Квантовая механика Кати Ивановой. Глава 21 - 26

Виктория Тарасюк 2
Глава 21.
Катя ехала в автобусе и разглядывала летний город. Хорошо хоть повод представился. Если бы не дурацкий телефонный звонок, глядишь, и лето прошло бы мимо Кати. Мимо ее закусочной, мимо залитых пивом столиков, мимо запаха отбивных, мимо косметического ремонта в комнате сына и нового стола для его компьютера, мимо бесконечных маленьких переделок в маминой одежде, мимо тысячи пустяков, заполнявших жаркие и пыльные Катины дни. Да ладно город – Катя и моря бы не увидела, если бы не Женька, неожиданно влюбившийся в Машку и коротающий вечера в закусочной на табурете в Катиной кухне. Моря, по которому скучала, и прежде всего по ощущению легкости бытия, неизменного спутника праздности – любимого Катиного состояния.

Катя могла скучать по морю, сколько душе угодно, но скорее бы умерла, чем отправилась к морю на такси – от жадности задохнулась бы, не от жары. Но Женька влюбился. Как и когда – не заметили ни Катя, ни Зойка. Ну, стал Женька больше времени проводить в кафе, захаживал каждый день и чаще вкуснятиной угощал, называл Маньку славной девочкой, но чтоб влюбиться! Любовь его тлела и тлела. Но пришел день – вспыхнула ярким пламенем. В этот день Женька подарил Маше мобильный телефон. Он смущенно улыбался и говорил, что этот телефон давно лежит без дела, что себе он купил последнюю модель – с фотокамерой, МР3-плейером, стереозвуком и прочее, прочее, прочее… и вся его заслуга только в том и заключается, что подремонтировал немного старье, лишь бы Машенька могла в закусочную дозвониться, если что. Честно говоря, это старье было куда лучше, чем верный Катин аппарат, и куда престижнее, чем новенький мобильник ее сына. А для Машки и вовсе – дар небес!

– Дядя Женя, – пробормотала она – со слезами на глазах.
– Пользуйся, Машенька, – великодушно отмахнулся Женька, – на работу не опаздывай.

Машка записала в телефон номера: и Светин, и Зойкин, и Катин. Понятное дело, и Женькин. И слала дяде Жене приветы – в любое время суток – и рассказывала о нем родным. Ну а родные делали свои – далеко идущие выводы. И эти выводы добрались до Катиной квартиры. До телефонного звонка в восемь утра. И теперь она, не выспавшаяся и злая, ехала на встречу с Катиной бабушкой. Можно сказать, что Катя расплачивалась за вчерашнее удовольствие. Потому что вчера после работы Женька повез их купаться, весь свой гарем, как шутили Зойка с Катей. Не поскупился, вызвал такси прямо к закусочной – ровно в полночь. Они поехали, предварительно забросив Сереге пиво, принесли маленькую жертву – невидимому и злобному божеству, возлияние – покровителю пьянства, впавшему в старческий маразм Бахусу… (Похоже совсем недавно Катя перечла сборник древнегреческих мифов).

Да, вчера Катя уплыла подальше в море – от своих веселых и хмельных спутников. Уплыла от Зойки, которая, ничуть не ревнуя, висла на Женьке – по старой памяти. А Женька хоть и сопротивлялся, но не очень. И Катя знала, почему… (любовь любовью, а секс… с Зойкой надежнее, привычнее, да и без проблем и претензий). Уплыла от Машки, которая с замиранием сердца прикасалась к взрослой жизни: к возможности позвонить домой и сказать, что задерживается, к вкусу джин-тоника в алюминиевой банке, к мороженому с шоколадом в неограниченных количествах, к правому Женькиному плечу (левое отдано на откуп Зойке).

Катя уплыла и легла на спину, погрузив голову в воду, – на поверхности оставался лишь нос, Катя пренебрегала инструкциями и дышала носом в воде и ртом на бегу. Катя погрузила уши в воду, чтобы хоть чуть-чуть приглушить музыку. Музыку, заполонившую набережную и окрестные улочки, такую громкую, что ощущалась уже не ушами, а всем телом. И такую надоедливую, как пьяные клиенты перед закрытием: дай пива, дай пива… Катя легла на спину, чтобы видеть звезды. Звезды были на месте. Тогда Катя перевернулась на живот и увидела туман, наползающий с моря на берег. Вода, звезды, песок, туман, Катя в море… идиллия. Вот только люди на берегу. «Свои» и чужие – они портили пейзаж и тишину. Сегодня люди были против Кати. Они ей мешали. Или Катя – утратила то мирное состояние духа, которое совсем недавно, пару месяцев назад, этих же людей делало приятным дополнением к пейзажу? Сегодня Катя хотела уйти от людей, очутиться где-нибудь далеко-далеко: на необитаемом острове или… на каком-нибудь другом, не этом, свете. «Эх, – подумала она, уходя под воду, – может, сейчас – самое время? Выпустить воздух, открыть рот, глотнуть взбаламученной курортниками воды?» Но представила, как будет рваться на поверхность перепуганное тело, вспомнила, что обещала ему «не больно и не страшно», представила, во что превратится ее тело после пребывания в воде – те, на берегу, и не спохватятся! - и поплыла к берегу. Там Зойка с Машкой обнимали Женьку с двух сторон. Катя зашла сзади: «Давай, сделаю массаж», - положила холодные руки ему на спину. Женька кряхтел от удовольствия и, похоже, не очень жалел о неверной жене… Да и о чем жалеть, если Машка смотрит на него влюбленными глазами, а Зойка всегда готова к услугам, после Сереги, естественно. И к Кате всегда можно зайти и съесть тарелку свежего борща. Гуляй, Женя! Получай удовольствие!

