
– И не забывайтесь: перед вами, во-первых, дама и, во-вторых, всё-таки, сержант. Во-первых, сержант и, во-вторых, всё-таки дама.
И шёпотом:
– Спиртику хочешь?
Задохнулось горло, вспыхнуло нёбо:
– На открепление не тянешь. Держи конфету.
И, в оглушённое поцелуем ухо:
– Лично от Гали…
И куда же теперь? От кого ждать команды? Давай смекать логически.
Кто послал тебя в медсанчасть? – Младший сержант Сидорок. Ему и доложиться. А кто послал тебя к Сидорку? – Сержант Звонарёв, твоють. А кто послал тебя к Звонарёву? – Военком-афганец. А теперь в обратном порядке: из медсанчасти – к Сидорку, от Сидорка – к Звонарёву, а он уж, быть может, и к военкому пошлёт, нам, алтынцам, всё равно. Ша-ам – марш!
– Левой – левой – ать – два – три! Худайбердыев, куда отстал?  Правое плечо – вперёд, ша-ам – марш! На месте – стой! Ать – два! Тебе чего, Попенков?
– Товарищ младший сержант, разрешите стать в строй?
– Не понял. На буя? Ты ж сейчас дневальный, Попенков, что, забыл мне? За тобой сержант Звонарёв уже Ахиезера, дохлого лебедя, присылал. Живо в казарму, одна нога здесь!
– Есть в казарму, товарищ младший сержант.
В казарму так в казарму. Что бы я без вас делал? Всё-таки главное – это приказ, а исполнение – дело второе. Не понял? Объясняю: исполнение без приказа обойтись не может, а приказ возможен и без исполнения. Мудрость солдата.
– Товарищ сержант, разрешите доложить: рядовой Попенков для продолжения несения наряда дневального в казарму из медчасти по приказанию младшего сержанта Сидорка явился.
– Вижу, что не запылился. Но не вижу причины, на буя тебя Сидорок в медчасть посылал?
– Не могу знать, товарищ сержант, приказы не обсуждаются.
– Умный, да? А приказание непосредственного начальника, твоють -«чтоб одна нога здесь» – куда засунул?
– Выполнено, товарищ сержант: обе ноги здесь.
– Я с тобой не шутки шутить тут стою. А что Сидорок дебил, эту служебную тайну, твоють, не позволяет мне тебе разглашать только сержантская этика. И если я его за это взъедрю, то тебя за то же – трижды! Потому что должна быть своя голова за плечами. Где был?
– В медсанчасти, товарищ сержант.
– До предела баба предел потеряла: двух салабонов за один наряд выдолбала, а сержантов уже в буй не ставит. Ну, тому умирающему лебедю это ещё, может быть, как лечебная процедура, а тебя с какой стати?
– Не могу знать, товарищ сержант.
– Молчать, я спрашиваю! Приказываю отправиться в санузел для гигиенических работ в параше. Ахиезеру санчасть открепление дала, твоють. Так он теперь, чтоб солдат не простаивал, зубной щёткой очко в толчке драит. А ты, Попенков, интеллигентно лезвием будешь чистить.
– Товарищ сержант, разрешите возразить.
– Нет такого слова, солдат. Слушаю.
– Так ведь щёткой это получится лучше и быстрей, товарищ сержант.
– А мне не надо лучше и быстрей, мне надо, чтоб ты задолбался. Разрешаю приступать!
Санузел на 8 посадочных мест, словно маленький самолёт, внезапно взмыл в тёмно-синюю лирическую стратосферу:

Твоё чудесное произношенье –
Горячий посвист хищных птиц,
Скажу ль: живое впечатленье
Каких-то шёлковых зарниц…

Это, сложась, как перочинный нож пополам и бодро орудуя зубною щёткой в чёрной пасти очка, Борис Ахиезер оглашает вонючий от дерьма и едУчий от хлорки воздух казарменной параши:

И далеко прошелестело:
«Я тоже на земле живу».

А я ему – отзыв на пароль:

Пусть говорят «любовь крылата»,
Смерть окрылённее стократ.

Ахиезер, сутуло распрямляясь, превращается на миг в вопросительный знак. А я вслух:
– А ты какими судьбами здесь, белорус, почему не в строю?
Тут Борис вдруг распрямляется и, с видом гордеца и враля закинув голову:
– А мне санчасть открепление дала!
Вот как! Что ж, Боря, смерть окрылённее стократ, получай:
– А мне дала без открепления.
Ахиезер, немея, мертвея, роняет синий череп на впалую грудь:
– Знаешь, Попенков, какая между нами разница?
– Конечно, знаю: ваш брат, яур, так всё обустроит, что ему дадут, да ещё и открепление дадут, а нам, лаптям – бритву в руки и парашу скоблить.
– Ошибаешься. Разница в том, что вам, лаптям, парашу скоблить – это в наказание, а бедному яуру параша – это открепление такое, когда он уже свалится в бегу. Да ещё и позавидуют! Но всё равно…
И мне в глаза, проникновенно-поучительно, выстреливает:

Не разнять меня с жизнью – ей снится
Убивать и сейчас же ласкать…

Вот вы как, батенька! А мы вам эдак, хотя из другого стиха, но в рифму. Огонь, батарея, пли:

Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска,
Развивается череп от жизни
Во весь лоб от виска до виска…

Во весь лоб от виска до виска наливается преодолённым трагизмом простреленный строками череп Ахиезера, мыслью пенится, сам себе снится… Пенится, пенится в унитазе хлор, тужится, тужится раскричаться хор, раскачивается Боря Ахиезер, яростно выпевая:

Я наравне с другими
Хочу тебе служить,
От ревности сухими
Губами ворожить.

Не утоляет слово
Мне пересохших уст,
И без тебя мне снова
Дремучий воздух пуст…

  И врывается в вонючий от дерьма, в едУчий от хлорки, в дремучий  воздух отхожего места рассерженный сержант Звонарёв:
– А-атставить! Кто дал команду «запевай»? Причём песни про звезду со словами, не присущими в военном лексиконе. Смирно! Спелись, молочные братья по поводу бабы? Через полчаса приду – проверю. Вольно, разрешаю продолжать.
Продолжать, так продолжать, тем более кто ещё и не начинал. А Борька продолжает, да так мечтательно:

Не разнять меня с жизнью – ей снится
Убивать и сейчас же ласкать…

А я, сердито-наставительно:
– «Убивать и сейчас же ласкать» – это фигня лирическая. А мудрость
в том, что это всё ей снится.
Ахиезер, вздрагивая:
– Кому?

СНЫ СОЛДАТ

Протекли полчаса, и час, и вечер, прокатило солнце на закат…

Мышь… покатилася мышь
В пыльном поле точкою чернильной…
Мышь… покатилася мышь…
По полям чернильным точкой пыльной.

…открепился солдат Попенков от тумбы, приутихли Ахиезеровы распевы, отговорил диктор программу «Время», отбеседовал Михаил Сергеевич с покладистыми голосами, категорически запретил ротный Лонский просмотр по телевизору кинофильма «Легко ли быть молодым?», построили младшие сержанты вверенные им личные составы…
– Вот и день прошёл…
– Ну и буй с ним!
– Первый… второй… третий… четвёртый взвод – отбой!

Звон… или чудится звон…
Узникам моли покойной ночи.
Звон… или чудится звон…
А бессонным ночи покороче.

– Убери мослы, чурка! – Вася Хоменко из Кировограда: – Разлёгся на верхней полке, не в купэ!
– Армяне, канэшьно, нэ чурки! – терпеливо огрызается Гамлет Мкрджиев из Баку: – Понал, хохол?

Сны – невозможные сны,
Если вас сердцам тревожным надо,
Сны – невозможные сны,
Хоть отравленной поите нас усладой.

Колет глаз рыжий фонарь сквозь узкое окно старой, прочной, ещё австро-венгерской казармы. Снится Трифону ИвАнову, будто он с братом Фомой к дедушке в Оймякон ящик армянского коньяка привёз. Отхлебнул старик из одной бутылки, из второй, из третьей, четвёртой, пятой, шестой, седьмой, восьмой, девятой, десятой: «Чем дальше, тем сивушнее», – говорит дедушка Никифор. И побросал бутылки через стенку в прорубь, а они все в тайменей превратились, а дедушка смеётся, скулами трясёт, глаз совсем не видно: «Айда, паря, на воздух! Ты, Фомка, таз держи, ты, Тришка, лом в тазик поставь – во как! – и держи». А сам поднял баклагу против солнца – красного, скрипучего – прищурился на мутняк, наклонил горлышко, и зашуршала по ломику бражка: вся муть с железом смерзается, а до тазика дотекает один чистяк. «Пейте, внучкИ, само здоровье – воздух жжёт, столбы в небе цветут, чистяк по глОткам горит!». Улыбается во сне Трифон ИвАнов.

Луч… загорается луч…
Кто-то ровно дышит на постели.
Луч… загорается луч…
Декорация… иль месяц в самом деле?

Снится Азизу Мамедову молодой, только вчера обрезанный месяц, а он, Азиз, сидит будто под месяцем и волнуется, но виду не подаёт как мужчина. Сказал Азизу старший брат Магсуд: «Эту ночь не спи. Перед рассветом мужчиной делать будем». Ждёт Азиз, молчит, молится.

ВОЛЯ И ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

А Платону Попенкову, рассказчику, снится, будто давно уж закончил он Коломыевскую учебку младшим сержантом, начистил пятак Сидорку, отправился в полк в ГДР, сразу утвердил себя в бою с кавказцами, срастил сломанную было челюсть, стал в полку на должную ногу, да и вышел, собственно говоря, в старослужащие, командиром отделения стал, для кавказца Хангиши прямым начальником. Известный в части боец Платон Попенков, рисковый, грамотный. Даже капитан Комаров вздыхает по поводу Платоновой грамотности:
– Откровенно скажу, ёктво, солдат с высшим образованием – это для армии катастрофа.
В теории всегда знал эту истину капитан Комаров, а лично убедился, когда захворавший запоем замполит Балуев вопреки предписаниям назначил Попенкова временно исполняющим обязанности проводящего политзанятия среди младших офицеров части. И вот стою я, рассказчик, Платон Попенков, сам тому не доверяя – не во сне ли? – за кафедрой в классе для политзанятий, под портретами основоположников и продолжателя, а над портретами по длинной белой доске выложено золочёным пенопластом:

«Учение Маркса-Энгельса-Ленина всесильно, потому что оно верно»
В.И.Ленин

Передо мною за партами –

НЕ:
обмочившийся, вытаскивая репку
опёнок Гвоздиков, чья шестилетняя
головка отличалась от головки юного
Ильича на октябрятской звёздочке
лишь круглыми очками с
лейкопластыревой заклейкой на
правом стекле;
НО:
пень Кураксин, обмочивчившийся от внезапного осознания ответственности при появлении живого министра обороны в штабе, где он, лейтенант Кураксин, нёс боевое дежурство («Сейчас я сделаю вам весело!»);
НЕ:
облачённые в коричнево-белую школьную форму вчера созревшие бело-розовые формы девятиклассницы Аллы;
НО:
в лягушечьей военной форме в год Великой Победы рождённый, талантливый кладовщик прапорщик Иванчак («Почему у 90% личного состава есть варежки, а у половины нет?»
НЕ:
старательная скромница, мышка-норушка, под горшочек постриженная Аня Тихомирова, единственная в классе согласившаяся играть бабку, потому что обожала прабабку Марусю, танцевавшую польку-мазурку в Смольном институте благородных девиц, в присутствии Государя Императора;
НО:
одутловато-седоватый не по годам, на хуторе под городом Зилупе рождённый прапорщик Лайма, известный в гарнизоне тем, что на спор обменялся женой с прапорщиком же Юркевичем, причём, как впоследствии выяснилось, обмен был тонко подстроен самими прапорщицами («Первой любовью молодого бойца должен стать устав, второй – командир»)
НЕ:
головастый 16-летний блондин Славик Лашкевич с безукоризненно чистыми стёклами очков и ушами, и безукоризненно чистыми антисоветскими убеждениями… НО:
ротный командир капитан Комаров, с небезукоризненными ушами, с мутными укоризненными глазами и смутно антигуманными убеждениями («Согните пальцы в локтях», «Вы меня будете помнить до последнего дня смерти», «Громче голову поворачивай!»)…