Потом они ехали домой, опять на такси. Зойка рядом с водителем, Женька – сзади, между Катей и Машей. Машка все сильнее прижималась к Жене, и он смущался, отстранялся, млел. И невольно прижимался к Кате. А Катя – к дверце автомобиля. Они высадили Машку, потом забросили Зойку к Сереге и, словно семейная пара, отправились домой. Подъехали к одному подъезду, поднялись на один этаж. Тут Женькин мобильник подал сигнал: «СМС пришла». Женя, прочел, покраснел… покосился на Катю. Она хоть и возилась с ключами, но все это заметила.

– Машка? – спросила она.
Женя кивнул.
– Женись на ней, – посоветовала Катя, – хорошая девочка.
– Все они хорошие, – пробурчал в ответ Женька, – сначала. А потом…
Он открыл свою дверь. Катя пожалела об упущенной квартире, которая могла бы…
Спокойной ночи, – сказала она.
– Спокойной ночи, – ответил Женька.

Они забыли друг о друге до следующего утра. Пусть Зойка ломает голову над мотивами Женькиного поведения, или Машка – сочиняет сказку о первой любви, у Кати есть дела поважнее!

Честно говоря, никаких особых дел у Кати не было. Она убрала в квартире после отъезда сына, пересчитала деньги – после работы, и теперь пила кофе и ела на ночь жирную и сладкую пищу, очень вредную к тому же: чипсы, пирожные, сосиски… Сын уехал, собрал рюкзак и отправился в горы – вместе с Катиным отцом. Внук и дед, оба в ярких спортивных костюмах, в специальных горных ботинках, с ледорубами в руках и с рюкзаками за спиной! – красивая картинка для семейного альбома. Мама, она же бабушка, отправилась вместе с ними. В горы она не ходила, зато каждое утро отправлялась к источнику с минеральной водой, прогуливалась по рынку, – учила местных мастериц вязать свитера и кофты, заводила подруг, с которыми ела шашлыки и сплетничала, пока ее мужчины пыхтели на подъемах. Сыну нравились горы. И Катя радовалась, что может задешево обеспечить ему летний отдых. Сама бы она ни за что с родителями никуда не поехала. Теперь не поехала бы, а в детстве ездила, куда деваться? Впрочем, тогда она не воспринимала отпуск с родителями как каторгу. Совсем наоборот.

Она с нетерпением ждала того дня, заветного часа, когда – согласно железнодорожному расписанию – они прибывали на вокзал: папа, Катя, ее младший брат; мама, Катя, ее младший брат, или всей семьей – верх блаженства! Все семейные ссоры и распри оставались дома – не влезали в чемоданы и без того вещей набиралось так много, что даже маленький братик тащил свою долю в рюкзачке. Ездили в папиной маме, к маминой маме. Однажды папа прокатил Катю и ее младшего братика на теплоходе по Волге, от самой Москвы до Волгограда! Это было волшебное путешествие: каждый день новый город и в каждом городе – сколько угодно мороженого! В Саратове мороженщик стоял возле самого причала. Но когда папа с детьми подошел к нему, в его тележке осталось только два эскимо – на самом дне. Папа купил эти эскимо, Катя с братом съели их, не отходя от тележки, потому что эскимо уже начали таять. Они ели мороженое, отставив руки и вытянув шеи, чтобы не закапать выходные костюмы, а папа, которому мороженого не досталось, смотрел на них, смеялся, а потом сфотографировал. И эта фотография до сих пор хранилась в семейном альбоме. Даже не в альбоме, а в большом старом чемодане, потому что ни в какой альбом не влезли бы те сотни фотографий, что скопились в их семье за сорок лет ее существования.

А в горы отец повез сначала брата, потому что Катя к тому времени уже зажила семейной жизнью, и они с мужем – до рождения сына – жили отдельно, снимали флигель и… (Катя до сих пор краснела, вспоминая, что они тогда вытворяли – в постели). Папа привез из поездки много фотографий, и Катя, глядя на них, думала, что неплохо было бы когда-нибудь… Когда-нибудь наступило через год после рождения сына. Роды прошли тяжело, во флигеле (а сын родился в конце февраля) было холодно – и для новорожденного, и для больной Кати. В общем, родители перевезли их к себе. Катя поправилась, а сын все время болел: сначала животом маялся, потом бронхит к нему прицепился. За двенадцать месяцев его жизни Катя четыре раза лежала с ним в больнице, да не по неделе, а по шесть (столько обычно длился курс антибиотиков плюс физиотерапия). Но к весне, благодаря совместным усилиям Кати и ее мамы, сын начал поправляться – в прямом смысле: набрал вес, округлился, появились перетяжки на ручках и ножках, щечки заплыли жиром, и сын стал похож на нормального годовалого младенца. Начал ходить, говорить, ел по пять раз в день и очень громко и с удовольствием кричал. Выходил во двор, задирал кверху голову и орал: А-а-а! «Это он легкие разрабатывает», - объяснила им врач. А соседи прозвали сына Карузо. А муж… наверное, муж тоже устал – от бессонных ночей, стирки пеленок и визитов в больницу – муж уехал в летний лагерь. Нет, не пионерский, на летний аэродром, куда в это время перебазировался выведенный из Германии авиационный полк. Отправился на три месяца, задержался на год, а когда вернулся, выяснилось, что времени он даром не терял, затеял роман на стороне, и быть бы, непременно, разводу, но подоспела война в Чечне, боевые, квартира, возможность продать на сторону пару ящиков с ручными гранатами, - семья сохранилась. Катя мужа простила. У нее у самой к тому времени образовался небольшой (большой, большой, огромный! – закрывший собой все небо) роман. Но ее мама никогда не упускала случая уколоть зятя – до самых последних его дней, а папа, словно компенсируя Катину душевную травму, три года подряд возил ее в горы. Они и сына с собой брали. И даже маму однажды уговорили. Возле мамы, нарядной, элегантной и веселой, крутилось много интересных людей. Папа – вежливый, галантный, равнодушный к спиртному, выглядел как воплощенная мечта одинокой женщины. «Ах, какой у вас муж!» – вздыхали мамины приятельницы. Мама загадочно улыбалась. Приятельницы завидовали. А что там творилось в их семье за закрытыми дверями – об этом никто, никогда и никому не говорил. Да и что, собственно, творилось? Кроме взаимных придирок и вечного недовольства – друг другом и Катей – ничего особенного. Это потом  пришли и скука, и тоска, и равнодушие. А вот сыну ни дед, ни бабка еще не надоели. Сын беседовал с дедом о самолетах и лазил с ним по горам – к всеобщему удовольствию. И у Кати второй месяц не было никаких дел, только мысли, которые – все равно! – некуда девать.