Злобно и негуманно смотрит капитан Комаров на временно исполняющего обязанности проводящего политзанятия среди младших офицеров части младшего сержанта Платона Попенкова, сам про себя так говорит:
– Ну, замполит, ёктво, ты у нас таки козёл учёный. Аж академию кончил, а не усвоил, очкарик, что высшее образование для армии могила, особенно солдат.
Но солдат, как учил в учебке сержант Звонарёв, должен повсеместно проявлять отвагу, настойчивость и смекалистость, иначе он после этого не солдат, а мудак. Итак:
– Темой настоящего политзанятия является… м-м-м-м… – «Воля как стержень представлений советского бойца». Я спрашиваю, записали?
Прапорщик Лайма невозмутимо не пишет, сложив руки курганом на закрытой общей тетради.
– Я спрашиваю, записали, прапорщик Лайма?
Лайму-то борзотой не проймёшь, а изумлённый, весь навыкате, лейтенант Кураксин уже кричит Комарову:
- Ну, мля, капитан, наглеет твой личный состав, а?
- Ещё бы, ёктво, с нашим замполитом! Это ж, ёктво, придумать такое:
бойца офицеров учить. Попенков!
- Я!
- Почему не вижу даты проведения занятий?
- Не могу знать, товарищ капитан, почему не видите. Вот она дата.
И тычу указкой в левый верхний угол коричневой под меловыми
наслоениями доски.
- Почему дата не на месте, а слева, младший сержант?
- А я левша, товарищ капитан.
- Повыёживайся! Закончится твой политчас, Попенков, и выйдет это
тебе чревато боком.
Рисую на лице невозмутимость, а на доске круг.
- Будем считать, что записали, товарищи офицеры и прапорщики.
- Сибирский валенок тебе товарищ, – буркает прапорщик кладовщик
Иванчак, но тему записывает в тетради и выводит аккуратный круг.
– Я, товарищи офицеры и прапорщики, как вы, возможно, уже заметили, товарищ капитан, начертил на доске окружность. Разрешите обратиться к вам с вопросом, что это означает?
Лейтенант Кураксин, гогоча:
– Это значит – круглый дурак, га-га-га!
Капитан Комаров, багровея:
– На кого вы имеете в виду, товарищ младший сержант?
Я, развеселяясь:
– Я имею в виду круг представления сознательного бойца и вообще
субъекта о мире.
– А вы на кого имеете в виду, товарищ лейтенант?
– Да чо ты, капитан, я ни на кого, это к слову пришлось.
– Так пусть больше не приходится, товарищ лейтенант! И тыкать при срочном составе, ёктво, тоже.
– Вас понял.
– То-то.
Я, постукивая мелом по кругу:
– Этот круг, если хотите, есть мир. Который замкнут для бойца, как и для каждого живого и познающего существа, следующей истиной: мир есть моё представление. То есть, боец не знает ни мишени, ни «калашникова», а знает только глаз, который видит мишень, и руку, которая осязает «калашникова», и для бойца становится ясным и несомненным, что окружающая его часть существует лишь как представление, то есть исключительно по отношению к другому, к представляющему, каковым является сам боец… Как поняли, товарищ капитан?
– Понял, ёктво, боец, понял…
– В самом деле, товарищи офицеры и прапорщики, если, например, мишень будет висеть сама по себе, а «калашников» – лежать, никем не применяем, то личный состав не имеет никакого права утверждать, что мишень и «калашников» существуют. Потому что существование и востребованность суть понятия обратимые. Итак, вы усвоили, товарищи офицеры и прапорщики, что мир есть представление, но…
Рисую на доске второй круг:
– …но будет ли правильным рассматривать мир лишь с этой стороны? Ваше мнение, товарищ капитан?
– Ну, с этой стороны будет.
– М-м-м-да. Во всяком случае сначала мы должны рассмотреть все существующие объекты, даже собственное тело бойца, только как представление. Я хочу сказать: называя их лишь представлением. Но если мы так поступаем, указывает Фридрих Энгельс в труде «Диалектика природы», книга І, «О мире как представлении», § 1, то мы аб-ст-ра-ги-ру-ем-ся…
– Ой, мля-а-а… – бурчит шёпотом прапорщик Иванчак, не подымая лысины от общей тетради и старательно, по буквам, выводя семимильное слово.
– Записали, товарищ прапорщик? Абстрагируемся от другой стороны мира…
Стучу указкой по доске внутри второго круга.
– …которая есть всегда только воля. Ибо последний, я имею в виду мир, с одной стороны есть представление, а с другой стороны, всецело есть воля. Разрешите ещё раз обратиться с вопросом, товарищ капитан. Возможна ли такая реальность, которая была бы не тем и не другим, а объектом в себе?
– Никак нет, младший сержант, это вымышленная несуразность, ёктво.
– Правильно, товарищ капитан, это вымышленная несуразность, и допущение её представляет собою блуждающий огонёк философии. Вопрос, товарищ лейтенант?
– Да, есть вопрос. Если, как ты… как вы сказал, это блуждающий огонёк, то значит объект движущийся? Объект, значит, движущийся – значит, его надо уничтожить ответным огнём. Чего ж тут не понять, во дубина!
–  Я как раз имел в виду объект познания. Прежде чем уничтожить ответным огнём, необходимо провести разведку. Разведчик – это субъект, а раз-ве-ды-ва-е-мо-е…
Прапорщик Иванчак шёпотом:
– Ой мля-а-а…
– …разведываемое и есть объект. Субъект, то есть боец, – в данном случае разведчик – всё познаёт и никем не познаётся. Таким субъектом всякий сознательный боец и грамотный офицер, и прапорщик находит самого себя. Но лишь поскольку он познаёт, а не является объектом познания. Таким объектом, однако, является уже его тело. Предлагаю посмотреть на собственные руки, товарищ лейтенант Кураксин.
– Умный, да?
– Так точно, товарищ лейтенант. Посмотреть и задуматься: то что я вижу, что это – я это или не я?
– Кто?
– Вы, товарищ лейтенант.
Кураксин медленно и грозно приподымается над партой:
– Так точно, младший сержант. Я именно лейтенант, о чём прошу не забываться.
– Есть, товарищ лейтенант. Объектом, однако, является уже тело бойца. И оттого само оно, с этой точки зрения, называется нами представлением.
Хватаю тряпку, стираю меловые круги и черчу на посвежевшей, словно плац после дождя, коричневой глади два эллипса с общим центром. Центр отмечаю точкой, точку отмечаю большой буквой «Я», завершаю победно:
– Объект в себе известен всякому бойцу непосредственно, поскольку является его собственным телом. Таким образом, он находит в самом себе то самое начало, которое побуждает к действиям и всех остальных, и начало это есть – воля. Voilа!
– Воля плюс любовь к социалистическому Отечеству! – это прорвалось вдруг молчание невозмутимого прапорщика Лаймы.
– И про дисциплину нельзя забывать! – это облегчённо бурчит прапорщик Иванчак.
Но в дверь уже с грохотом, и как-то боком, почти колесом, разбрасывая табуреты, в облаке почти зримого сивушного выхлопа вкатывается дылда-майор, и, так же грохоча, пробирается вдоль стены, сообщнически кивает мне и прижимает палец к губам, дескать, валяй, временно исполняй, а я незаметно посижу-послушаю, как проводится политзанятие среди младших офицеров части. Ну что ж, валяю, товарищ замполит:
– Итак, подытожим. Чтобы понять единство субъекта и объекта, а проще говоря, воли и представления, нам понадобилось найти такой предмет, который был бы одновременно тем и другим. И мы нашли такой предмет – это собственное тело бойца. Оно и является для нас непосредственным объектом, т.е. тем представлением, которое служит для субъекта исходной точкой познания, ибо…
Рванулся на ноги майор, опрокинул дальнюю парту:
– Вот! Вот это и есть применение марксистского метода. Вот мы с вами все часто повторяем – да? – что учение Маркса там и так далее – всесильно, потому что оно верно. Повторяем бездумно, товарищи, равнодушно, даже безразлично, а боец такому не верит, нет! Боец говорит: не верю! Он говорит: дай, я сам расскажу, как народ понимает. И рассказывает. А народ, хоть многого не знает, а всё-о-о про себя прекрасно осознаёт, товарищи офицеры. И прапорщики, извиняюсь. И вот тут только начинаешь понимать: а ведь правда, учение Энгельса там, Ленина и т.д. именно всесильно, потому что оно верно, и мы в нашей повседневной служебной, будем прямо говорить, казёнщине, порой забываем, до чего ж это правильно… Молодец, Попенков!
Глаза майора Балуева растроганно блеснули, и он круто повернулся – нале-е-вО! – и заорал Комарову:
– Ну что, капитан, ты гнал бочку на солдата с образованием, да? Гнал, гнал – все знают. А повторить сможешь, как он сейчас тут «Капитал» излагал про стоимость? Которая есть и та, и вместе с тем другая, как Маркс написал. Это ж диалектика, товарищи офицеры, а вы? Я ж не шутки тут с вами шутить пришёл. Повторите, повторите, капитан Комаров!
Комаров, хмур и багров:
– Ну, это… Каждый боец должен уметь абстрагироваться, иметь… это как… волю и находить объект, начиная с себя… и при этом отличаться любовью к социалистическому Отечеству и выполнять дисциплину.
– Постой… постойте, я сказал! Отличаться? Вы сказали, отличаться любовью к социалистическрму Отечеству?! Я не ослышался? И от кого же  отличаться? Быстрее думайте, капитан! Не слышу хода мысли. Что-что?
– Этого он не говорил, товарищ майор.
– Кто?
– Попенков, товарищ майор.
– Отставить фамилию! Вы что, не знаете занимание называемой им должности? Младший сержант Попенков!
– Я!
– Назовите название занимаемой вами должности.
– Временно исполняющий обязанности проводящего политзанятия среди младших офицеров части, товарищ майор.
– Так держать, младший сержант. Капитан Комаров, повторите название!
– Временно исполняющий политзанятия пропускающего обязанности, товарищ майор.
– Плохо пока, капитан. Очень плохо. Боюсь, не стать вам никогда майором. Занятие окончено. Напоминаю: в 16:00 всех как один собраться в доме культуры гарнизона на судебный процесс показательного характера. Вольно, ррразойдись!
Расхожусь, выхожу в коридор и боковым слухом улавливаю пониженный от обиды голос капитана Комарова, повторяющий лейтенанту Кураксину:
– Это мне, ёктво, прозвучало как снег на голову. И Попенков, сука. Он думает, что это так ему останется.

ПЕРВЫЙ ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ СОН

Ничего, поживём – увидим. Всё это мелочи в сравнении с показательным процессом. Который уж месяц, командир полка полковник Суроп сурово рычал, построив полк:
– Смирно! Я могу долго прощать всеобщий ваш долбизм! Но не этот неуставной патриархат, который в каждом из вас сидит. Вы слыхали, что на Родине происходит? Так что здесь уже разбитые, окупированные, освобождённые нами вчерашние фашисты в лицо нам смеются за углом от ограды гарнизона. Так вот предупреждаю, чтобы потом не было мучительно больно: пока я тут здесь командую полком, то разлагающего дисциплину гражданского пацифизма у меня здесь тут не пройдёт! В этом месяце, предупреждаю, один из вас кто-то сядет. Вольно!
Пока вольно. За те полгода, что я здесь, не сел пока никто. Стало казаться, что слова полковника – ежемесячный ритуал во славу устава. Устав оставался самоценной скрижалью, а полковая жизнь текла самостоятельно: в казармах цвело старослужащее самодурство, в каптёрках бурлило полуподпольное самогонство, за стенами гарнизона, по саксонским городкам осуществлялось развесёлое самоходство, при несении караульной службы «имел место случай попытки самоубийства», и со всяким новичком честь честью знакомился в челюсть «звэр» Хангиши Джангишиев. Так было в прежние месяцы, так было и в сентябре 1987 года. Вдруг треснуло что-то на дивизионном Олимпе, метнул наугад пернатую молнию некий Зевес-генерал, а громыхнуло-то в нашем полку, сверкнуло в расположении части и осветило: казарма, койки в два этажа, на одной, внизу, три кавказских волка в дуру режутся, а на другую койку, что сверху, новобранец Саня Соколов зелёный брезентовый вещмешок положил, сам к тёмно-жёлтой тумбочке нагнулся, дверцу к себе потянул, а на дощатый пол как выпадут два коричневых усатых прусака, аж матюкнулся негромко Саня и отшатнулся, Шамиля локтем толкнул, побросали джигиты карты, стеною встали, волной Саню обложили:
– Маладой, абарзел уже, да? Дракаться будэм? Канэшьна, будэм!
И в шесть сапог топчут, и, словно горянки босиком топчут виноград в точиле, готовят молодое вино к свадьбе, и в шесть кулаков берут в проворот, словно кузнецы молотами мнут горячего булата блин, что пойдёт на кинжалы:

карамаз карагёз – асса
пас в горах стадо коз – Муса
шиш-кебаб сорок баб – краса
белый плат вся до пят – боса…

И поехала набок от Хангишиева скального камня-кулака непривычная к казарменному этикету нижняя челюсть новобранца-ленинградца. Саню – в санчасть с трещиной, а в казарму – сам целый полковник Суроп, и сурово:
– Смирно! В этом месяце кто-то сядет – я вам докладывал? Говорил, чтобы потом не было мучительно больно? Так точно. Я долго прощал всеобщий ваш долбизм! Но не этот неуставной патриархат. И не гражданский пацифизм. Ваш бывший товарищ, рядовой Джангишиев, совершил воинское преступление, будет за то подвергнут показательному суду и ответит на нём за него по всей строгости. Терпение лопнуло, причём с треском – наступает час порядка. А потом кто-то будет следующим, и так далее. Вольно, ррразойдись!
И вот в 16:00 – в 16 по Цельсию, как сказал бы прапорщик Юркевич, – в зале гарнизонного клуба, некогда клуба юных гитлеровцев, расселся на сцене президиум – он же высокий суд. И говорит полковник Суроп:
– Товарищи военнослужащие! Сейчас у нас тут здесь состоится суд, на котором будет справедливо осуждён ваш вчерашний товарищ. И это будет справедливо, потому что судьи, может быть, не знают, а вы все тут здесь неоднократно слыхали, как я не раз предупреждал, чтобы потом не было мучительно больно. И кто ещё не понял, пусть сегодняшний час для того станет последним предупреждением о том, что мы долго можем прощать всякий ваш… разгильдяйство, но не проявление преступления. И если вы думаете, кто-нибудь другой, что тебе ничего, что ты никому ничего не ломал, и тебе поэтому ничего за это не будет, то ошибаешься, дело не в этом. Один сломал и сел, другой завтра не ломая сядет, потому что неуставные отношения у нас тут здесь общие, и кто-то же должен отвечать за безобразия. Иначе не будет ни закона, ни устава, а будет вот как теперь на Родине делается. Я старый солдат и привык прямо, извините, товарищи судьи. Вольно.
Тут взошёл на трибуну военный прокурор и так закончил лаконичную речь:
– …и в свете всех обстоятельств требую для подсудимого наказания в виде несения службы в дисциплинарном батальоне в течение двух лет.
И пробасил казённый защитник подсудимого:
– Полностью присоединяюсь к выводам товарища военного прокурора.
Кажись, и дело с концом. Но вскакивает вдруг, опять весь навыкате, шут гороховый, лейтенант Кураксин:
– Товарищи судьи, разрешите мне тут высказаться в качестве как общественному обвинителю. Я давно знаю и смотрю на жизненный путь в кавычках нашего сегодняшнего обвиняемого и подсудимого. И вижу, что его этот поступок возник не на пустом месте, а явился результатом долгого ряда нарушений по наклонной плоскости. Начинается с мелочей: там верхняя пуговица не застёгнута, там покурил в карауле, там по зубам товарища, там строй игнорировал, там одеколона напился. С кем не бывает. Но подсудимый Джангишиев не пожелал вовремя остановиться. Он стал покидать самоходно часть…
В это время капитан Комаров посылает оратору сигналы, недвусмысленно означающие: «молчи, мудила».
– Я хочу сказать, у него попадались такого рода попытки. Приводил в расположение части девицу иностранного гражданства и ненашего образа жизни, всем здесь известную как Шарлотка. Я уж не говорю, как Джангишиев сачковал работы в ангаре, прислав под видом себя рядового Курыбекова. За полтора года службы – 37 взысканий! но это ему не помогло…
– Не за полтора года, а за полтора месяца службы, – сам того не ожидая, срываюсь я.
– Вот, тем более. Слышите, Джангишиев, что уточняет ваш товарищ с образованием? Это ж подумать только, взрослый человек, а прямо как дитя малое: за полтора месяца службы – 37 взысканий! Да уже за одно только это…
Полковник Суроп вполголоса на весь оглушительный зал:
– Ну ты, Кураксин, тоже там… не заставляй дурака Богу молиться… чтобы не было мучительно больно.
Комаров в четверть голоса на весь оглушительный зал:
– Ну тыи мудила, лейтенант, ёктво…
Кураксин:
– То есть что?
Я, окончательно вставая:
– А то, граждане судьи, что все эти 37 взысканий, за полтора года, пришлись почему-то на последние полтора месяца. Почему?
Голос из президиума:
– Товарищ общественный защитник, вы не попросили слова. Вам будет ещё очередь сказать.
Комаров, злобно-ошарашенно:
– Не, ты видал? Попенков уже общественный защитник! Рыбак рыбака… руку моет.
Голос из президиума:
– Капитан, не вмешивайтесь! Вы – непосредственный начальник подсудимого.
Комаров, обалдев от негодования:
– Я – начальник, а Попенков – кто?
Президиум:
– Сядьте на место, товарищ капитан. [К залу:] Справка, кто не знает: непосредственный начальник подсудимого не вправе по закону защищать или обвинять последнего.
Комаров с надеждой на понимание:
– Так, а Попенков? А младший сержант Попенков ему кто?
Президиум гневно:
- Сядьте на место, товарищ капитан, и наберитесь выдержки.
Полковник Суроп вполголоса на весь оглушительный зал:
- Говорил я! а теперь мучительно поздно…
Кураксин:
- Так я не понял, разрешите продолжать?
Комаров:
- Ёктво!
Полковник:
- Долбизм!
Президиум:
- Продолжайте, лейтенант! И кто ещё раз прервёт речь общественного
обвинителя, того попросим очистить зал.
Кураксин, приободрясь:
– И оттого, что все эти взыскания пришлись на последние полтора месяца, так я в этом вижу окончательный предел наглости со стороны как подсудимого, так и его дружков, похожих вот на Попенкова. А как он думал: он будет челюсти ломать, а ему после этого опять всё будет, как раньше, сходить с рук и по головке гладить? Можно подумать, раньше Джангишиев не самодурствовал в казарме? И Попенков это лучше других знает, потому что, товарищи судьи, полгода назад Попенков прибыл – на нашу голову! – из учебной части и тут же попал в санчасть с той же самой сломанной челюстью. Он уже тогда потворствовал самодурству, пустив дело на самотёк…
Капитан, сдавленно громко:
- Вот это настоящий долбокоп!
Полковник:
- Лейтенант, лейтена-а-ант…
Кураксин, смутясь:
- Ну, я не утверждаю, нас с вами там не было, но это каждому
известно как свои пять пальцев. И подсудимый думал, что останется безнаказанным навеки, так как же можно удивляться результату. А времена теперь такие, что партия и правительство объявили войну…
Полковник безнадёжно:
- Лейтенант, лейтена-а-ант…
Кураксин:
– …объявили войну дедовщине и неуставным отношениям в стране. Войну на уничтожение. Но Джангишиев продолжал. Я, так и быть, не буду сейчас говорить о самоволках, о самогоне, тем более, что всё это в какой-то мере касается всех, и начинать перестройку нужно с себя…
Полковник издаёт оглушительный вздох. Капитан немо роняет голову. Кураксин продолжает:
– Итак, не будем о самоволке, о самогоне, о самотёке, о самоубийстве вследствие самодурства, о самосуде…
Полковник – умирает. Капитан – давно убит, упёршись подбородком в
грудь. Президиум заинтересованно:
- Остановитесь, лейтенант!
Кураксин:
- Я?
Полковник, оживая, беззвучным шёпотом реагирует:
- Головка от…
Капитана, похоже, уже не оживить. Президиум:
– Объясните ваши слова, лейтенант. Особо остановитесь на самоубийстве и самосуде.
Кураксин встревоженно:
– Нет, самосуд, это я… преувеличил. Скорее всё же самодурство. С той только разницей, что результатом его послужило самоубийство. [Осмелев:] И не шикайте на меня. Гласность стоит на дворе, а вы? Да, самоубийство, притом на посту. Притом рядового Погукаева, затравленного дедовщиной со стороны Джангишиева. И пусть кто теперь скажет, что это не так!
Я, снова вставая:
– Я скажу. Это не так. Погукаев выстрелил в себя, получив письмо, в котором друзья-доброжелатели открывали ему глаза на неверность невесты. Если на то пошло, я сам видел это письмо, и полполка видело. И Джангишиев тоже видел, даже посочувствовал, сказав: «собака-дэвушка».
Кураксин, ликуя:
– А вы думаете, это ли не циничное отношение к женщине? И разве не возможно, что как раз услышав эту оскорбительную оценку в адрес невесты, расстроенный ею рядовой Погукайло…
Вопль из зала:
– Только не Погукайло! Не имеете права надсмехаться над нашей фамилией, даже хотя бы лейтенант!
Над предпоследним рядом поднимается мешковатый солдатик с вислыми щеками:
– Да, теперь скажу, и не дёргайте справа и слева сразу, не то собьюсь. Никому нельзя надсмехаться над нашей фамилией. Её, между прочим, и отец носил, и дед носил. Да, я получил письмо и делился им с товарищами. И Джангишиев точно сказал «собака-дэвушка». Но я не обиделся, я на правду не обижаюсь. Другое дело – извращать нашу фамилию. В письме написано так.
Погукаев достал из внутреннего кармана х/б захватанный и зачитанный листок:

Письмо настоящих друзей

«И мы как друзья считаем, что нельзя, чтобы ты, Вован, об этом не знал. Твоя Коза, как всегда поступала, так и продолжает, хотя ты раньше и не верил. Но если ты мог не поверить одному, другому, кто лучше тебя это знает, то не верить всем товарищам вместе – не имеешь права. Мы все это слышали: Ленка Козинцева, когда мы, твои товарищи Тур, Бяша и Птица,  встретили её с Витькой Переяславцевым из Шахт, которого ты даже не знаешь (!), и Тур сразу ей предъявил вопрос, что за дела, так Ленка, прикинь, сказала: «Ну ладно, ребята, это временно, пока Погукайло (!!) не вернётся». Так и сказала. Тут, понятно, Бяша не сдержался: «А я не понял, как ты его назвала?». Тебя, то есть. А Коза нагло так: «А шо такое? Конечно, Погукайло, мне можно» (!!!) А мы думаем, что ей, может быть и можно, пока она тебе верна. Но изменять и сразу извращать вашу фамилию – это извините! Да, самое главное забыл. Не главное, но очень показательное. Витька Переяславцев, которого ты не знаешь, увидев, что мы подгребаем втроём, просто сразу показал себя как трус и нагло съебался. Теперь ты видишь, кого она променяла на тебя. И ещё смеет извращать вашу фамилию(!!!!). Можешь нас осуждать, только мы думаем, лучше горькая правда, но от настоящих друзей, чем измена и надсмехательства любимой девушки за глаза. Мы рассказали правду. Прости, если что. От имени трёх товарищей писал Птица (Анатолий Воробьёв)».

Погукаев жалобно шмыгнул носом:
– Это бы ещё ничего, если бы не фамилия. И, конечно, я совершил самоубийство, и вы, товарищ лейтенант, и вы, граждане судьи, наверное, на моём месте поступили бы так же. Вот как если бы на вас ваша девушка, товарищ лейтенант, вдруг сказала: «Куракса»?
Кураксин, уже опять весь навыкате, изумлённо:
– Что-что?
Погукаев:
– Видите как! А если бы это девушка, то что? Только я промахнулся и, после осмотра со стороны врача, получил два наряда в кочегарку, потом продолжал служить и взысканий больше не имел, а теперь многое переоценил и уже хорошо знаю, что такое женщина.
В зале серьёзное, сочувственное молчание. А я [Президиуму]:
– Как видим, одно из обвинений отпало. [Лейтенанту Кураксину:] Как разлетятся и остальные при свете дня. [Капитану Комарову:] Просто нашли подходящую фигуру, чтобы подставить. [Полковнику Суропу:] А понадобилось это, чтобы выполнить план по участию в показушной кампании, для которой надо же кого-то наконец отправить в дисбат за дедовщину. А дело не в этом, дело во всей атмосфере, и другой она быть не может, пока…
Право не знаю, чем бы я завершил ту защитно-обличительную речь, если бы не окончательно воскресший полковник Суроп:
– Молчать, младший сержант! Сми-и-ирррно! Приказываю немедленно выйти вон.
Что ж, заткнули рот, сатрапы. Как всякой правде. Выбираюсь из ряда, перелезаю через сапоги, через острые колени, через уважительно отведённые взгляды: врезал ты им, Попяра, пусть теперь почешутся! А проходя мимо Комарова, слышу – прошипело:
– Следующим будешь ты, Попенков.
Поживём – увидим, кто каким будет. Вышел в коридор, присел на скамейку, вдруг ноги ослабели и веки слиплись. Темно кругом. Свищут ноздри среди ночи, хоркают носоглотки, рвутся наружу брюшные газы, сливаясь в лунном свете с испарениями портянок, пузырчато колется отлёжанная рука. Колет глаз рыжий фонарь сквозь узкое окно старой, прочной, ещё австро-венгерской казармы.

Луч… загорается луч…
Кто-то ровно дышит на постели.
Луч… загорается луч…
Декорация… иль месяц в самом деле?

Ум-м-му… А как же сон, а как же суд? Хочу досмотреть, учебка подождёт. Крепко, до боли жмурю глаза. Ну? Ага, то-то – вот и пошло дальше. Распахнулась дверь из зала в коридор, и слышится из зала в коридор:
– И я, как прокурор, в свете всех обстоятельств, нахожу возможным потребовать для подсудимого Джангишиева Хангиши Джангишиевича наказания в виде службы в дициплинарном батальоне в течение одного года.
И защитник басом:
– Присоединяюсь к выводам товарища военного прокурора.
И президиум:
– Подсудимый, вам предоставляется последнее слово.
Слышу – Хангиши кавказит растроганно:
– Спасибо, граждане товаришши судьи. Я осознаю, что в моей жизни тэпер приходит пэремена, да? Как отец, как дэд, как брат Расул. Все мушшины в моей семье ровно в двадцать лэт садились на тюрма. А сегодня и мнэ пора. И я обешшаю быть как отец, как дэд, как тоже брат Расул. Посмотрите: дэд освободился – отец родился, отец освободился – брат Расул родился. Потом я родился – Расул сел. Потом освободился, потом опять сел. Потому что брат Расул нашёл себя там. А сегодня и мнэ пора. Спасибо.
И полковник Суроп завершает мероприятие:
– Смирно! Сегодня мы с вами присутствовали на очень важном дне. Все, надеюсь, поняли, что приходит конец вашему долбизму и наступает час порядка. Потому что каждого драчуна всегда кончается тем, что, наконец, побьют. Даже Наполеона. Думаю, не позже, чем через месяц мы с вами снова тут здесь соберёмся и посмотрим на результат. Вольно!
А Комаров мне лично:
– Смирно, младший сержант Попенков! Приказываю заступить в конвой для отведения осУжденного. Следующим из этого зала под конвоем поведут тебя, Попенков.
Вот она подлость, вот что называется подлостью: меня, друга и общественного защитника, в одну минуту превратить в тюремщика! На глазах у всего полка, у товарищей. Сочувственно отворачиваются: довыёживался, Попяра! Но Хангиши сказал на прощанье:
– Маладэц – нэ побоялся. Тэпер совсэм джигит.
А проводить политзанятия мне даже временно уже не пришлось. Пришлось замполиту Балуеву, не лелея любимого утреннего похмелья, проглотить наскоро сто грамм да и нести перед младшими офицерами и прапорщиками всё ту же всесильную, ибо верную общественно-политическую тряхомудию. Несёт, надрывается, сам так говорит:
– Вот, товарищи, мы часто повторяем одну всем известную истину, и капитан Комаров её особенно любит, но только теоретически, а на практике, как видно, слабО. Часто, говорю, и бездумно повторяем, что солдат с высшим образованием – это для армии катастрофа. Или там могила. Но это ж дела не меняет, да? И до того доповторялись, что уже и смысл забыли этих правильных слов, и ставим его почём зря уже даже офицерам лекции читать – не, это ж надо додуматься, я вас спрашиваю. А он дальше больше борзеет и оспаривает уже всё, вплоть до решения суда. Советского суда, я на это вам подчёркиваю! И тут-то начинаешь понимать, что – да, верно, солдат с высшим образованием – это для армии полная могила. И вы, капитан Комаров, при всех скажу, за это ещё наплачетесь. И, боюсь, не скоро вам светит майор.

СНЫ СОЛДАТ (окончание)

Не скоро светит – рассветёт скоро:

Тень… надвигается тень…
Чернота ночная нарастает.
Тень… надвигается тень…
Но зарёю небо зацветает.

Но всё ещё свищут ноздри под конец коломыйской ночи, хоркают носоглотки, рвутся наружу брюшные газы… Колет глаз рыжий фонарь сквозь узкое окно старой, прочной, ещё австро-венгерской казармы. Снится Азизу Мамедову молодой, только вчера обрезанный месяц, а он, Азиз, сидит будто под месяцем и волнуется, но виду не подаёт как мужчина. Сказал Азизу старший брат Магсуд: «Эту ночь не спи. Перед рассветом мужчиной делать будем». Ждёт Азиз, молчит, молится. И вот подходит брат, за руку хватает. Рванулся на ноги Азиз, кувшин с водою опрокинул, подхватить хотел, а брат Магсуд ему знАком: не трогай. И видит Азиз: перед ним ослица молодая стоит, задом повернулась, хвост задрала, ногами перебирает нетерпеливо. Стоят отцы вокруг, деды-прадеды, братья старшие, языками прицокивают: давай, Азиз-джан, говорят, покажись мужчиной. Ну что ж… И только хотел Азиз харэ ра бэгайад, как – всё! – взял за руку брат Магсуд, говорит: не надо, Азиз-джан, беги домой, там кувшин падает, не дай разбиться, воде пролиться. Ветром понёсся Азиз в дом, смотрит: накренился кувшин, сейчас вода прольётся. Подхватил Азиз сосуд – капли не проронил, на стол поставил: хамдулилла! Тут брат Магсуд входит, улыбается: спра-а-авился, говорит, Азиз-джан, теперь ты мужчина. Тут бы и проснуться Азизу, да спать хочется. А некогда уже тебе, солдат, спать:

Мышь… покатилася мышь,
Но в лучах лазурных розовея.
Мышь… покатилася мышь,
Эй – вы, сони… к тачкам поживее!..

ТАЧКИ И ПРОЧ.

Да, в тот день были тачки. Происходит это слово от глагола таскать, и если это вызовет возражение, то я его проигнорирую, потому что солдату не до этого. Кроме тачек, были лопаты, которыми взвод докапывался до водопроводных труб, после чего водопроводчик уж как-то там их ремонтировал, припевая:

Тече вода каламутна

А когда дело не шло, переходил на скабрёзную о Львове с припевом:

І тЕче і тЕче як холєра

А взвод тем временем врубался кирками, ломами и лопатами в тронутую ночным заморозком почву, таскал в тачках землю и насыпал на огород деда Левка Юрчишина целый курган коричневого, холодного и суховатого вещества.
– А хто ж то прибирати йме, господа москАлю? – допытывался у сержанта Звонарёва согбенный старикашка в валенках.
– Как кто? Да мы с вами, дедушка. Слуг у нас нет, а народ и армия едины, – бодро ответствовал бравый сержант, – ещё скажите спасибо, что не под огородом рвануло.
– То дякую красно, господа москалю. Лем під городом воно саме рвонути не може, таж не заряджене.
– Ну вот, а вы ещё недовольны. Приказа не было на огороде копать. А будет приказ, так и огород вам вскопаем.
– Дякую красно, господа москалю. Скапуйте, бо я ж виджу: молоді хлопи, дужі, розімняти си хочуть. Тільки отам під калинов най не скапують.
– Это решит командование, а нам своевольничать не положено.
Сосвоевольничать, правда, попытался младший сержант Сидорок, который приказал воспользоваться образовавшейся ямой и зарыть в неё «всю хрень со свалки гарнизонной: бурбуляторы там, буяторы хреновы». Борька Ахиезер изумился было: а куда землю девать? Сидорок в ответ:
– Ну прямо как звери малые. Яму вырыть надо поглубже, чтобы вся земля вошла. А ты, Ахиезер, зубы не заговаривай, чтобы не работать. Может, тебе личную лопатку с моторчиком, а?
– Мне что, могу копать, могу не копать.
– Главное лопату не закопай, так что потом хрен досчитаешься.
Но сержант Звонарёв велел отставить углубление почвы, заметив ехидно Ахиезеру, что тут ему не там, в санчасти:
– Там будешь махать, пока сам не задолбаешься, а тут – пока приказывают.
Ахиезер благодарно улыбается и смаху тычет лопату в землю, попадая по ноге Мамедову.
– Уй-й баяяй, сыктым, падла!
– Ты чего? – Ахиезер растерянно пялится на скачущего, поджав под себя правую ногу, Мамедова.
– Уй-й баяяй, ступить нэльзя, сыктым, падла, Охуезер!
Сержант Звонарёв, сразу не разобравшись кто кого:
– Что такое, Ахиезер, опять в санчасть захотел? А буй тебе, и не симулируй.
Мамедов, подвывая:
– Товарыш серджант, это я сегодня сымылируй. Мыне на санчасть надо. Охуезер, падла-сыктым, совсем палец мыне поломал.
– Рядовой Ахиезер! Приказываю помочь изувеченному вами товарищу допрыгать до санчасти для оказания ему там первой медицинской помощи. И сразу назад – одна нога здесь, а другая там.
Мамедов испуганно:
– Товарыш сырджант, почему сразу одна нога там? Нэ дам нога рэзать, – подвывает Мамедов, притопывая обеими ногами. – Я ешшо молодой, лучше буду копаю, сыктым, падла Охузер!
– Отставить «буду копаю»! Получил травму – теперь расхлёбывай. Да не боись, Ахиезеру там понравилось.
Ахиезер, нахмурясь и отвернувшись, хватает Мамедова под руку и оба, кое-как, на трёх ногах, дотаскиваются до санчасти, а там уж на крыльце, строгая, скромная, в синем толстом халате, худенькая синеглазка со шприцом, как по команде «на плечо»:
– Рядовой Ахиезер, в чём дело? Вижу, что травма, так оставьте мальчика. И возвращайтесь в строй, одна нога здесь!
Мамедов в ужасе прижимается к плечу Ахиезера:
– Товариш сырджант женшына! Нэ дам одна нога здэс: я ешшо молодой, я надо нога…
– Молодой, молодой, надо, надо, пойдём в кабинет, посмотрим ножку. Правда? Да не бойся, чурочка, тётя-сержант тебя не съест. Правда? Ахиезер, кому сказано: возвращайтесь в строй! Во-от. Иди сюда, смугленький, та-ак… Ножка болит? Так болит? А так?
– Уй-й баяяй…
– Ну всё, уже всё. Ты, главное, ложись, разожмись, не держись.
– Уй-й баяяй…
– Ничего страшного: витаминка с глюкозой плюс анальгинчик – все через это прошли. А теперь…
И посыпались в таз страшные медицинские железки, и показалось из распахнувшегося внезапно халата – розовое, белое, чуть кремовое…
– Ну-у?
Рванулся на ноги Азиз, графин с водою опрокинул и видит: молодая стоит перед ним, ногой притопнула нетерпеливо:
– Ну-у?
А он уже мужчина, байад кэ зан ра бэгайад.
– Давай его сюда. В первый раз, да? Вот мы его сначала поцелуем, а потом… – Так, так, так, так! – ать-два! – да ещё раз! – молодец, хороший мой мальчик, сла-аденький! А ещё раз? Вот так, хорошо. Теперь до завтра от строевой отдыхай, а там посмотрим. И тёте Гале спасибо скажи, ах ты чурочка мой смуглявый, держи конфетку: сла-аденькая.
А Борис между тем вернулся к месту копки сам не свой, даже Звонарёв посочувствовал:
– Рядовой Ахиезер, почему лица нет? Стыдно за изувеченную ногу товарища?
– Никак нет, товарищ сержант.
– Правильно, солдат, со всяким бывает. Ну, так что, служба-матка надоела? Рано, солдат!
– Никак нет, товарищ сержант.
– Так, может, девушку вспомнил?
– Так точно, товарищ сержант.
– А ты ей письмо напиши весёлое.
– Я подумаю, товарищ сержант.
– Индюк думал. Это ты и в бой будешь таким ходить из-за бабы?
– Только не «баба», товарищ сержант!
– Рядовой Ахиезер, если у вас есть что-то сказать, так лучше молчите. Я потом сам пойму.
Но и потом недопонял сержант, и когда уж отпахали-отмахали, и гражданский водопроводчик «полагодив водовід» и ушёл, распевая «Грай водо-водограй, грай, водограй», и принялись бойцы-курсанты подшивать подворотнички и весёлые письма девушкам сочинять…
– Слышь, Попенков, ты ж у нас интеллигент с образованием, так помоги товарищу барышне письмо накатать, а?
– Хорошо, без проблем. Только вот что, Мужикбаев, я же не знаю, кому пишу.
– Как это к кому? К Светке.
– Ну, какая она, твоя Светка?
– А тебе что, долбать её? Ну, роста вот такого, глаза – во, а фигура – как надо, и сзади тоже всё в порядке. Грудь – третий размер, блондинка, прикинь, некрашеная, и на щеке чуть-чуть место покоцанное есть, ну, в общем, короче, ты понял. Мороженое любит, стихи читает, прикинь:

Ведь может быть внешность дворняги,
А сердце чистейшей породы…

Ну ты, конечно, знаешь, да?
– Так что ей писать?
– Что служу я в секретной учебке, что спецоперации в лесах ежедневно против недобитых бандеровцев, что ранен был немножко в область для последствий неопасную, ну кругленько так напиши, чтобы страшно стало. Обязательно, но чуть-чуть.
Ладно, приступим:

Письмо к любимой

Дорогая Света!