Куда, например, денешь мысль, которая после купания в море под звездами возникла в Катиной голове в четвертом часу утра и не дала уснуть – битый час трепала мозги… Пару дней назад, вернувшись из кафе немного раньше обычного, Катя включила телевизор – около полуночи. Шло очередное ток-шоу. Передачу вели две писательницы, Катя подозревала, что – хорошие. И гостья – сотрудница Третьяковской галереи – не о несчастной любви рассуждала, как психологи в ток-шоу, а о живописи. И Катя с удовольствием послушала их спор, хотя сама в Третьяковке была – лет тридцать назад, а то и больше. И все, что знала о русской живописи – репродукции в учебнике русского языка за пятый и шестой классы: «Грачи прилетели» (Саврасов) и «Девочка с персиками».
Кто ее написал? Репин? Суриков? Серов? Да, наедине с собой Катя могла признать, что ее познания в русской живописи равнялись нулю. «Давненько не была я в Третьяковке, - усмехнулась про себя Катя, - можно сказать, никогда». Хотя нет, надо быть справедливой. Кате было лет восемь, когда мама привела ее и Катину тетю (свою старшую сестру) на экскурсию в Третьяковку. Тетя, даром, что на десять лет старше мамы и жительница Москвы, была такой же экскурсанткой, как и Катя. Также внимательно слушала мамины пояснения, почерпнутые из статей в журнале «Сельская молодежь». Восхищалась тем, на что указывала мама и проходила мимо тех картин, которые мама не одобряла. Катя шла посередине – от картины к картине, из зала – в зал. Правой рукой она держалась за маму, а левой за тетю. И было ей так хорошо – между двумя сестрами – что она не запомнила ни одной картины, только томительность слишком натопленных комнат да вкус вареной колбасы на чёрном хлебе с горячим чаем. Потому что, когда они вернулись к тете домой, то пили чай и ели колбасу. Так что у Катиной Третьяковки был вкус варёной колбасы. Ни одной картины она не запомнила, разве что иконы, да и то, потому, что зал древнерусской живописи стоял первым в маршруте.

Писательницы, разумеется, бывали в Третьяковке чаще, но и они утверждали, что русская живопись второй половины девятнадцатого века – мрак, ужас и безвкусица. Галеристка им возражала. Катя была согласна с писательницами на все сто, но… галеристка привела убийственный довод: когда французы отбирали картины русских художников – для выставки во Франции – они взяли тех самых, ненавистных Кате и писательницам, Шишкина, Репина и Крамского. Почему? А потому, что эти картины национально окрашены, в них есть то, что отличает нас от других народов. Писательницы поджимали губы, искали и не находили возражений. Катя тоже. И вот, наворовавшись пельменей и искупавшись в море, Катя нашла ответ.

«Понимаете, – сказала бы Катя галеристке, – французам нравится Шишкин не потому, что он отличается от них. Совсем наоборот. Измученным цивилизацией обывателям – (А ведь большая часть человечества – это обыватели, даже среди искусствоведов, не так ли? – спросила бы Катя, глядя в глаза галеристке и делая вид, что не замечает, как дернулись у той губы, прежде чем она кивнула головой) – живопись передвижников показалась возвратом – стилистическим и смысловым – к идеалам Ренессанса, когда человек был мерой всех вещей. Глотком свежего воздуха показался им Шишкин – после формализма современного искусства. Обычному человеку (даже искусствоведу) очень не хочется признавать, что он – всего лишь ступенька в истории развития духа. Поэтому он с таким восторгом смотрит на траву, деревья, медвежат… хотя и знает, конечно, что разные там Кандинский, Клее и Брак – великие художники, но… (В этом месте Катя обязательно бы улыбнулась сотруднице Третьяковской галереи – чуть-чуть заговорщицки)… даже образованные французы не понимают, что живопись передвижников была предназначена для приобщения к искусству русских мужиков, - была такая наивная мечта у русских интеллигентов - которые никогда не ощущали себя не то что центрами и смыслами мироздания, а просто свободными людьми, имеющими какие-то иные права, кроме права быть рабами…»

Вот так сказала бы Катя и послушала бы возражения, если бы таковые появились. И пока одна Катя воображала себя гостем в телевизионной студии, другая продолжала думать. Она снова вернулась к брошенной – где-то и когда-то – мимоходом мысли, что искусство вертится вокруг одних и тех же тем и приемов и будет вертеться, пока его субъектом, объектом и творцом остается человек…

«И чего мы так себя любим?» – спросила Катя, разглядывая – с подушки – собственное тело.