Не хотел тебя сразу понапрасну стращать, но теперь решился. Ты спросишь меня почему? А потому, Светлана, что люди мы с тобой взрослые и имеем право узнать всю правду. Может быть, вы там, на гражданке воображаете, что мы тут в армии только и делаем, что бодро маршируем в мундирах с золотыми звёздами, размахиваем лампасами и получаем награды за парады. Нет, Светланка, это глубоко не так. Например, сегодня поранен в ногу мой боевой побратим рядовой Мамедов. Падая, Азиз всем дал наказ, любить Родину, как он, и не жалеть ни пуль, ни гранат, и не щадить ни себя, ни противника. В долгих изматывающих боях вчерашние салаги закалились, стали серьёзными. Перед твоим мысленным взором предстоит уже не тот гражданский разгильдяй, с которым ты (помнишь!) так легкомысленно познакомилась на дискотеке и полюбила его авансом. Посмотри на приложенную к письму фотографию. Ты увидишь в этом лице черты мужества, самоотверженности и глубокой ответственности за порученное ему дело. И такой же серьёзности в личном поведении он теперь ждёт от любимой девушки. А если ты будешь по-старому легкомысленно знакомиться на дискотеке, то это приведёт к неизбежной расплате. На других девушек я здесь не гляжу, и, заметь, ещё ни разу не посещал нашей санчасти. Гляжу только на твою фотографию и всегда вспоминаю тот вечер. Есть у солдат умная пословица: лучше вспомнить человека и посмотреть на фотографию, чем посмотреть на фотографию и вспомнить человека. Люблю, с нетерпением жду, когда же минуют эти 720 дней в сапогах, наполненные отупляющею муштрой и невообразимым долбизмом. Прости за прямое солдатское слово. Привыкай, подруга. Твой навеки, рядовой Степан Мужикбаев.

П.С.:

Ты лети, лесная пчёлка,
До Султановки-посёлка.

Принеси ей каплю мёда,
Расскажи, как здесь погода.

Ну а если там измена,
Ты ужаль её в колено.

Ну а если позабыла,
Ты ужаль её за рыло.

Ну а если всё как надо,
Сердце солдата ей награда.

Жди, пиши, не делай клякс –
Сегодня дембель, завтра – в ЗАГС.

  Мужикбаев прочитал письмо, сначала радостно улыбнулся, а потом, подумав, спросил:
– Слышь, Поп, а она-то поверит, что это я сам писал?
– Если любит – поверит!
– Что ж, это и будет экзамен для её чувства!
Дней через 20 Степан показал мне ответ:

Письмо от любимой

Дорогой и любимый навеки Стёпа!

Получив твоё письмо, мне стало очень радостно, и я была горда, что мой жених умеет так хорошо выражаться и изъясняться. Я даже не подозревала в тебе таких способностей. В первую голову спешу сообщить, что с предложением твоим от души согласна, и что особенно, так это то, что моя мама, Лидия Васильевна, от которой у меня нет секретов, прочитав письмо, так и сказала: такой грамотный парень, такой в душе порядочный, и к тому же, умеет умно пошутить. А то есть недоделанные люди, которым палец покажи, а они уже и регочут. А ты так забавно и вместе с тем лирично, в стиле лучшего современного поэта, Эдуарда Асадова, написал про пчёлку. Это будет пчёлка нашей дружбы и любви, да, Стёпа? Хотя, знаешь, там есть одно место, которое меня чуть-чуть задело. Это там, где про рыло. Действительно, на левой щеке у меня есть ямочка со звёздочкой, но это с детства, и в этом, если хочешь знать, заключается моя женская изюминка. У меня их, вообще-то, по жизни несколько, и ты Стёпа, некоторые уже знаешь, а с другими тебе только ещё предстоит познакомиться. Ведь это тебя не отпугивает, правда? Я очень беспокоюсь о том, что ты в мирное время участвуешь в таких непрестанных боях и в опасных учениях даже с применением долбизма, где есть раненые, а ведь от раненого до убитого один шаг. Но я надеюсь, что тебя и дальше будет успешно проносить мимо санчасти, правда?

Ты лети, степная пчёлка,
Из Султановки-посёлка.

Долети до Коломыи,
Загляни в глаза родные.

Если в них прочтёшь любовь,
Поцелуй Степана в бровь.

Если мы друг другу любы,
Поцелуй Степана в губы.

Если ж Свете он изменил,
Ты ужаль его что есть сил.

Если ж Свету он забывает,
Пусть пчела его покусает.

Жду, пишу, страниц не мну,
Ты можешь видеть во мне жену.

Мужикбаев пожал мне руку и хлопнул по спине:
– Молоток, теперь мы с тобой боевые побратимы. Поженил меня, надо же, устроил судьбу. Такое не забывается.

COMMEDIA DEL ARTE

Но то было позже, а пока я писал письмо, а Борис Ахиезер пожаловался Звонарёву на хроническую мигрень, которую он, Борис, в течение дня подавлял чувством долга, а теперь считает нужным принять меры, чтобы завтра быть как огурчик. Звонарёв с юмористической подозрительностью покосился:
– В санчасть хочешь прогуляться, солдат? Мёдом там, что ли, дверь намазана? Ну сбегай, чтоб завтра как огурчик.
– Есть, товарищ сержант!
Примчался Борис на одном дыхании, влетел в кабинет, а Гали нет. Только в темноте пинцеты позвякивают, зажимы пощёлкивают, шприцы во сне посвистывают. Борис во двор, обошёл домик, там другой вход, там три палаты для хворых и травмированных воинов. В двух палатах темно, третья светится как цыганская свадьба. Борис к окошку, а там шторки белые. Борис на крылечко к двери – там заперто.
И сказалось в голове у Бориса:
– Что ж, таково счастье моё яурское. Хрен с ним, пойду в казарму, хоть воздухом подышу.
А изнутри, из утробы:
– Так, так, так, так! – ать-два! – да ещё раз! – молодец, хороший мой мальчик!
И как врежет Борис по двери сапогом:
– И где вы там долбётесь, товарищ сержант медицинской службы? Скорая помощь ваша требуется!
И как рванёт Борис дверную ручку – и с треском распахивается дверь, а ручка в кулаке остаётся. Приоткрыта в коридор палата, а из палаты:
– Да ещё раз! Давай, чурочка, так, так! – ать-два!
Борис туда, а там Мамедова смуглая рожа, и Галины ноги на погонах. Сама запрокинулась, в потолок вперилась и:
– Ай, ай, так, так! – ать-два! Ну Азизик, ну что же ты?!
– Уй-й баяяй – Охуезыр тут!
Галина, запрокинуто увидев Бориса:
– Что-о-о?
Ахиезер, хватая за горло графин с водой:
– Встать!
Галина разводит и опускает ноги, мгновенно оказывается стоящей и в халате. Ахиезер, вдребезги разбивая графин о стенку:
– Смирно!
Мамедов, в гимнастёрке, с погонами, без порток и босой, вытягивается, руки по швам. Ахиезер громово:
– Немедленно прекратить втаптывание женского достоинства!
Мамедов, выпучив глаза:
– Никакнэт, товарыш Охуезыр!
Ахиезер – Мамедову, хватая со стола стакан:
– Лечь на койку, отвернуться и не слышать!
Мамедов полсекунды пятится, затем понимает, валится на койку и прикрывает голову подушкой. Галина, овладевая собою:
– Я поражена, рядовой. Кто позволил?!.
Борис, сжимая правой рукою стакан:
– Кто позволил? Сердце и совесть! Зачем, зачем вы оскверняете себя в этой грязи? Вы ведь хотите не этого, я знаю, что вы не такая…
Галина возмущённо:
– Какая это такая «такая»? Ты ещё месяца не прослужил, салага, ещё лапша гражданская на ушах не обсохла! Что ты знаешь?
Мамедов из-под подушки шёпотом:
– Шьто ты знаешь, Охуезыр?!
Галина, возвышая голос:
– Молчать! Вы ещё сосунки. Вам ещё, чтобы стать солдатами, пахать, пахать и пахать. И сержантам с офицерами вас ещё долбать, долбать и долбать, формируя из вас личность.
Борис, прижимая левую руку к виску:
– И вы, видя всё это…
Галина, постепенно вдохновляясь:
– Да-да, Борис, а я, видя всё это, лечу вашу мигрень, исцеляю, выхаживаю, вкалываю вам в зад витамины, даю вам возможность на пять минут почувствовать себя человеком, мужчиной как мужчиной, а не чмом затурканным. И вы ещё раскрываете рот – «такая»? Молчать! Вот мы служили с мужем в Ханты-Мансийске, так там баба целую роту триппером оперила. Так вот эта – «такая»!
И сержант медицинской службы, Галина Лонская, припала к Ахиезерову плечу, оттолкнулась и всхлипнула:
– Дурачок ещё!
Борис, крепче сжимая левой рукою лоб, а правой стакан:
– Галя, Галя, разве можно тебе здесь оставаться?
Галина гулко:
– А куда деваться, куда? Ты что ли, заберёшь, когда отслужишь?
Борис, ещё крепче сжимая кисти:
– Да, заберу! Отслужу – и вам буду служить!
Галина, горько улыбаясь:
– И сколько вас было, таких же ребят…
Борис, вспыхивая:
– Жеребят… Борис Ахиезер не жеребец! Я готов кровь…
Захрустел в руке тонкостенный стакан, вгрызлись осколки в ладонь, закапала на кафель кровь. Борис, трезвея и дрожа:
– Извините, я его, кажется, раздавил.
Галина, вытягиваясь лицом:
– Ай-й-й-й… Брось, брось стакан, брось, Боренька. Всё, всё, пойдём лечиться, в кабинет.
И в коридор, и в тёмный двор, и за угол в другую дверь:
– Темнотища, ключ не вижу куда ткнуть, хи-хи! Попала. Теперь успокойся.
Втащила, чуть не на себе верхом в коридор, в кабинет, свет зажгла:
– Успокойся, Боренька, всё решишь потом. Ты ложись, разожмись, не держись. Так, так, так, так! – ать-два! – да ещё раз! – молодец, хороший мой мальчик!
– Какая же ты, Галя…
– Да вот такая…
А из дверей хриплый рык:
– Отставить долбёж!
Ахиезер, выпучивая глаза:
– Ой, капитан Лонский тут!
Галина, запрокинуто увидев мужа:
– Что-о-о?
Капитан тяжело топает ногой, звякают в ужасе пузырьки в стеклянном шкафу:
– Встать!
Галина мгновенно оказывается стоящей в халате, сама босая. Капитан, звонко разбивая локтем дверцу шкафа:
– Смирно!
Ахиезер, в гимнастёрке, с погонами и без порток, вытягивается руки по швам. Капитан, громово:
– Немедленно прекратить втаптывание солдатского достоинства!
Ахиезер, выпучив глаза:
– Никак нет, товарищ капитан!
Капитан, хватая ручищей двухлитровую бутыль с дистиллированной водой, Ахиезеру:
– Молчать, солдат! Приказываю: форма одежды №4!
Борис, петухом:
– Есть, товарищ капитан!
Капитан:
– Стоять! Молчать. Приказываю широко раскрыть глаза и уши…
Ахиезер впрыгивает в штаны, застёгивается, подпоясывается, сутуло-вопросительно застывает. Капитан, зычно:
– Сержант медицинской службы Галина Лонская!
Галина вскрикивает:
– Я!
Капитан, с выбрызгом:
– Что вы, сука, можете сказать в своё оправдание? Молчать! Отвечать!
Галина, хладнокровно:
– Я поражена, капитан. Ваше звание не даёт вам никакого права втаптывать жену в присутствии срочного состава.
Капитан, взвиваясь:
– Ты ещё смеешь, вечная глядь, стесняться присутствия…
И, бешено перебрасывая в руках бутыль:
– …после того, как она в Ханты-Мансийске целую роту триппером оперила…
Ахиезер, распрямляясь:
– Кто?
Капитан:
– Вопросы!
Галина:
– Есть вопросы, капитан! Во-первых: откуда, от кого прилетел этот триппер? Не забывай, что все ребята только что прошли медкомиссию, и были чистенькие, как вылизанные щеночки.
Капитан:
– На что ты, глядища, мне этим намекаешь?
Галина взвизгивает:
– А на что ты намекаешь мне этим словом «глядища»? Я сама знаю, и ты ещё лучше знаешь, что это ты, грязный солдафон, меня тогда любовным насморком наградил.
Капитан, твёрдо поставив бутыль на стол:
– Так вот как было: да, я стал тогда уже брезговать твоей неразборчивостью и сгоряча задрал хвост майорше Бобрик…
Галина, всхлипывая, Ахиезеру:
– Вот слушай, Боря, слушай, пока молодой, пока не огрубел душою…
Капитан, опершись обеими ручищами на бутыль:
– Именно, пусть слышит! Так точно, солдат, приказываю слушать. А откуда взяла триппер майорша Бобрик? От рядового Ширванидзе. А рядовой Ширванидзе регулярно в течение целой недели у тебя в санчасти лечился… от воспаления хитрожопости. И у меня лично никакого сомнения нет, что притопал к нему трипак – ать-два! – от сержанта медслужбы Галины Лонской.
Галина, ехидно:
– Даже так? Но если даже так, то скажите, капитан, откуда он тогда ко мне притопал?
Бутыль соскальзывает со стола, капитан, успев поймать её над самым полом и ещё не распрямившись:
– Ты кого… Ты на кого, глядь, намекаешь?
Галина, ожесточаясь:
– Я не намекаю! Я не намекаю, я недвусмысленно говорю: от тебя. А ты от Бобрик.
Капитан, распрямившись и обняв бутыль, рассудительно:
– Так. А Бобрик от кого?
Галина, изумлённо, по слогам:
– А я – дол-жна  – это – знать? Про похождения этой твоей гляди Бобрик? Вот пусть солдат будет свидетель, от кого трипак притопал.
Капитан, устанавливая бутыль подальше от края стола, веско:
– Ну что ж, пусть солдат скажет. Рядовой!
– Я.
– Головка от буя. Отвечай: откуда трипак притопал?
Ахиезер, чуть нараспев и слегка вопросительно:
– Нельзя сказать однозначно, товарищ капитан, но… почему я ничего не слышу про майора?
Капитан, постукивая о бутыль обручальным кольцом:
– Какого, махой, майора?
Ахиезер, полушёпотом, вкрадчиво:
– Так майора Бобрика, товарищ капитан.
Капитан, еле слышно, уставясь на Ахиезера:
– Мля-а-а…
Галина, изумлённо и оскорблённо, обернувшись к Ахиезеру:
– Боря, Боря, как? Такой молодой, такой интеллигентный… Откуда этот цинизм? Боже мой, какой кошмар! Как же жить, а-а-а…
Капитан:
– Ах ты…
Рывком подымает бутыль на вытянутых и швыряет в Ахиезера. Хлопок стекла о стену, мокрая, в осколках голова Бориса. Галина, бросаясь на грудь Ахиезера:
– Боря, ты жив? Жив, жив, остальное вылечим! Молчи, всё потом решишь…
Капитан, вытянувшись, как на параде:
– Развод, развод, развод!
Исчезает.
Зализывает ногу Азиз Мамедов, зализывает руку и сердце Борис Ахиезер, отходит ко сну Платон Попенков, выдёргивает по листку из той книги, которую, бодрствуя, последовательно и внимательно (более или менее) читает человек, а утомившись бдением – разворачивает, зевая, наугад, прочтёт страничку, да и вырвет прочь, как делывал, бывало, порченый мальчишка Артюр Рембо, поселясь в доме Верленова тестя: а зачем хранить уже прочтённую бумажку, зачем смотреть уже увиденный сон?
– Вот и день прошёл…
– Ну и буй с ним!
Распрямляются блаженно члены, сладкой становится подаренная тачками крепатура , спотыкается и заговаривается внутренний монолог, и вообще…

В нём пробуждается вино чудесной лени,
Как вздох гармоники, как бреда благодать,
И в сердце, млеющем от сладких вожделений,
То гаснет, то горит желанье зарыдать.

Но ведь покой нам даже и не снится, за покой мы принимаем мимолётное утомление, влекущее, кажется, к покою, в тёмные и белые покои, где – только не надо надоедливого шороха ночных часов, а надо только зажмуриться, вытянуться – и снова нет покоя…

КАТАСТРОФА В ВЕНЕЦИАНСКОМ ЗАЛИВЕ (Сон романтически-маринистический)

…а есть на сорок сторон открытое море,

Где в пламенные дни, лазурь сквозную влаги,
Окрашивая вдруг, кружатся в забытьи, -
Просторней ваших лир, разымчивее браги, -
Туманы рыжие и горькие любви.

И несётся Таня на морском коне, на крутой волне, и смеётся – тому смеётся, что протянешь руки, да не ухватишь:

Мне на крУги свои воротиться,
В синей влаге, как соль раствориться,

и выбрасывает вечно кипящий котёл океана солёные крупные брызги – из сновидения в явь. И намокают ночные очи сновидца, и разбегается взор по неизмеримой поверхности моря: где то пенное пятно, которое – Таня? Тает и тает пенное пятно, и не видно в нём: шёлковой плоти, былинных бровей соболиных, чуть вздёрнутого носа между алтынскими скулами, открытого, высокого лба под шаровой злато-белой копною, не видно лёгкого взлёта шеи, грузного сна плечей, незримо розовых сосцов, гибко-несогбенного стана, ордынских не без кривизны ног всадницы, раскатисто-дикарских бедр наездницы, оборотневого предхвостья колдуньи – только славянские, серо-зелёные, вырвавшись из впадин, потеряв где-то зеницы, смотрят морем. И шествует по морю белый двухпалубный великан, иллюминаторы выпятил, круги резиновые выкатил, а на палубах-то всё поёт, кричит, визжит, хохочет, словно сказать что-то хочет, да сказать-то нечего, а негрский оркестр роковухой грохочет: чёрные, в белых костюмах губастые куклы дуют, дуются, дёргают, дёргаются, топочут – кто саксофон, как подругу затискал и чуть не долбёт при народе; тот сатиром во флейту весь выдувается, сам брюхом-планетой кругом пупа-полюса вращает; а бритый Бриарей сторукий сотнею дубин барабан убивает, как бегемота в приконгских трясинах копьями приканчивает, а сам губами, как Чмо болотное:
– Чмяк – пф-ф-ф, чмяк – пф-ф-ф…
И скачут, будто чем одышались, разноцветные, разновесые, разновидные плясуньи, будто встряхивает кто шутовскою пёстрою бубенчатой шкурой над кораблём. Над кораблём – высота в предвечернем покое. Загораются на западе отблеском рыжим каналы морского города – мраморной лодки. Супятся, одичать норовят, превратиться в скалы десятком веков очеловеченные каменья, тяготеют к вОлнам балконы, галькой мечтают рассыпаться плиты, прямо в воду ступают дома: распахнёшь дверь наружу – и канешь. Высятся над маркой, в голубиных помётах, в бумажных пакетах да фисташечной чепухе площадью роскошествующе гордый, до суетности красивый дворец-храм, и лев на книгу возлагает лапу, словно прикрывая текст, в котором ведь ничего нет о Венеции. Прольются вскоре над старинною каменной сказкой многообильные небесные воды – и к домам навстречу ринутся каналы, вступит в квадратные дворики очертаний лишённое море: хочется чем-то замкнуться бездомному, бесформенному простору. Всматривается море в город сквозь безумно зоркие стёкла бинокля, сквозь немутимые зрачки морского волка – седого, в кителе, с трубкой, а под мышкой антикварная книга в кожаном буром переплёте с потемневшими серебряными застёжками.
– Да, г-н Попенкофф, просматривал я эту кинокартину. Много верного, похожего на жизнь. Но чего-то не хватает. Я про себя, где-то в глубине знаю чего именно, но сразу назвать затрудняюсь. Может быть, естественного завершения, что ли. А то плывёт и плывёт корабль, а так не бывает, чтобы он бесконечно всё плыл да плыл, поверьте старику.
– А почему не бывает, г-н лоцман? Ведь и в жизни так: меняются берега, меняются времена, попутчики, корабли…
– Вот именно, молодой человек. Корабли меняются – это их свойство. Скажите, вам довелось сменить много кораблей?
– 5 или 6, наверное.
– Всего-то, молодой человек? Вся жизнь ещё впереди.
– Может быть, г-н Виллем. Но вот вы, конечно, сменили их очень много, а всё плывёте, совсем как тот корабль у Феллини. Но что это? Кажется, пушка ударила, вы слышали?
– Бросьте, какую же пушку можно услышать в этом грохоте. Вы ещё молоды, и вам, должно быть, нравится такая музыка. А мне, старому моряку, old ship, по сердцу лишь шум прибоя да голос ветра… Эге!
Мгновенно наступила ночь, и дохнула внезапною Арктикой виноградная октябрьская Адриатика. Шатнулась и накренилась палуба, покатою стала твердь под ногами. И как на самолёте, когда его воздушная яма влечёт, откровенно чувствуется паденье. Не убывает грохот и визг, тоннами прибывает солёный водорослевый суп. Где лоцман? Вон он, на шлюпке – стоит во весь рост, чуть в тени огромной волны – всё как надо: и фуражка, и китель, и трубка, и старинная лютерова Библия под мышкой. Сгрудились на шлюпке, с надеждою смотрят на лоцмана Виллема, ставшего на время капитаном, спасённые счастливицы и счастливцы в птичьих, лисьих карнавальных масках, в плоских очках-баутах – понакупили развлекательного вздору в сувенирной лавке, что от Амстердама до Венеции день и ночь не закрывалась на круизном морском теплоходе. Где он теперь, теплоход «Грейс Норманн»? Ушёл теплоход Амстердам-Венеция в серо-зелёное славянское разливанное Татьянино око. Вон он, подо мной с двумя палубами, сувенирною лавкой, с негрским губастым оркестром, в котором, кажется, и теперь – кто саксофон облапил, тот сквозь флейту пролезть норовит; а бритый Бриарей сторукий сотнею дубин с бегемотом-барабаном вечные счёты сводит:
– Чмяк – пф-ф-ф, чмяк – пф-ф-ф…
И вместе с оркестром, с кораблём падаю-падаю-падаю я на далёкое, как небо, дно Венецианского залива, и только слышу давнее, таёжное Ольшаково обещанье:
– Не боись, паря, ты ж у нас ни в какой воде не тонешь.

СОН О ПОПРАНИИ ДЕМБЕЛЯ

А и вправду не тону. Это ж всё только присказка, дорогой сновидец, и сон-то твой не романтически-маринистический, а учебный, армейский и гротескно-реалистический. Как выразится спустя годы философический острослов, Борис Яур, смолоду Ахиезер: не был бы я реалистом, кабы закрыл глаза на сюрреализм жизни («Маразмки армейские», стр. 3). А подумав, добавит: и не был бы я реалистом, кабы закрыл глаза на сновиденческий характер жизни («Маразмки житейские», стр. 3). А после с почти слышным с бумаги вздохом: на всё закрывать – и глаз не напасёшься («Маразмки еврейские», стр. последняя). Такой, значит, сон: дослужился я будто бы уже до дембелей, офицерским ремнём из натуральной кожи подпоясался, офицерские сапоги, не из кирзы, а опять-таки из натуральной кожи натянул, и под чёрные сержантские погоны синюю подкладку подшил – издалека оно незаметно, а достоинство резко повышает, равно как приспущенность ремня для выпученности старослужащего брюха, самоуверенная задранность фуражки и, само собой, расстёгнутая верхняя пуговица ХБ. Дембелям такая вольность как водится неписано сходит с рук, ибо, как известно, на дедАх, как на китах, вся служба стоит, не падает. Может дембель ходить по территории в одиночку и притом не строем, руки в карманы, бычок на губе и во взгляде бесстрастная невдолбенность. Всем дембелям, как сказано, это с рук спускается, но не Попенкову же, который!
– Стоять – сми-и-ир-р-рна!! На устав начхать? Нет, любезный, так не выйдет, так не будет, дорогой.
И заносит капитан Комаров с таким текстом наглую руку над невдолбенным старослужащим плечом, и, тыча ногтем в синюю подкладку:
– Нарушение формы одежды? Слишком много себя ведёте!
И срывает с треском чёрный погон:
– Не знаешь ты ещё, ёктво, капитана Комарова? Так узнаешь!
И срывает со свистом офицерский ремень натуральной кожи со старослужащего брюха:
– Позабыл, как Джангишиева, твоего подзащитного, вместо дембеля на дизель оформили? Вот и Попенкова теперь оформлять начнём. Что вы тут вытаращили на меня своё лицо?
И срывает с невдолбенной старослужащей макушки офицерскую с солдатской кокардой фуражку:
– Или позабыл, ёктво, что ты у меня следующий? Ну так напоминаю: ты у меня следующий! Почему вне строя?! Взыскание! Почему не по форме?! Взыскание! Почему не в ту ногу?! И третье взыскание! Дай Бог, не последнее…
И видят всё это деды-дембеля – присвистывают, дескать: беспредел, мля, уже дембеля шакал ни в буй не ставит! И видят это сынки-бакланы – ухмыляются, дескать: довыёживался, дедуля, падло! И видят это внучкИ-салабоны – содрогаются, дескать: и дембель тоже под небом ходит, а уж мы-то!.. И знает об этом вся улица наша, и знает об этом вся наша страна. И подкатывается шавка Кураксин, и будто сочувственно:
– Взыскание получили, Попенков? Вы же должны быть как никто и никогда осторожны, прозрачным, как зёрнышко, но уже поздно, вы меня понимаете. А потому что все ваши беды в армии начинаются с незастёгнутой верхней пуговицы, и уже больше не заканчиваются, и будут скоро продолжаться – сами знаете где. Комаров с вами уже не шутит.
А там пошло-поехало день в день:
– Пуговицы должны быть пришиты намертво, как шлагбаум. Нарушение формы одежды – взыскание!
И далее:
– Как стоишь? Когда идёт один, солдат должен передвигаться либо строем, либо парами, либо б) – бегом. Нарушение порядка строя – взыскание!
И опять:
– Младший сержант Попенков, вы как это зашли в спортзал в сапогах? Совсем смысл жизни потеряли? И потом, что это за сапоги – каблуки до копчика сточены. Сапоги – это ваше лицо солдата. Взыскание!
 И по новой:
– Кто там газету читает, не вижу фамилию? Младший сержант Попенков? Взыскание!
И далее:
– Брюки не выглажены – взыскание! Морда небрита – взыскание! И курите в строю, как пятилетний – взыскание!
И опять:
– Попенков! Почему стоите ко мне спиной, когда я смотрю вам прямо в лицо? Взыскание!
И набралось за март месяц таких взысканий сорок, как пряников. И цокает языком шакал Кураксин:
– Осторожно, Попенков, я тебя по-мужски предупреждаю: Комаров не шутит, наказание будет безвозмездным, а вы потом будете плакать и руки наизнанку выворачивать, но уже поздно.
Но что Кураксин! Мудрый алтынец, охотник Сыктымбай, для дружбы народов приглашённый в нашу школу на урок патриотизма, учил:
– 20 медведь убивай – хорошо. 30 медведь убивай – молодец. 40 медведь убивай – уже плохо, потому что сорок один тебя будет убивай.
А директор Иван Антоныч к пионерам:
– У кого есть вопросы к уважаемому таёжному охотнику?
И Таня любопытствует:
– А вы сколько убили, дедушка Сыктымбай?
И Сыктымбай-малахай скуласто-коренасто:
– Уй баяяй, девка, а кто учил так у дедушка спрашивай? Школа учил? Прям дурак учил, дуй-бырлык!
И завуч к дочери сурово-багрово:
– Татьяна, прикуси язычок.
И потом страшно так:
– Дома будет разговор.

СОН О САМОВОЛКЕ

Ну Сыктымбаю – сорок; и впрямь довольно. А дембелю Попенкову – по пустякам судиться и садиться обидно.
А пойду-ка я теперь в самоход. За 40 бед – один ответ – всё ж недаром будет. Раз пошла такая пьянка, то падать – так с высокого дерева, так что ль? Вот оно высокое дерево, и берёза, кстати – хотя и Саксония – прямо у каменной ограды ВЧ. Вот с него-то и падать. Только не на эту сторону. Ну-ка! Вскарабкался выше забора, месяцу козырнул, звёздочке подмигнул, да как прыгну – вот и свобода! Вот и дорога в темноту сама бежит и путника зовёт. Но – там не та темнота, что у нас на Алтыне. Вот в тайге, когда с Таней в конхоз по коня ходили, так там да – было темно. Это значит: и рассветёт, а всё равно тайга кругом, и ветер в ней поёт-наборматывает:

Там не та темнота.
Вы ломите мошек стада,
Вы ива своего стыда,
Где мошек толкутся стада.
Теперь, выходя из воды,
Вы ива из золота,
Вы золота ива.
Чаруетесь теми,
Они сосне
Восклицали: «Сосни!»
Чураетесь теми,
Она во сне
Заклинала весну.
Явен овен темноты.
Я виновен, да, но ты?
Вы ива у озера,
Чьи листья из золота.

Да, там:

Причёски злато-белый шар,
И горько отражённый жар,
И сердца чёрный уголёк,
И как тот день давно далёк.

А тут: ясно сияет месяц, отчётливо-фарфорно, по-саксонски, холмы и хутора рисует. Спят все окна, ни в одном света нет. А мне и не требуется – с месяцем веселей. Но хоть и не требуется, а вон там, куда спускается дорога, помаргивает что-то, русским огоньком прикидывается. А месяцу что – русский огонёк или саксонский? Земель месяц не различает, веков не считает, старое навевает:

Горные вершины
Спят во тьме ночной…

Да, спят, а карабкаться на них, за кусты хватаясь, да ещё при одном месяце – так и вниз, в дол скоро захочется:

Тихие долины
Полны свежей мглой…

То ли бежит, то ли лежит дорога, сама о том помалкивает:

Не пылит дорога,
Не дрожат листы…

Идёшь, идёшь, и отбойный сон смаривает солдатские ноги, а потом уже веки, а потом и голову… Встряхнись, не спи:

Подожди немного,
Отдохнёшь и ты…

Нет, не хочу ждать – отдыхать, так с музыкой. Я хочу сказать, с песней. О том, как:

Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит…

Не кремнистый путь и не сквозь туман – то подмёрзшие к ночи лужицы, то прозрачное – до неба – дыхание звёздного воздуха. Далеко так можно уйти: из Саксонии в Тюрингию, из Тюрингии в Лотарингию, а там – достичь бы до рассвета Ла-Манша, морского рукава – и… И что? Да я как сейчас вижу: зыбучие дюны, выше роста буруны. И мчится Таня на крутой волне, на морском коне… Отставить! И не шуметь больно про себя, не тревожить окрестность, ибо:

Ночь тиха, пустыня внемлет…

Да,

И звезда с звездою говорит.

Да, и не вступал бы ты в их разговор с пустяками: там –

В небесах торжественно и чудно,

Оттуда (а почём ты знаешь, что оттуда) падает наземь сон и -

Спит земля в сиянье голубом.

Нет, бра, ты не уходи от разговора. Я сказал: почём ты знаешь, что именно оттуда спускается сна парашют? А может быть, всплывает сон из немоты слоёв подземных, одолевает магмы, камни, подзомбы чернозёмовы… Что такое подзомбы? Да не в том дело что такое, а что-то тяжеловато мне всю эту небысть весомую руками раздвигать. Не знаю, но

Что же мне так больно и так трудно –
Жду ль чего, жалею ли о чём?