Увидеть она могла лишь торчащие вверх пальцы ног да, напрягшись, расползшийся живот. Зрелище не доставило Кате никакой радости. Как жаль, что все ее мысли рождаются в мясе, столь плохо наросшем на костях, и зависят даже от качества, съеденного Катей обеда! Обидно. И тут Кате подумалось, что и все великие люди зависели от маленьких: ели приготовленную маленькими пищу, носили сшитую маленькими одежду, жили в выстроенных маленькими домах. И при этом… и при этом делали и думали такое! – чего маленькие никогда бы не одобрили, если бы могли понять. Но маленькие не понимали и жили своей, отдельной маленькой жизнью, в которой… Тут Катя вздохнула, вспомнив залитую огнями набережную с гремящей музыкой, которая мешала – звездам, тишине и… И тем не менее… во всех ее рассуждениях крылась какая-то ошибка. Она не могла понять, какая, рассердилась – и постаралась уснуть, и уснула только на рассвете. Спокойной ночи, Катя.

Глава 22.
Катя уснула на рассвете, и утром тело отомстило ей за Шишкина. Оно не просто заставляло Катю чувствовать себя усталой, сонной, толстой и потеющей – все это пустяки! Тело стыдило Катю за ночные мысли: «Не по чину, не по чину…»

Не по чину было Кате решать мировые проблемы и рассуждать о путях искусства. И Катя – в который раз? не в первый, ох, не в первый! – корила себя за неумение жить – как все нормальные люди. «Что толку? – ворчала Катя, – в моих рассуждениях, если в итоге выходит горка вымытой посуды или порция отбивных котлет? Если я повар в закусочной, то и думать должна соответственно. Эх, – вздыхала Катя, – если бы я могла быть счастлива (или несчастна) из-за пары новеньких зимних сапог…» Увы, Катя могла быть добродушной или раздраженной, веселой или грустной, голодной или сытой, даже пьяной быть могла, но счастливой или несчастной… Кто его знает, какое слово можно прилепить к ощущению постоянной боли и пустоты – там, за грудиной, где Катино сердце исправно гоняло по венам и артериям Катину кровь пополам с тоской. «Не по чину», – повторило тело и повело Катю к памятнику Ленину, где ее ждала Машкина бабушка.

Никакого символизма: памятник окружали удобные скамейки, за скамейками росли деревья – самое подходящее место для пенсионеров. Будучи студенткой, Катя дважды в год проходила мимо этого памятника в колонне демонстрантов и кричала «Ура!» – вместе с одногруппниками. Катя искренне кричала «Ура!» Тогда она верила – и в силу «Ура!», и в правду лозунгов – из громкоговорителя на трибуне – о борьбе, славе КПСС и единении трудящихся. (Катя была так наивна, что удивлялась: почему в США до сих пор не произошла революция? И даже воображала, как она убедит американских трудящихся устроить эту самую революцию. Тогда еще Катя неплохо говорила по-английски, восхищалась Че Геварой и, случалось, представляла себя в джунглях – с автоматом в руках…) Катя кричала «Ура!» во всю силу молодых легких. Через пятьдесят метров после памятника колонна распадалась, все спешили отделаться от плакатов и транспарантов и начать веселиться – собираться кучками, пить пиво и вести разговоры, танцевать, обнимать друг друга, шептать что-нибудь на ушко соседке и – искать свободную комнату в общежитии… Слушали «Машину времени» и запрещенный «Пинк Флойд»… Танцевали под «Бонни М»… Девчонки залетали и выходили замуж, пацаны старались кончить им на живот – не всегда успешно. Мама говорила, что замуж надо выходить непременно девушкой – на четвертом курсе. Никто не собирался бегать по джунглям с автоматом, зато мечтали о новых джинсах и диске «Дип Пёпл». Никогда действительность и ее идеальный образ не отстояли друг от друга так далеко, как во времена Катиной молодости. Катя скучала там, где определили ей место судьба и родители, но… Не по чину. Что-то похожее («не по чину») почувствовала Катя, когда в шестнадцать лет, еще школьницей, увидела университетский корпус на Воробьевых горах. Университет был так огромен, а Катя так мала… И она еще мечтала изучать здесь литературу?! Катя поступила в технический институт – в своем провинциальном городке, она собиралась стать инженером… «Лучше быть инженером в цехе, чем в техническом отделе, – говорил ее папа, – там, кроме оклада в сто двадцать рублей, еще и ежемесячная премия». Но Катя не добралась – ни до оклада, ни до премии. Не по чину…

Машина бабушка сидела на лавочке под кленом. Сухенькая старушка – с выпирающими ключицами и плохими, как у большинства старушек, зубами. И одета была, как все старушки, в подзабытый Катей кримплен… только чулки – простые, хлопчатобумажные, совсем как у Афанасьевны, и звали эту бабушку похоже: Надежда Федосеевна.

Может, Катин вид внушал доверие, а может, Катя оказалась единственной дурой, которая согласилась ее выслушать, но Надежда Федосеевна начала с запредельной откровенностью:
«Я очень беспокоюсь о Маше», - заявила она и взглядом предложила Кате разделить ее беспокойство.
Катя кивнула: да-да, есть основания.
– Сначала эта работа, – продолжила бабушка, – приходит поздно, вчера только под утро. Теперь спит полдня. Я ее добудиться не смогла.
«Еще бы, – подумала Катя, – ты и меня чудом добудилась». И снова кивнула, подавляя зевок.
– А теперь этот мужчина, этот Евгений. Дарит девочке дорогие подарки… Может, она вчера с ним была, как вы думаете? Какие у него намерения?
– Никаких, – честно заверила старушку Катя. – Мы вчера все вместе ходили купаться. Маша много работает и очень устает. Не удивительно, что ей хочется поспать по утрам.

Катя говорила строгим тоном. Пусть Надежда Федосеевна почувствует, что и Катя устает и любит поспать по утрам. И уж коли она ее разбудила и притащила на эту встречу, то пусть говорит по существу. Пусть объяснит, почему ее внучка вместо того чтобы учиться в школе… Примерно так Катя хотела поговорить с бабушкой. Хотела, да не посмела. Ее приучили уважать старших. Выработали условный рефлекс. Но и Катиного тона оказалось достаточно, чтобы Федосеевна сникла и оставила воинственный тон.

– Вы знаете, Катенька, что у Маши мама больна? – умоляюще спросила она.
– Да, конечно, – Катя кивнула, как дрессированная мартышка. – Маша рассказывала.

Маша действительно перечисляла: астма у мамы, ревмокардит и аллергия, и что-то еще. Все это позволяло маме, как думала Катя, отлынивать от работы и камнем висеть на шее у дочери. Катя так прямо и говорила: «Лентяйка твоя мама и бездельница». Машка обижалась и защищала: «Мама хорошая!». Катя не верила: «Хорошая мать не пошлет свою дочь таскать грязные подносы за сто двадцать рублей плюс чаевые!» Катя имела в виду, что вот она, Катя, работает для сына и не жалуется на болячки. Никому, ни одной живой душе. Только таким образом Катя решалась себя похвалить. Машка замолкала – от обиды. Тогда Катя – в искупление греха гордыни – совала ей лишний червонец – от себя лично, жалела девчонку. Словом, Катя знала, что Машина мама больна – не велика тайна.

– У Машиной мамы шизофрения, – Федосеевна произнесла эту фразу, словно признавалась в неприличном поступке. Словно Машина мама заработала свою болезнь в результате беспробудных половых связей и оргий. Кате даже неловко стало. Неудивительно, что Машка напускала тумана в вопросе маминых диагнозов. Вероятно, думала, что шизофрения – очень стыдное заболевание. А может, боялась, что над ней станут смеяться?

– Скажите, – спросила Катя, – а Машина мама – ваша дочь?
Катя быстро сообразила, что Машина мама – невестка Федосеевны, которую ее сын давно и благополучно бросил – на произвол судьбы и о дочери забыл, но у бабули-то сердце болит, она и рада помочь внучке, вот только плату требует несоразмерную: отказ от матери… Но Катя ошиблась.
– Ленка? – зачем-то переспросила Надежда Федосеевна. – Да, моя дочь… И она настраивает Машу против меня, а ведь я…

Катя молчала – смотрела на группу студентов, рассевшихся на лавочке напротив. Они учились в том же институте, что и Катя – когда-то, в далекой молодости, и выглядели, как и положено студентам. Занятия еще не начались, поэтому и Катин сын еще гулял где-то в горах… Ребята, наверное, просто соскучились друг по другу и собрались вместе – потусоваться. Катя смотрела на них, чтобы отвлечься от дребезжания Федосеевны. Все уже сказано. И к чему говорились остальные слова, Катя не знала. Катя не знала, о чем говорить с женщиной, которая называла свою дочь матерью своей внучки. Наивная Катя! Она впервые столкнулась с прямой ненавистью – родителя к своему ребенку, не приукрашенной заботой о его счастливом будущем. Где-то в глубине души Катя подозревала, что и ее родная мать не особенно ее любит, а скорее стыдится… Но к матери Катя была снисходительна… Ведь Катина мать о своей неприязни и не подозревала – это во-первых. А во-вторых… Катя и сама знала, что не доставляет матери того счастья, той гордости, какие – совершенно об этом не подозревая – дарит Кате ее собственный сын. Катя жалела свою мать. Федосеевну она не жалела, но… – и Катя бросила быстрый взгляд в ее сторону – Федосеевна была надежно защищена своей старостью. Ей под восемьдесят, она родила свою единственную дочь в сорок лет, всю жизнь была несчастлива с забулдыгой-мужем, развелась лет в семьдесят и до сих пор судится с ним из-за какой-то развалюхи на окраине города. И при все том отчаянно нуждается в любви… И всю любовь, какую имеет в своей иссохшей груди, отдает внучке – вместе с воспитанием. И внучка бабушку любила, пока была маленькой. А потом? Потом случилось то, что случается всегда. Внучка выросла и захотела жить своим умом. А где его взять, ума-то? Бабушка считала, что у нее и только у нее. А Маша…

Тут Федосеевна примолкла… Молчала и Катя. Она не искала слов, у нее их просто не было – ни слов, ни мыслей… хотя, нет, какие-то мысли у Кати все-таки были. Во-первых, почему она, Катя, такая дура, что согласилась приехать на эту встречу, а во-вторых, как бы поскорее отсюда удрать, но при этом – соблюсти лицо, остаться хорошо воспитанной, доброй и рассудительной Катей, какой презентовала ее Машка своей бабушке. Наконец, Катя решила, что свобода дороже, и спросила:
– Вы ненавидите свою дочь?
– Ленку-то? – Федосеевна ответила, подумав: – Да, ненавижу.