Жалею? Ну так не надо, бра: я ж знаю – это ты опять насчёт Танюхи. И чего ты к её памяти так придолбался, чего жалеешь? Как посылала тебя коня воровать сквозь живую доску и другой доской сторожа по голове молотить? Как потом тащился за нею предрассветным лесом как униженная тень? Или как потом в лесу малину собирали? Вы любите малину, подпоручик Ржевский? А вы, младший сержант Попенков? Так – да, а так – нет, и отстаньте, кто там волнуется за меня. Отстаньте, сказал, дайте полежать. Свободна, кажется, дорога? Это только кажется: та дорога свободна, по которой не идёт никто. А жду ль чего, что ль, так это опять-таки как посмотреть: сидишь в утробе – родов ждёшь, лежишь в люльке – прогулки ждёшь, сидишь за партой – перемены ждёшь, стоишь на тумбе – дембеля ждёшь, а висишь в петле – чего ждёшь? Да сказал же:

Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть.
Я ищу свободы и покоя,
Я б хотел забыться и заснуть.

Вот золотые слова! Не шутя ведь сладкая разымчивость поднимается по ногам до самых висков, у-а-у… Всё, валюсь, вот здесь, где тень с луной в доброй пропорции, и подремлем. Речь не о том, чтоб насовсем уснуть, а так, с перерывами, чтоб вышел из ямы, как тот медведь шатун, да и пошёл себе по дороге. Нет, не по дороге мне теперь с дорогой. С ветерком по дороге, с месяцем, с дубом певучим – ложусь и растворяюсь:

Но не тем холодным сном могилы
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь.

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея
Про любовь мне сладкий голос пел…

Чиво? Не «чиво», а вот именно:

Надо мной чтоб вечно зеленея,
Тёмный дуб склонялся и шумел –
Тёмный дуб склонялся и шумел.

– Так, так, паря, это ж только в Шамбале такого достигают, или в палате у Капустинского. Но там помех много: санитары лаются, соседи мяукают, доктор шприц точит, Ванька Артёма топором рубит на головизну.
– А под дубом хорошо.
– Только не устроишься ты под дубом, это тебе учитель говорит: ты ж практик – отдохнёшь – дальше пойдёшь.
– Никуда не пойду – спать буду.
– А-а, ну-ну.
– Бар-ранки… Ой!
Чуть не по ногам – гусеница танка, и голос:
– Джигун, стой! Ты чо, животных не любишь?
– Хто?
– Конь в пальто, махой, проспись: перед тобою собака.
– Де?
– В звезде, махой. Ты ж её чуть не размазал вслизь.
– В чиво? И потом – какая собака? Это ж дембель отдыхает, ты шо Юрчик?!
– Гдэ эта дымбел? Покажите мнэ этот сАбака дымбел!
– Ша, Варлам, не звезди. Дембель как дембель.
– [В растяжку:] И шо он только этот дембель у танка на пути забыл?
Снится мне, что ль? Да, прав учитель, практик я неисправимый с деда-прадеда. Хотел под тёмным дубом отдохнуть, так на тебе – танк снится. Хоть бы что гражданское, домашнее что ль, как нормальному солдату: девушка там из Султановки с чуть покоцанною щекой, или ослица там дагестанская молодая, невдолбенная, или родное стойбище в Заполярье. А мне сдуру – танк…
– Эй, зёма, ужрался?
Это ко мне, что ль?
– Рррота, па-а-адъём!
Форма одежды №4, на утренний смотр становись, ра-авнясь! Сми-и-иррна! И смотрю – стою уже навытяжку, а те гогочут, аж танк грохочет:
– Джигун, махой, да ты ж дембеля построил! Командуй дальше.
– Младший сержант, слушай мою команду: в 2 шеренги станови-ись!
– Слушяй, Джигун, это тэбе нэ сАбака. Ымэй уважение: на дымбелах служьба зыжьдэтся.
– Уговорил – ымею уважение. Отставить 2 шеренги, вольно, зёма. А то мы 4 танкиста, но без собаки – лезь до нас в танк!
– Да ты не слушай его, зёма, а правда, ты, видать, от своих отбился, полезай на броню – покатаем. 
И – загремел браво танк советский по земле немецкой, и – загремели в 4 глотки советские ночью немецкою 4 броненосца:

По берлинской мостовой
Кони шли на водопой!

Чую – уши мои вострятся на слово «кони», чую – проснулся – танком переехало сон:

По берлинской мостовой,
Эх, ребята, не впервой
Нам поить коней казацких
Из чужой реки.

И – ещё более хором (это я вступил):

Казаки, казаки,
Едут, едут по Берлину наши казаки!

И – ещё более громко (это я подпел):

Едут, едут по Берлину наши казаки!

Красиво спели, как жизнь прожили – драматическим баритоном командир машины рязанец Юра Сергеев, лирическим баритоном с акцентом пулемётчик зугдидиец Варлам Жвелия, народным тенором связист полочанин Янка Рыгоров, бас-баритоном механик водитель измаилец Валера Джигун. Красиво подтянул неопределённым баском медвежьеалтынец Платон Попенков, дембель. Даёшь Берлин! И тут на тебе:
– Halt, stehenbleiben!
Это из темноты, из-за четверть мгновенья назад стоявшего здесь забора луною в очках блеснул Лео Юргенс, пенсионер и хозяин сада:
– Сейчас ви забор ломаль. А потом кто чиниль? Гёте?
Сергеев, с лукавым гневом:
– Ну, Джигун, наломал ты дров. Кто теперь немцу забор чинить будет? Шевченко?
Джигун, невинно-возмущённо:
– А шо тут Джигун? Шо Шевченко? Хто командувал машиной?
Жвелия, изумлённо-наставительно:
– А шьто ты на кАмандира, ымей уважение!
Рыгоров, примирительно-рассудительно:
– Сам починит. Он же немец: им чинить – как нам ломать.
Слушает Лео Юргенс русский солдатский спор, мало слов понимает, а сказать может много.
А Джигун:
– Та понятно, шо это им легко, но они ж хотят как-то отыграться.
Жвелия:
– А кыто им позволит Атыграться? С того дня, как сыржант Кантария вАдрузыл зынамя пАбеды…
Сергеев:
– Там ещё, между прочим, и Егоров был!
Рыгоров:
– А пострадала больше всех Белоруссия…
Слушает Лео Юргенс русский солдатский спор, сам про себя так думает:

Die Erinnerungen im Garten

– Нет у них ясности. И ответственности нет, все всё друг на друга валят. Йохан кивает на Петера, Петер – на Пауля, und die Arbeit steht . И какая может быть определённость во взаимных отношениях, если у них каждый отдельный человек неоднороден. И так было всегда. Зимой 1946 года мы, школьники, отправились кататься по льду Эльбы на коньках. Внезапно я почувствовал, что больше не качусь, а быстро ухожу под лёд. Безопасное, казалось бы, место на глазах превратилось в жуткое крошево льда и воды. Я пытался ухватиться за острые края льдин, но только исцарапал пальцы и ладони. Между тем тяжёлые коньки, прикрученные к разбухшим от воды ботинкам, неумолимо тащили меня в чёрную глубину, хотя я уже отлично для своих семи лет умел плавать. Ну что, Лео, обратился я к себе, это капут. И представил слёзы матери, почти не слушающей уговоров отца: “Hоеr’ zu, Emma , я всё понимаю, ты мать. Я тоже отец, и мне самому тяжело, но: во-первых, никогда нельзя предаваться отчаянию, во-вторых, наш дорогой покойный Лео в немалой мере виноват во всём сам. Он уже отлично для своих семи лет умел читать и не мог не видеть специально поставленного нашим муниципалитетом деревянного табло с предупреждением об опасности хождения по тонкому льду. Он не смог бы сказать в своё оправдание, что хождение это одно, а катание – другое, т.к. в тексте предупреждения имеется отдельный пункт, упоминающий, между прочим, и о коньках”. Не успел я про себя признать справедливость упрёков отца, как почувствовал, что перестал вдруг погружаться и быстро поднимаюсь. Через секунду я уже сидел на огромных согнутых руках человека в намокшей серой шинели и слышал: «Чо, напужался, малец? Ну ничаво, ничаво, пойдём к мамке, к папке, папка ремушка даст, мамка кашки – вот и ладушки. А коньки у тебя знатные. Мой племяш в Смоленске, сеструхин сын, Колька, потешнай такой, на тебя похож, ему бы такие. Буржуи вы тут! Да ты где живёшь-то?» И так как я не понимал ни слова из его речи, а восстановил смысл, лишь впоследствии, в старших классах реальшуле  на уроках русского языка, то солдат Иван Петровский перешёл на немецкий: «Гитлер капут, дойч сам по себе – гут, когда на нас не лезет. Где живёшь, говорю? Фатер-мутер-нахауз – где?» И на руках проволок меня до самого дома, который, надо сказать, находился в немалом отдалении от берега Эльбы. Потрясённая мать плакала, отец с уважением и благодарностью жал руку спасителя, а мне сказал так: “Мein Sohn , ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, что такое ответственность. Смотри на слёзы твоей матери, и запомни это слово – Veranwortlichkeit ”. Иван Петровский как будто даже смутился от суровых немецких слов, смысл которых он едва ли бы понял даже в переводе. Между тем отец, вспомнив, что знал из русского, обратился к нему так: “Danke, шпазибо, Hitler kaputt, отныне вы наш друг. Так что присядьте, и выпьем по рюмке шнапса. Или, быть может, вы предпочитаете пиво? Нам удалось припасти немного настоящего Warsteiner . Prosit !” – «Да что вы, да нихт верт , да разве мы для того? Да мы ж не для этого…» – “Siehst du, Emmа , – приподнял указательный палец правой руки мой отец, – я всегда знал, что только Геббельсова пропаганда могла называть этих бескорыстных и деликатных людей пьяными варварами и русским свиньями. Признаюсь, mein Freund, – повернулся он к гостю, – я, как и все, был вынужден притворно соглашаться, однако внутренне всегда протестовал. Sie sоllten mir glauben ”. – «Ай да что вы, да не стоит. Дело же не в этом, а дело в человечестве. Я вот вашего мальца волок, аж руки отрываются, а сам так ему рассказываю: у меня, говорю, в Смоленске сеструха, сестра, то есть, – швестер, в смысле, а я, еёный брудер, ферштейн?» – “О ja, zweifellоs! ” – «Ну, так у неё, у Людки сынок, племяш мой в смысле, весь потешнай такой, на вашего похож. Тут Лёвка, там Колька – да все ж мы человеки, я так думаю». Иван Петровский выпил только половину своей порции шнапса из маленькой серебряной рюмки и отказался от пива: «Да что вы, ай не надо, такое время сейчас, что даром ничего не достаётся – мы ж тоже понимаем. Сеструха в Смоленске на фабрике по 12 часов смены выстаивала – да всё ж для фронта, всё для победы! И сейчас трудится, мало ли что. И вот смотрю я на вашего ребятёнка, как он, бедолага, потопает, и чего мне до него, нихт вар? А сам так думаю: вот это же и Колька – который племяш – неровён час на днепровский лёд забежит с дружками, хотя какие там у них коньки? А лёд возьми да и тресни, а меня рядом нет, и что тогда сеструхе сказать, Людке-то?» Мать внимательно слушала, кивала и, наконец решительно обратилась к отцу: “Клаус, мы просто обязаны отблагодарить этого доброго человека с простым и открытым сердцем!” – “Einverstanden, Emma , – со сдержанным чувством кивнул отец, – на этот раз согласен, – и протянул русскому солдату крупные серебряные часы с выгравированными словами “Дорогому Клаусу дедушка Теодор в день совершеннолетия”, – возьмите на память об этом дне! Nehmen Sie das einfach ”. – «Спасибочки, благодарен» – Иван Петровский сунул часы в карман гимнастёрки и весело щёлкнул пальцами над недопитою рюмкой: «Эх, была не была, пьяный буду, ой!» – и ухватив двумя пальцами, Иван отправил остатки шнапса в глотку, повертел рюмку, крякнул – «Ух!» – и поставил её на стол твёрдо, точно шахматную фигуру. Победно глянул на себя в зеркало и, не прощаясь, быстро вышел. Но не успели родители растрогаться его растроганностью, как Иван вернулся и, сурово глядя себе под ноги, произнёс: «Но это ж не всё, правда? Тут уж, думаю, не грех и отблагодарить всё же за мальца. Живёте, вижу, не бедствуя, нихт вар? Так уж пожалуйста, а?» Отец непонимающе прищурился и смущённо улыбнулся: “Wie bitte ?” – «Ну хоть эту рюмочку, что ли? У нас так по русскому обычаю». – “Aber gewiss , – вдруг поспешно заговорила мать, – берите, ведь мы перед вами в неоплатном долгу, Herr Soldat ”. – «Да не в том дело, братцы, – широко улыбнулся мой спаситель, – а вот это по человечеству!» – и засунув серебряную рюмку в округлившийся от серебряных часов карман гимнастёрки, натянул едва подсохшую шинель, козырнул и ушёл. Минут пять все молчали. “Emma, Schatz , – проговорил задумчиво отец, – по-видимому, русский характер настолько разнообразен и растяжим, что вопиющие противоположности способны уживаться не только во всей нации, но и в отдельных её представителях, aсh was!” И только к вечеру хватились коньков. Вот и мне как бы чего не хватиться.