Впрочем, она произнесла эти слова, словно обсуждала с Катей прогноз погоды. Не как откровение, не как внезапно свалившееся на нее открытие, от которого стынет кровь в жилах и весь окружающий мир летит в тартарары. Она озвучила свою ненависть, как «пасмурно, возможны осадки в виде дождя». Что прибавишь к этой банальности: «Я ненавижу свою дочь». Катя поежилась.

– Знаете, – сказала Катя, вставая, – вряд ли вам кто-нибудь поможет. Только Бог.
Похоже, Катя нашла нужные слова – сумела… заткнуть рот (кажется, грубо, но точно) Федосеевне. Та моргала-моргала высохшими ресницами, которые, оказываются, тоже седеют, и долго шевелила губами, беззвучно повторяя Катины слова: «Только Бог, только Бог…» И тут Катя пожалела ее: помогла подняться и увела от Ленина – перевела через дорогу.

– Мне через три часа на работу, – объяснила она, прощаясь на перекрестке, – пойду, посплю еще немного.

Да, Катя нашла правильные слова. Вот только… верила ли она сама в Бога или просто отделалась от надоеды? Конечно, ни во что Катя не верила и не могла удержаться от внутреннего смеха, вспоминая при слове «Бог» несчастную женщину из психиатрической больницы, которую угостила когда-то пирожком. Странное дело, но удача всегда вызывала у Кати приступ самоедства. Если Катины усилия заканчивались провалом, она могла пожалеть себя и утешиться – сознанием своей отдельности – от остального мира. Катя редко приходила в отчаянье. Но стоило Кате ловко кого-то провести, как, например, Федосеевну, да еще и остаться безупречной в глазах потерпевшей стороны, как она принималась себя ругать. Нет, не за то, что не хватило великодушия для старой женщины, а за свои слова – про Бога. Не по чину были такие слова для Кати, и не ей рассуждать о трансцендентном – возле мойки и газовой плиты. И хотя Федосеевна никак не могла об этом догадаться, Катя чувствовала себя точь-в-точь как горничная, которую хозяйка застала в своем самом шикарном платье – не по чину…

Вообще, отношения у Кати с Богом были… как бы это сказать… Их вообще не было. Когда-то давно Катина бабушка, царствие ей небесное, выучила Катю молиться. «Отче наш, иже еси на небеси», – повторяла пятилетняя Катя вслед за бабушкой, стоя на коленях. Но не верила она – в шестидневное творение. Слишком рано научилась читать и вообще – не любила сказки, то есть любила, но не те, которые обычно нравятся детям – всякие глупости про Ивана-царевича и Василису Прекрасную. Катя любила историю про Буратино и, естественно, не могла понять, как это Авраам собирался зарезать своего сына. Жертва? Бог попросил перерезать горло Исааку? Ему это нужно?.. Не было у Кати веры – в милосердие того, кому Катина бабушка возносила ежевечерние мольбы. «Если Бог такой добрый, – спрашивала маленькая Катя, – то почему столько людей на войне погибло?» И бабушка, потерявшая четырех сынов, отвечала: «Меня Бог наказал за то, что я аборт сделала», – и вздыхала. Бабушка была уже очень старая, и Катя не принимала ее аргументов. Она считала, что наказание, во-первых, было слишком жестоким, а во-вторых – наказали не тех, кто был виноват: бабушка ведь жила! Бабушка жила, молилась и учила молиться Катю, вот только Катина мама…

Они тогда жили в маленьком военном городке. И когда к ним в гости приезжала бабушка, мама начинала бояться. Мама любила бабушку, но бабушка слишком любила Бога, а в «те времена» (застала-таки Катя и «те времена») члены семьи советского офицера Бога любить не могли. Никто не мешал, конечно, ветхой старушке ходить в церковь, но потихоньку, приватно. И разговаривать – на религиозные темы – бабушка могла с такими же старухами, как она сама, а не с соседями по лестничной клетке, офицерами советской армии и членами их семей. И уж тем более не нужно было ей учить молитвам свою внучку, которая, того и гляди, сболтнет что-нибудь – в детском саду, а там – донесут, переврут… и – прощай очередное звание вместе с прибавкой к зарплате. А Кате, хоть она и в Бога не верила и бабушкиной любви к Нему не понимала, очень нравилось молиться. Было что-то завораживающее – и в непривычной позе, и в непонятных словах, и в том чувстве единения, которое наступало у Кати с бабушкой, когда она вторила – тонким детским голоском: «И прийдет Царствие Твое, и будет Воля Твоя, как на небе, так и на земли…», – а за окном было темно, и вообще – лежал снег.
– Мама, я же просила тебя – не молиться вместе с ребенком!

Катя в пижамке сжалась в углу. Она прекрасно знала, что молиться с бабушкой нельзя: от этого у папы могут быть неприятности. И бабушка отказывалась, говорила Кате, что не нужно на коленочки становиться – мама заругает. Теперь ее накажут. Бабушка признается маме, что это Катя ее уговорила, мама развернется и… Бабушка молчала. Виновато. Маленькая, родная – в белом старушечьем платочке. Катя тоже молчала, хотя и понимала, что надо вступиться за бабушку, надо объяснить маме: вышла ошибка, бабушка не устояла перед Катиной просьбой. Надо пообещать маме, что она, Катя, никогда больше не будет так делать. Ничего этого Катя не сказала и вышла сухой из воды.

А бабушка сумела в очередной раз пострадать за веру. Так цинично успокаивала свою совесть Катя. Хотя и была маленькая, а понимала, что, промолчав, поступила… гаденько. Гаденько поступила Катя, что ни говори. Недаром ее главным воспоминанием о детстве была именно эта прерванная молитва. И чувство, что она – предательница. Не удивительно, что после свидания с Федосеевной, Катя вернулась домой в дурном расположении духа.

Катя вошла в квартиру, бросила в прихожей сумочку, сбросила босоножки и юбку, а блузка и лифчик с трусами упали на пол у дивана, на который повалилась Катя. Как здорово, что сын сейчас где-то на горном склоне и Катя может ходить по квартире голой. В такую-то жару!

Катя повалялась, сходила на кухню, вытащила из холодильника бутылку минеральной воды и вернулась на диван. Злость потихонечку уходила из Катиного тела, а освободившееся место занимала холодная вода и привычная грусть, обесцвеченная безразличием, – ко всему на свете. Минут через десять злость окончательно улетучилась, и Катя потянулась за пультом от телевизора. Пару часов, оставшихся до работы, можно провести с удовольствием – для себя.

На экран – из серого тумана – выплыла студия, ряды зрителей, арена с ведущей. Полновата для мини-юбки, зато без комплексов, что называется, – усмехнулась Катя. В студии говорили о пластических операциях. Волновались, разумеется, женщины, а пластические хирурги, сплошь мужчины, их успокаивали. Катя слушала без особого интереса – всегда ощущала себя достаточно красивой, чтобы понять: ни форма носа, ни длина ног – не гарантируют не только счастья, но даже мало-мальски обеспеченного существования. Да и стареть Катя не боялась – всегда выглядела лет на десять моложе, не тратясь на косметику. Но приняла участие в дискуссии: как ни крути, а все-таки женщина…

«Вот вы доказываете, что это хорошо – выглядеть моложе своих лет, – возразила Катя ведущей. – А что в этом хорошего: идти спиной вперед, или даже оглядываясь на прошлое? В разном возрасте человек должен решать разные задачи, а вы все стараетесь остаться молодыми и жить в пятьдесят так, словно вам двадцать. Нужно идти по жизни лицом вперед, и не бояться. Понятно, что впереди – смерть. И отказываясь признать этот факт – не теоретически признать, нет! – теоретически мы все знаем, что нас ждет впереди… нужно этот факт прожить на своей собственной шкуре. Тогда смерти впереди не будет, а всего лишь пункт перехода – из одного бытия в другое. И совсем не страшно будет умирать. Вот моя бабушка, например, вымыла посуду, легла в кровать, сказала дочери, что умирает, закрыла глаза – и умерла. Наверное, так бы каждый хотел умереть – без мук и сомнений. А все потому, что она не просто верила – она знала…»

И тут с Катей случилось что-то, не совсем ей понятное. Она вдруг снова увидела и услышала, как перепуганная мама ругает бабушку за совместную молитву. И себя увидела: как она жалась в уголке, испугавшись наказания, и не понимала, почему бабушка не оправдывается…Катя увидела эту сцену не глазами маленькой девочки, а будто она — бабушка. Она увидела свою маму ее глазами. Она увидела перепуганную женщину, которую настолько подчинил страх, что она, не задумываясь, кричит на свою мать в присутствии своей дочери. Она смотрела на женщину, для которой весь мир сузился до размеров обувной коробки и которая жила в этой коробке и раздувала до немыслимых размеров происходившие в ней пустяки. Она смотрела на женщину, для которой ни молитва к Богу, ни сам Бог – не значили ничего. И эту женщину было жаль, как бывает жаль ребенка: вот он коленку оцарапал – больно, кровь бежит, но… какая же это ерунда… И Катя заплакала. Катя плакала… и не о маме даже. Катя могла только позавидовать ей: мама не знает, что живет в картонном ящике, а она, Катя, знает, но все равно – живет. Вроде бы невелика беда: прогрызай дырку в крышке, на которой нарисованы облака, и выбирайся, но… И тут Катя заплакала еще горше – ведь вырвавшись из одной коробки, она всякий раз оказывалась в другой, побольше, но тоже коробке, а там еще и еще – множество коробок – и в какой-то, Катя сбилась со счета, крышка-небо висела слишком высоко – не добраться. И те, кто жили – в этой коробке с высокой крышкой, допустим, по праву рождения – не подозревали о тех мирах, что остались внизу. А Катя знала, и не могла это знание от себя отрезать. Мало того, она понимала, что живущие в большой коробке в чем-то беднее живущих в малой: могут знать, но не хотят! Не хотят прочувствовать на своих зубах вкус картона. И не прогрызут никогда дырку вверх. И Катя не прогрызет – не достанет. И башню не выстроит – не сумеет договориться. И будет всегда – чужая - и здесь и там.

Было от чего заплакать. И, свернувшись клубочком, уснуть. Почему бы не поспать лишний часик, оставшийся до начала смены?!

Глава 23.
Катя уснула и увидела сон. Это был один из тех снов, который оставляет после себя не только приятные воспоминания о красивых картинках, но и дрожь в руках и ощущение опасности. Той опасности, которую таит в себе любая перемена. Во сне Катя шла по подземному переходу. И не одна, а с мужчиной. И почему-то она знала, что этот мужчина - Вернер Гейзенберг собственной персоной. И приехал он, чтобы читать лекции и – невероятно, но факт! – он приехал к Кате. Во сне Вернер любил Катю.