– Товаришчы зольдат, потом будем решиль, почему ф чём д;лё, а зейчас тобро пожAлёвать на феранда. Нитшаво, нитшаво, забор потом говорить. Setzen Sie sich bitte, Kameraden .
Юра Сергеев:
– Ну братцы, вот это по человечеству. Я ж с детства догадывался, что русский там, немец – это так только, а все мы человеки. Пойдёмте-ка, уважим хозяина.
Совершился обряд рукопожатий:
– Herr Juergens… Also, Leo einfach…
– Очень приятно, товарищ Айнфах. Юра. Я командир.
– Не-ет, “еinfach” – это «просто». Я – Лео, ты понял, Юра?
– Понял, конечно. А чо тут не понять. Здравствуйте, Лео.
– Ja, ja, здравствуйте, командир Юра! А ви?
– Валера…
– Варлам…
– Платон…
– Иван…
– Ah, sind Sie Iwan?  Иван спасал меня ф детстсве!
Джигун:
– А ты откогда уже Иван? Ты ж всегда был Янка.
Рыгоров:
– Ничего, так им легше запомнить.
Лео:
– Рэбъята, хатите пить?
Юра Сергеев:
– М-м-м… Только немного.
Джигун:
– Чу-уточку, хозяин. Бо мы вже сегодня – как в танке.
Варлам:
– Слушяйте, ымейте уважение. Когда хAзяин угощает, гость не Aтказывается. Эта даже грэх. [И к Лео:] ПAжалуйста, пAжалуйста, уважаемый хAзяин. Ми все будэм пить за ваше здAровье, обязательно.
Рыгоров:
– Обязательно.
– Gut, Rebjata, meine Frau, Carola schlaeft schon . А ми будем гавариль как мушчыны, nicht wahr?
Варлам:
– Канэшьно, только мужчины. Я всегда дAгадывался, что нэмец или там русский – это так. Ми все в душе тоже грузины.
Джигун:
– Я согласен. Давайте хозяин, как говорится: будьмо!
Опрокидывает стопку шнапса:
– Ого, так это ж оно! Спасибо, хозяин. Прямо как дома, на Дунае, под вишнями. Так, хлопцы?
Юра Сергеев:
– Так, так, будьмо, хозяин.
Лео:
– Ну а как вам нравилься здесь наш климат?
Юра Сергеев:
– Дак это ж наш климат: подмосковный, берёзовый…
Джигун:
– Ага, кацапу везде, где берёзка – так уже типично руський пейзаж.
Юра Сергеев:
– А что не так, ты что, берёзок не видел? И снег зимой выпадает конкретно, как в Подмосковье.
Рыгоров:
– Ну а всё-таки, почему как в Подмосковье? В Полоцке и берёзок, и снега немеряно.
Джигун:
– Ну а как же! Он тебе всегда ответит: потому что «Москва – столица нашей Родины». И шо ты кацапу на это скажешь?
Юра Сергеев:
– А что ты против этого скажешь?
Джигун:
– Так, а шо тут скажешь. Ты пей давай, командир. Будьмо, хозяин!
Лео:
– Наздровъе, камераден!
Сергеев:
– Давай!
Джигун:
– Агг-гра… Не, вот ты говоришь «хохлы»…
Сергеев:
– Агг-гра… Па-астой, а-а кто слышал «ха-ахлы»?
Джигун:
– Так, никто не слышал – ты ж про себя. Но я ж то тебя по-онял.
Сергеев:
– Ну допустим. Так что?
Джигун:
– А то, что на хохле всё стоит. И больше всего вооружённые силы. Даже у нас в части, Лео, – Варлам сбрехать не даст – куда ни глянь: замполит – хохол, зампотыл – хохол, и даже зампотех – тоже хохол. И шо ты против этого скажешь?
Сергеев:
– Так а чо тут скажешь.
Джигун:
– Вот, Лео, и в нашем, хотя бы, танке: я хохол – и я потому водитель. А это самый главный. Лео, вот как по-немецки «водитель»?
Лео:
– Fahrer.
Сергеев:
– Ну и что? А скажите, Лео, как по-немецки «руководитель»?
Лео:
– Fuehrer.
Сергеев:
– Во! А фюрер в танке я. И без меня…
Варлам:
– Ай, дAрагой, прэкрати, ымей уважение, потому что в танке без пулемётчика никого не зAстрэлишь. А пулемётчик тут я.
Джигун:
– Но ты не водитель! А без водителя танком никого не задавишь. И даже этот забор, кто сломал?
Лео, с интересом:
– Кто ломаль забор?
Янка Рыгоров:
– Не в том дело, хозяин. Что забор? Понимаете, ребята: один командует, другой стреляет, третий, допустим, давит, и всё это важно и нужно, да. Только кто держит связь с главным командованием, с большой землёй? А если надо – и с врагом. Кто? Свя-зист. Разрешите представиться: Янка Рыгоров.
Сергеев:
– Вольно, солдат. Можешь сесть и оправиться.
Тут я, наконец-то, не выдерживаю:
– Сидеть смирно, салабоны! Вам ещё пахать, пахать и пахать. И сержантам с офицерами вас ещё долбать, долбать и долбать, формируя из вас личность. И как сказал генералиссимус Суворов, вся служба на дембелях зыждется. Разрешите представиться: дембель Платон Попенков. Вольно, салабоны! Я к вам обращаюсь, Лео: подтвердите, кто здесь главный?
Лео Юргенс:
– Я фсегда думаль, что главный в доме есть хозяин.
Молчание. Лео:
– Nun. Што будет сказаль?
Варлам:
– А шьто тут скажешь.
Лео:
– Я рад, что ми согласны. Also, подумайте: какая польза для вас есть от этот танк?
Сергеев:
– Ха, хитрый какой! Нам победу обеспечили танки! Без танков бы Рейхстаг не взяли.
Лео:
– Na klar, понъятно, но сейчас, что вам танк сейчас даёт? Сегодня ви ломаль забор, и что? Ви думайт, забор это Рейхстаг, was? Потом, ви не знайт, кто в танке главный.
Сергеев, с достоинством:
– Как это? Мы знаем: командир в танке главный.
Джигун:
– Вот только не надо. Он так думает – и уже у него все это знают. Не обижайся, Юрчик, но ты самый настоящий кацап.
Сергеев:
– Да конечно, а то кто, чурка что ли?
Джигун:
– От, и ты уже согласился, а значит, обязан признать… Признаёшь?
Сергеев, растерянно:
– Ну, признаю.
Джигун:
– От, за это и… Будьмо!
Лео Юргенс:
– Budmo!
Сергеев:
– Что «будьмо», это я всегда не против… Агг-гра…
Джигун:
– Кха!
Варлам:
– Кэ!
Рыгоров, за компанию:
– Хм-хм!
Я:
– Будьмо, служба! Славный у вас мутнячок, хозяин. А вы на Алтыне бывали?
Лео:
- Was?
Ищет в себе понимания:
- Nein.
Я, снисходительно:
– Ясно дело, до Алтына вы тогда не дотопали. Впрочем, я это так, к
слову, чтобы расширить географию разговора. Или у вас правда, такой разымчивый мутняк, не знаю – впрочем, вы всё равно не знаете этого слова.
Джигун, подозрительно:
– Умный, дембель, да? Ну и я не знаю и командир, я уверен, не знает, так шо?
Сергеев, вспыхивая:
– А ты за командира тут не расписывайся. Все хохлы так: чего сам не знает, то, думает, уже предел. А ваш предел на Хуторе-Михайловском. А наш предел на Аляске, и это ещё не предел, понял?
Янка Рыгоров, обиженно:
– А это что, только ваш предел? В школе учили: это всё наше общее.
Джигун:
– От золотые слова, а наше – тем более? Ты знаешь, Юрчик (ты не обижайся), кто всю эту тайгу и тундру вот этими сапогами прошёл и покорил, а? КазакИ, брат, наши казакИ, и Берлин взяли наши казакИ.
Сергеев:
– А что тут скажешь. Будьмо, брат, запевай, Варлам.
И в 5 глоток понеслось над весенним, саксонским, ночным, фарфоровым, с первыми почками садиком:

По берлинской мостовой
Кони шли на водопой!
Шли, потряхивая гривой
Кони-дончаки.

Мужественно супится лысоватый хозяин, разбирая только «Берлин» и «казакИ», но этого достаточно:

Казаки, казаки,
Едут, едут по Берлину наши казаки!

Раз 5 спели песню, до следующего «будьмо». Вышла в сад заспанная Карола в халате и джинсах:
- Was fuer ein Konzert?
И снова – ритуал знакомства:
– Я – Валера. Вот мы к вашему супругу на огонёк завернули, а он вас и не позва-ал…
– Carola, freut mich , – чуть ядовито, чуть ****овито улыбается  хозяйка обритому, но чубатому стройно-приосанившемуся Джигуну.
– Варлам Жвелия, – склонился щегольски усатый вопреки уставу пулемётчик к ручке дамы.
– Was tun Sie denn? – отдёрнула дама ручку.
– Если у вас нэт такой трAдыций, тогда я Извиняюсь, – и повторил с достоинством: – Варлам Жвелия, мадам.
– О, старинное русское имя, Schwelija, wie schоеn! – и выдала Варламу картофельную клёцку – улыбку – в сахарной пудре.
– Янка, – засветился в темноте связист Рыгоров.
– Ach was, Jamka! – чуть коснулась Янкиного локтя втянутым, но круглым животом, – Ich bin Carola. Jamka klingt toll , но я никогда это не запомню. А можно просто Иван?
– Конечно, пожалуйста, – чуть убыло сияния, и чуть выше стал ростом паренёк-василёк, и проступило на чёрно-белом снимке начала 60-х: незаметный, крадущийся рассвет, звон в монастыре святой княжны Ефросиньи, калитки, кудлатые собачки, петух кричит, молочный пар из ведра, за кустами – внезапная небольшая речка с крутым берегом, дощатый мостик с алюминиевыми полыми перилами, два бодрых пенсионера в соломенных шляпах и с удочками под мышкой: «Доброе утро. Как эта речка называется?» В ответ с важной осведомлённостью: «ПолотА, ПолотА». И затянул Полоту сначала туман белорусский, а потом полночь бессонная саксонская, в которой петух молчит, в которой со столбика озирает фонарь: танк на заборе поваленном грозно громоздится, дуло задрал, неопушённый сад ледком ночным похрустывает, а из-за круглого деревянного столика, из плетёных кресел пятеро молодых коренастых мужчин привстали, а один, постарше, сидит – то фонарь, то луну в очках отражает, в бутыль высокую, бедрастую уставился, а те пятеро даму высокую, бедрастую приветствуют и кажется Юрке Сергееву, что бутыль сама собою над стаканом его наклонилась и скажет сейчас: «Хлебни из меня, Юрка, а я тебе правильный путь укажу». А то не бутыль над стопкою, то дылда стриженая в халате над Юркою нависает, так представляется:
– Carola Juergens. Что вы такой задумчивый и одинокий?
– А, кто, я? Да нет, хозяйка, это я так, родину вспомнил, знаете, поля рязанские. Там у нас памятник народному поэту стоит, и кто проезжает, свадьба там, или в армию меня провожали, так обязательно – это традиция такая – выйдут все и выпьют с тобою, Серёжа. Знаете песню:

Выхожу один я на дорогу
В старомодном, ветхом шушуне…

– Это прям, как про вас, мадам, – всхлипнул Юра на хозяйку. – Вот представляете, выходите вы за этот забор – да ну его в пень! – в этом вашем халате и высматриваете сынка вашего Фрица, который от нас под Сталинградом немецко-фашистскую родину защищает. Или там в самоход ушёл, а там с ним загуд приключился, ведь бывает, а? В общем, разрешите представиться: Юрий Сергеев, ваш командир.
– Freut mich, – сплёвывает сухую корочку Карола и отворачивается к Янке: – расскажи мне что-нибудь в эту весеннюю ночь, русский солдат.
Но не успел смутиться солдат, как строго встревает хозяин:
– Карола, тебе давно пора спать.
– Ach so, ein Gespraech unter maennern ! Что ж, прощайте русский солдат.
Я:
– Здравствуйте и прощайте Карола. Я дембель, Платон Попенков.
– Dembel Platen Puppenkopf?
– Яволь, мадам.
– До чего всё-таки похожи наши языки, кто бы мог подумать!
И жмёт мою руку своею – не слишком женской, жёсткой, как потом у Лебедихи. А вообще нехилая лошадка. И моложе Лео раза в полтора. А Лео, отослав жену спать от греха подальше:
– Ну что, солдаты, давайте быка за рога. У вас товар, у меня деньги. Покупаю танк. Ваша цена?
Молчание > осознание > опупение > возмущение > размышление > колебание.
Джигун, заинтересованно-иронически:
– Сколько дашь?
Варлам, пылко:
– Ымей уважение – русский танк!
Сергеев, презрительно-восхищённо:
– Бабу за танк?!
Рыгоров, недоверчиво-оскорблённо:
– Не врубаюсь в такие понты!
Я, философически-наставительно:
– Эх, люди! Всюду торговля, всё готовы купить и продать: Родину, жену, лунную ночь. И что мне в вас, продолжайте. А я б хотел теперь забыться и заснуть, понимаете?
Не слышат, галдят:
– Это вже вообще…
– Aбижаешь…
– Давай серьёзно…
– Ымей уважение…
– Nein, это тотшный цена, und kein Pfennig mehr …
– Ну шо ж, хлопцы, была не была…
– Шчытай, это просто пAдарок.
– Только, Лео, танк – не игрушка…
– Лео, а на что тебе танк?
– А, метальль всегда в домашний экономика полезен…
– Ну, брат, у вас понятия…
– Уму нэпостижимо…
– Наливай, хозяин, магарыча…
– С обновкой!
– Danke.
– Ездяй и лучший купы!
– А теперь на коня.
– Рrosit!
– Па-астойте, братцы, – Как поднятый в небо шест вздымается над столом от шаткости вдвое вдруг выросший командир Сергеев, – не по-русски как-то – оружие Отечества немцу продавать. Не мзди, хозяин, я понимаю… что слово не воробей… но ты ещё не знаешь… и вы все ещё не знаете… чем я его закончу… потому что я командир… Варлам, ты вот сказал: «Считай, это подарок». Так давайте не считать, а просто подарок. Дарю, хозяин! Потому что я командир!
– Вах, командир, молодэц! Я всэгда, ещё в детстве дAгадывался: русский там, нэмец – это всё только так, а всэ люди в душе – грузины!
– Ну что ж, командир есть командир: куда иголка – туда и нитка.
– Только смотри, Юрчик, перед зампотехом потом на водителя не вали. Хто главный в танке? Это командир. Всё хлопцы, поехали.
И – ритуал прощанья: каждый широко обнимает хозяина и выскользнувшую из-за полога сна Каролу. И уже машут шлемами с брони светающему небу, немо недоумевающему немцу:

Казаки, казаки,
Едут, едут по Берлину наши казаки!

– А я?
Танком накатывает сон, и забывается ненужное «Я» – головка от буя, и туч румянятся края, и вымирает звёзд семья, и спят отцы и сыновья, и сном сморило соловья. Какие соловьи тебя тревожат, солдат, ещё не та весна, не соловьиная, а … кошачья, что ль? Просыпайся, Платон, пора. Ну вот, сходил ты в самоход, а толку? Даже, может, и суда не будет, и дисбата – а почему? А потому что дорогу потерял, и не вернуться тебе в часть. Станешь гаст– или остарбайтером у фермера Лео Юргенса, забор он тебе починить, конечно, не доверит, а сад вскопать – это возможно. Или коня почистить. Вон он, конь – белый, бокастый, фырчит, зверь, зрачком тёмно-серым двор охаживает. А нехилая лошадка, и вымолвить хочет – давай улетим! Скучно мне, Платон, в загоне биться-томиться, украл бы ты меня, по-алтынски, а? Право! Как тогда Шафака. – Мда? Смотри, бра, сам напросился, пферд. Что за название такое ненаше? А язык в старину экономили, смыслы друг за другом слова донашивали: был арслан, лев, стал слон; был элефант, слон, стал из него велбуд, теперь верблюд; ну, так и здесь: был пард, барс, стал пферд, рысак. Так? И вот уже сижу на конском хребте, и вот уже скачу через поваленные доски забора, через кусты придорожные, через канавы – морщины полей, и вот уже лечу по лесной дороге – а в небе всё светает… что-то долго светает. А вон там – речка-неназванка, и Ольшак в ней бороду моет… Да какой Ольшак, то тумана пресного полоска. А на ветвях – Люляки-сёстры расселись, в стороны по семь хвостов растопырили… Сказал тоже: «Люля-аки»! Это же омела, древесный паразит, где ж её не бывает. А в кустах – не скелет лежит, не Ночняк темнит, обнять хочет, скалится, нет – то железный столбик, на нём белая жесть, по ней чёрным чётко: “Rutschgefahr. Zutritt untersagt” .  И конь возмущённо взоржал бы: Гу! Гу! Да где ж он, твой конь? Это бьёшь ты по койке ногами, дембель затравленный, да никуда не ускачешь от злодолбучего Комарова, он же сорок взысканий с тебя уже взыскал, а сорок первое – учил охотник Сыктымбай – оно роковым будет. Звереет Комаров. Ну пусть уж меня, выгрёбистого и с высшим образованием – это как бы понятно. Но он и Горпинича, без того по жизни зачмырённого, вчера взъедрил, да  не мотивированно, а спонтанно, и поставил за это во дворе ночью дневалить, а ведь сейчас не май на дворе! Да что ты его вспомнил, Комарова этого? А потому что проснулся.

СОН О СОЛДАТСКОЙ МЕСТИ

Проснулся – светает, храп над койками паром плавает. Не понял… Что, вообще уже проснулся? Учебка это, что ль, коломыйская? Не-е, не то окно, не узкое имперское, австро-венгерское, а квадратное, германско-демократическое. У снов тоже своя субординация. Как матрёшка русская, а прежде того – китайская, грёза грёзой беременна – а я? Ну то есть – я каким-то шампуром нанизываю на себя кольца сновидений – а сам-то? Мыслю, следовательно… Да ничего не следовательно:

А на дне колодца – зверь на всех похож,
А на дне стакана – говори, что хошь…

Пройти это надо, паря, все через это проходят, а главное – не задерживаться. Понял – да и понял. Осмысливать потом будешь. А пока – ты ж, как известно, практик? Вот и прислушайся к конкретике. Действуй пока по обстановке. Спасибо, учитель, надоумил. А то беспокоило что-то, и я его по привычке в область ума перемещал, а это ж просто пузырь переполненный. Которому в области ума вообще не место. Он не мыслит, следовательно… Да ничего не следовательно. Просто обидно проснуться за целый час до подъёма из-за такой буйни. Но позыв не тётка: приспичит – построит: па-адъём, к месту оправки, ма-арш! А место оправки, как на зло на ремонте стояло, а временное во дворе находилось, дощатым было, и в полу играла там доска живая, осторожная. Как бы не окунуться в то, что не мыслит, но существует. А мы а-асмотрительно, а-аккуратно, ногой доску щупаем, рукой за стенку держимся… Ой, чуть не сковырнулся! Только булькнуло что-то на том конце. И матюкнулось?! Да откуда, бра – примзделось. О-о-ох… У-у-ух, лады. Дверь параши на крючок, сам в казарму на бочок – в койку досыпать, сон досматривать… Какой сон, про коня? Мчится конь морской – грива пенная, что ни капелька – то вселенная. Разлетается-рассыпается… А Платон Попенков просыпается, потому как:
– Рррота, подъём! Форма одежды №4, на оправку 10 минут, и приготовиться к построению!
И шум бежит по солдатскому голому лесу:
– Чо за построение-то, сержант?
– А ххх…то его знает. Из дивизии, звездят, какой-то перец приехал.
Ну-ну, оправляйся, служба, а Попенков пока, может себе позволить в качестве дембеля чистенько побриться… Это что там во дворе за гогот-рёгот? А это ефрейтор Маштабей, масштабный человек, которому всегда больше всех надо, раскидав-разбросав-расшвыряв молодых, салабонов, бакланов и старослужащих, первым, как кот на новоселье, ринулся в дворовую дощатую парашу, да и отскочил в восхищённом ужасе, и всю жизнь потом о том так рассказывал:
– Прикинь, пузырь разрывается, кишка поёт-заливается, дверь на крючке, а открыть боюсь: оттуда, прикинь, зверский вой раздаётся: гы-гы-ы… Ну, боюсь не боюсь, а конь я, как видишь, здоровый. Долбанул по крючку, а сам – вбок, мало ли. И, прикинь, из толчка вываливается весь дерьмом облепленный здоровенный хер. Руками взмахнул, смердит весь, только орёт: «Горпинич, падла, урою! Гы-гы-ы…» И в душевую, прямо через плац, мимо штаба, а следы такие коричневые, вонючие, а к штабу как раз УАЗик подкатил, из него адъютант выпрыгивает, за ним сам генерал-майор Топотов из дивизии, весь пузатый такой, со звёздами, а с порога штаба, прикинь, полковник Суроп уже честь навытяжку и как залп Авроры жахает: «По-о-олк, ра-авнясь!» Все тут как столбняк замерли мордами на командира и видят… Смотри: справа крыльцо штаба – там наш полковник шест проглотил; слева перед УАЗиком – товарищ генерал-майор Топотов уже парад принимает; а в центре, прикинь, между ними – статУя из га-авна на всю часть застыла! И смотрит наш полк, и видит: это ж капитан Комаров! И каждый его узнаёт: шавка лейтенант Кураксин челюсть отбросил, прапор; Лайма с Иванчаком глаза из орбит повысовывали, деды неприкрыто присвистывают: нет предела беспределу! Сынки-бакланы втихаря ухмыляются: довыёживался, шакалюга! А внучкИ-салабоны вообще в отрубях, думают: раз офицер в таком виде под небом ходит, то нам уж!.. И знает об этом вся улица наша, и знает об этом вся наша страна.

ВТОРОЙ ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ СОН

Как отмылся Комаров, не знаю, не видел. Но по службе он уже не отмылся, переведён был вскоре в Краснознамённый Дальневосточный военный округ, там тоже от потенциальных немцев Родине защита требуется, да и за самураями присмотр пока нужон. И Горпинича, ночного дневального, назначенного ответственным за имевшее место быть неуставное безобразие с попранием чести и достоинства советского офицера, судили уже в отсутствие потерпевшего. И вот в 16:00 – в 16 по Фаренгейту, как пародировали прапорщика Юркевича образованные солдаты, – в зале гарнизонного клуба, некогда клуба юных гитлеровцев, расселся на сцене президиум – он же высокий суд. И говорит полковник Суроп:
– Товарищи военнослужащие! Сейчас в нашем всеобщем присутствии, на глазах у воинской общественности, будет справедливо осуждён и немедленно наказан ваш вчерашний товарищ. Не далее как месяц, кто слышал и помнит, я с этого самого места сказал и подчеркнул, что мы ведём непримиренную борьбу против неуставщины, дедовщины и всех проявлений вашего всеобщего долбизма. И пусть не удивляются, что я открыто называю эту вещь своими именами. Потому что такое сейчас время – к армии уже вплотную коснулась перестройка. И на этом основании я строго всех предупреждаю, что если кто – вы меня поняли, то чтобы потом ему не было мучительно больно. Теперь во всяком случае, в любом случае, через месяц кому-то опять сидеть на этом месте, где сегодня ломает локти вчерашний завтрашний дембель рядовой Сергей Горпинич. Потому что не за то волка бьют, что он смел, а за то, что он козу съел. Потому что – позвольте спросить, кто неустанно изо дня в день измывался над младшими товарищами, и всё это ему до времени сходило с рук безответственно. И он уже настолько уверовал, что иначе и быть не может, что перешёл уже на офицерский состав. Но у Советской Армии пока достаточно силы, чтобы поймать и покарать его разнузданное поведение. Сегодня ему, предупреждаю, будет мучительно больно, а завтра как бы это не оказалось кому-нибудь из нас, особенно из вас. Кто понял, тот знает. Я хочу сказать: кто знает, тот понял, что через месяц, вполне возможно, мы повторим эти же суровые слова, но теперь уже по поводу его. Пришло время порядка. Приступим.
Бледный и спокойный, как народоволец, подсудимый Горпинич вовсе не ломал локтей, а, казалось, воспринимал всё, как очередную проделку товарищей по службе, которые, бывало, совершенно буквально ездили на нём верхом до параши и обратно. Ещё при Хангиши от особых издевательств над Горпиничем воздерживались: авторитетный и справедливый горец ценил в нём качества безотказного нукера и зря в обиду не давал. Впрочем, Горпинич не выказывал к нему ни подобострастия, ни благодарности, а просто любое требование любого исполнял с возможною безупречностью. В ночь, когда я, как стало ясно поутру, не ходил ни в какой самоход, Горпинич был поставлен капитаном Комаровым (чуть не сказал «покойным») во дворе за отдание чести не по адресу, а именно лейтенанту Кураксину. Неблагодарный Кураксин, как и месяц назад, выступил с общественнвм обвинением: таково было его комсомольское поручение:
– И вот, как мы с вами сейчас только что слышали, товарищ военный прокурор требует наказать разнузданного нарущителя офицерской чести годом несения службы в дисциплинарном батальоне. И как мы слышали, защита полностью присоединилась к мнению обвинения. Но я считаю необходимым не ставить на этом точку, а бросить в его огород ещё несколько увесистых камней. Я имею в виду, что Советская Армия непостижимо долго безропотно терпела его чудовищную наглость и безнаказанность. И он уверовал в то, что как эта безнаказанность сходила ему с рук в течение практически всех двух лет службы, то почему бы не быть этому так вплоть до дембельских ворот включительно. И пусть не глядит на меня со зверскою строгостью во взгляде товарищ полковник: я знаю, что говорю. Перестройка всем нам открыла рты, и мы можем теперь как никогда конструктивно и критически подойти к самим себе.
Прапорщик Лайма прапорщику Иванчаку:
– А если им так уже рты пораскрывало, то сказали бы прямо, как мы с тобой между собой, что чем показательные суды разводить, надо просто гонять их на плацу сквозь строй, как в царской армии.
Иванчак Лайме:
– Правильно. Если не шпицрутенами, то можно просто пряжками. Как мы новичков в прапорской школе, бывало, бивали.
Лайма сурово:
– Вот ты тоже, как либерал рассуждаешь. То баловство, а это воспитание. Тут пряжки не подходят. И если хочешь знать, Суворов – очень любил солдата, и так и говорил, что «солдатушкам – палочки». А как?
Кураксин:
– …и вот даже то, что товарищи прапорщики при этом серьёзном разговоре присутствуя, всё так же, как ни в чём, извините, треплются, то это тоже – как? А так, что надо нам начинать наш всесоюзный, общенародный перестрой конкретно с себя, товарищ Лайма. Да-да, товарищ Иванчак. И вот именно поэтому я, со своей стороны общественности, по моему личному мнению, единодушно присоединяюсь к правильному мнению как обвинения, так и защиты. И пора нам, товарищи, перестать молчать о том ценном, что таило в себе наше прошлое, о той настоящей интеллигенции, которая служила стране как на суше, так и в войсках. И если в прошлом бывало строго, то не надо забывать о том, что бывало и справедливо. И офицера солдат всегда уважал, и было за что, потому что совсем не устарели слова великого русского полководца Александра Васильича, я хочу сказать: Суворова. Да-да, все мы знаем и цитируем, что «глазомер, быстрота и натиск», что «смелость города берёт», но почему-то стыдливо замалчиваем его же аксиому, что за всё это «солдатушкам – палочки».
(А может и правильно. Даже наверное, правильно. Мне-то уж дембель на носу, и почему же не признать, что без насилия насилия не одолеть. Молодые здоровенные, кровь из носу, «ребятушки» изначально настроены на насилие. И цель армейского воспитания – повернуть эту потенциальную настроенность с товарища по казарме в сторону потенциального противника, кто он там сегодня ни есть. Что говорил Хангиши? Он говорил: «Бить – это понятно, это человек так делает. Я на это ныкогда нэ обижаюсь. Вот если кусать или царапать товарища – то это уже нэ понятно, это скотина». Значит…
– Не, увлекайся, паря – ничо не значит. Ты понял, что бить – это ничо, и что не бить – тоже ничо, так пойми и наоборот.
– Что наоборот, учитель? Что бить – это «чо», и что не бить – это «чо»?
– Не, паря, опять ничо не понял. Повторяю: ты понял, что бить  – ничо, и не бить – ничо. А теперь наоборот: не бить – ничо, и бить – ничо. Понял теперь? Во.
– Да, учитель, я понял. Но боюсь распонять. То есть, я понял по существу, но не понимаю, зачем конкретно Горпинича. Ну, допустим, как ты учишь: приходят ребятушки, силушка по жилушкам, насилие по косточкам, агрессия по челюсти.
– Кто тя так учил, паря?
– Погоди, учитель. Но Горпинич никого никогда…
– Ну и чо?
– А то, что его несправедливо. И это не он Комарова.
– Во, а кто, паря?
– А вот кто, учитель:)
– Товарищи, судьи, граждане обвиняемые! Я обязан взять слово. Тут судят невинного. Теоретически всё сказанное как обвинителем и защитником, так и общественным обвинителем лейтенантом Кураксой, извините Кураксиным, совершенно верно. А конкретно – совершенно неверно. Потому что искупал потерпевшего не рядовой Горпинич. А я, младший сержант Попенков.
(Горпинич, обритый, впалощёкий, остроухий, всё так же безучастно смотрит со скамейки перед собою в пол. Похоже, он начинает задрёмывать. Кажется, он способен задремать хоть с дембелем на горбу, хоть с «калашом» на часах, хоть в строю на плацу, хоть с ложкой за кашей. И даже если это в самом деле я…)
Пылая от чувства и обдав зал хроническим запахом, вскакивает из рядов замполит Балуев:
– Товарищи! Может быть, я прерываю речь общественного защитника, но разрешите высказать без обиняков накипевшее. Мы с вами, в нашей работе замполита, почти на каждом шагу часто говорим о высокой воспитательной миссии Советской Армии, о том, что придя в армию, молодой человек уходит из неё далеко не такой, как пришёл. И повторяя все эти правильные слова, мы как всегда, выхолащиваем их содержание. Мы в повседневной нашей серой и слишком трезвой рутине просто не можем воспринять, до чего всё это верно. И вот когда такой боец с ярким характером и незаурядной личностью, которого я прекрасно помню, как он выступил с проникновенной лекцией и раскрыл нам глаза на сокровенную сторону диалектического материализма, и мы все хором тогда засвидетельствовали о том, что да, учение Маркса всесильно, потому что оно верно. А потом он же, уже умудрённый опытом воинской службы, бесстрашно заступился за преступного товарища. И сегодня мы видим и слышим, что уже на закате службы, на пороге мирной жизни, которую спит и видит каждый нормальный солдат, – нет, он, младший сержант Попенков, берёт на себя ещё одно воинское преступление, ясно отдавая отчёт, каким местом оно ему вылезет. И слушая это, нас не может не охватывать чувство глубокого возмущения и не сказать при этом: да, совершенно верно говорит наш народ, что солдат с высшим образованием – это для армии большая беда!
Полковник Суроп, глядя куда-то никуда и обращаясь к кому-то никому:
– Долбизм… Ну и долбокоп!
А подсудимый Горпинич, внезапно вскинув голову и пошевеливая двухмерным кадыком, взглядывает в упор на меня и пожимает плечами. А затем – суд удаляется, потом является, Горпинич получает обещанный год дисбата и уводится без последнего слова. Ко мне подходит и жмёт руку лейтенант Кураксин:
– Молодец, сержант, армия не прошла для вас даром. Не напрасно всё-таки мы, офицеры, работаем, долбим, долбём, формируя из вас личность…
И отступает шут лейтенант в тень короля полковника. Суроп, высокий, громоздкий, словно он от рядового с каждым чином прибавлял в росте и весе, словно с горы спускается к младшему сержанту Попенкову:
– Молодец, боец. Всякое бывало, кто старое помянет, тому не укора. И с плеч долой. А ты уж там не забывай товарищей-сослуживцев, а?
– Дак чо ж, товарищ полковник, мне, конечно, дембель, но и вы тут небуёво устроились. Полковник всё же, а?
– Га-га, ну-ну, сержант, молодец, свободен.

СОН О ПРОБУЖДЕНИИ

И танком накатывает пробуждение. И светает, и тёмно-жёлтый свет загорается в коломыевской казарме, и выбегает взвод в форме одежды №2 на ещё не рассветающий снег, и обгоняет всех сайгак Ахиезер, а через полчаса расхватывается серый хлеб, расплёскивается кисель в старом австрийском квадрате солдатской столовой, а затем разгребается лопатами плац, строится строй, и – на отправку в войска – ша-ам марш! Кого автобусом в Раву Русскую, кого эшелоном – в березняки приивановские, кого – с пересадкой в пышущее песчаное тесто туркестанских степей, а там – и в Афган по интернациональный долг. А меня в самолёт и на запад, в Группу Советских войск в Германии. Вхожу в казарму, озираюсь, место высматриваю, на койке трое волков кавказских в карты шпилят… Ну, дальше ты знаешь. Пролетели учебные сны, пошла явь житейская, демобилизованная. А что есть явь, а, Ворон? Не знаешь, сомневаешься? А ты скажи прямо: явь – это то, что является. Как привидение.


  И, кажется, они не верят сами в счастье,
И песня их слита с сиянием луны.
(фр., Галантные праздненства, П.Верлен в переводе В.Брюсова)
  ср.:
L’еtoile a pleure rose au cоеur de tes orеilles,
L’infini roule de ta nuque a tes reins;
La mer a perle rousse a tes mammes vermeilles
Et l’Homme saigne noir a ton flanc souverain.
(J.N.A.Rimbaud)
  Группа Советских войск в Германии
  сын (перс.)
  букв.: душа (перс.) – ласковое обращение в иранских, кавказских и тюркских языках
  букв.: волк в сказках (лат.) – ни с того ни с сего
  уже виденное (фр.)
  Герою припомнилось стихотворение А.К.Толстого «По гребле неровной и тряской»,
описывающее феномен deja vu 
  – Чего желаете, господин Ахиезер?
– Кружку светлого, Клара… (нем.)
  Так-то! (фр.)
  Imression fausse, Parallellement, P.Verlaine (перевод И.Анненского)
  Иным столичным снобам это слово, как, пожалуй, и явление, незнакомо, а языковые
пуристы твердят, что означает оно не боль в натруженных мышцах, но самоё систему
этих мышц

  Voila que monte en lui le vin de la рaresse,
Soupir d’harmonica qui pourrait delirer;
L’enfant se sent, selon la lenteur des caresses,
Sourdre et mourir sans cesse un desir de pleurer.

  Ou, teignant tout a coup les bleuite, delir
Et rhythms lents sous les routilements du jour,
Plus fort que l’alcool, plus vaste que nos lyres,
Fermement les rousseurs am;res de l’amour!
  Стойте, остановитесь! (нем.)
  Воспоминания в саду
  A работа стоит (нем.)
  Послушай, Эмма (нем.)
  Реальная школа (нем.)
  Сын мой (нем.)
  Ответственность (нем.)
  Марка пива
  Будем здоровы! (нем.)
  не стоит (искаж. нем.)
  Видишь, Эмма (нем.)
  Верьте мне (нем.)
  О, без сомнения (нем.)
  Согласен, Эмма (нем.)
  Просто возьмите это (нем.)
  Что, простите? (нем.)
  Ну конечно же (нем.)
  Господин солдат (нем.)
  Эмма, дорогая (нем.)
  Садитесь, пожалуйста, товарищи (нем.)
  Г-н Юргенс… Ну, просто Лео (нем.)
  Ах, вы Иван? (нем.)
  Хорошо, ребята, моя жена Карола уже спит (нем.)
    Что? (нем.)
  Нет (нем.)
  Что за концерт? (нем.)
  Карола, очень приятно (нем.)
  Неужели Ямка! … Я Карола. Ямка звучит здорово (нем.)
  между мужчинами (нем.)
  Нет … и ни пфеннига больше (нем.)
  Скользко. Вход воспрещён (нем.)

Целиком УЧЕБНЫЕ СНЫ скачать на:
http://www.scribd.com/doc/14975745/11-Liebe-dich-aus