– Это для меня очень много значит, – пояснил он, надевая кольцо ей на палец.
Катя и Вернер шли по подземному переходу. (Осень. Бетонный пол перехода затоптан грязными ботинками). Прохожие куда-то бежали, толкаясь и задевая их локтями. Катя была счастлива и растеряна. Даже здесь – в подземном переходе – она чувствовала блестящую тяжесть бриллианта. Чувствовала тяжесть, но не чувствовала покоя. Вернер любил ее. Вернер наивно – цивилизованный европеец – считал, что одной любви достаточно, чтобы защитить Катю и сделать ее счастливой. Вдруг Вернер остановился.

– Катя… – сказал он. Они стояли так близко, что шевеление его губ передавалось Кате раньше, чем звук его голоса достигал ушей. Прохожие не обращали на них никакого внимания. – Катя, – повторил Вернер, – ты выйдешь за меня замуж?

Та Катя – во сне – ответила: «Да». Счастливица. Но та Катя, которая смотрела сон, перепугалась не на шутку: Вернер Гейзенберг был мертв, тридцать лет как покинул этот мир. И когда он умер, настоящая Катя еще ходила в школу – в шестой или седьмой класс – и даже не подозревала о существовании квантовой механики. Вернер был мертв, и если она – по глупости – приняла его предложение, то это означало лишь одно… И чему тут радоваться? Почему эта идиотка проснулась со счастливой улыбкой? Неужели она не понимает? Ага, улыбочка-то с губ сбежала… Сообразила, миленькая? Но Катя из сна, вернувшись в квартиру, не потому расстроилась, что почуяла близкую смерть. Совсем наоборот… Вернеру угрожала опасность. Она не знала, какая и откуда. Вернер отчаянно нуждался в Кате: почему-то только она могла вывести его из перехода на другую сторону улицы.

Катя вскоре успокоилась. Там, во сне, была глубокая осень, а здесь – догорало последним теплом лето. «У меня еще есть время», – сообразила Катя (наверное, все-таки не окончательно проснулась) и стала собираться на работу. Хоть Серега и лежал в глубоком запое, но кто его знает: вдруг придет – к началу рабочего дня – и выругает Катю – если не за настоящую провинность, то за опоздание – на три минуты.

Интуиция Катю не подвела, Серега и в самом деле пришел на работу. Сел в углу на кухне – под вентилятором – и принялся курить. И бедная Катя терпела не только его идиотские замечания: «Что это, ****ь, за мусор на полу валяется?!», – но и запах табачного дыма. А еще приходилось вежливо, с улыбкой, отвечать на его вопросы и просить Серегу отодвинуться, чтобы открыть холодильник – кухня в кафе походила на длинный и узкий шкаф. И Катя, запертая в этом шкафу на десять часов, должна была как-то исхитриться и еду приготовить, и с начальником не поссориться. Одно хорошо – к картофельной шелухе на полу Серега придирался, а в тетрадку с заказами заглянуть то ли не догадался – с пьяных глаз, то ли уже ничего и рассмотреть-то не мог. Поэтому Катя с Зойкой таскали деньги так, словно хозяина не было. По этой причине Катя чувствовала себя довольно сносно, а Зойка – нет. Деньги деньгами – Зойка их любила, но грубость хозяина, которого она еще вчера любовно подтягивала к унитазу, била по Зойкиному самолюбию наотмашь. Даже не попросил ее приготовить обед – удовольствовался Катиной стряпней. Да… Серега разошелся не на шутку, цеплялся к Зойке по поводу и без повода. У бедной Зойки уже руки дрожали, и успокоиться нельзя – под пристальным взглядом налитых кровью – и бешенством – глаз, ни пивка нельзя глотнуть, ни водочки – снять нервное напряжение…

К счастью, ближе к вечеру хозяин куда-то уехал, вполне самостоятельно усевшись за руль собственного автомобиля. И девочки – и Катя, и Зойка, и Манюня-цветочек – бросили посетителей – на пять минут собрались на кухне, глотнули по пятьдесят грамм, чувствуя, как расползаются намертво прилипшие к костям мышцы и выпрямляются спины. Машка строго следовала Зойкиным указаниям и не совала носа на кухню – только взять приготовленные Катей тарелки, чем заслужила полное Зойкино благоволение и окончательно влилась в дружный коллектив. Катя смотрела на Машку и старалась увидеть мир ее глазами. Почему-то Катя воображала, что Машка – из-за невеселой своей судьбы – должна смотреть на мир с некоторым пренебрежением. С надменностью человека, знающего цену человеческим обольщеньям: любви, счастью, материальному благополучию, – и презирать их все, как презирала Катя. А Машка заглядывала в рот Свете, изучала поваренную книгу (мечтала о карьере повара) и совсем не интересовалась теми книгами, которые Катя таскала в своей сумке. Заглянула пару раз, зевнула и уткнулась в каталог косметической фирмы. Все. Она, несомненно, была жертвой этого неправильно устроенного мира и при этом любила своих палачей. Чего-то Катя в этой жизни не понимала. И мучилась. А Машка с удовольствием потягивала коктейль – водка с соком – и улыбалась…

После водки работа пошла веселее. Машка сновала с подносами, Зойка орудовала за баром, а Катя только успевала переворачивать отбивные на сковороде. Что называется, поперло – люди, деньги – и неприятности… Наверное, Серега, убрав из кухни свое хилое тело, оставил-таки после себя некий злой дух, даже не дух – душок, вроде запаха давно не стираных носков. Завалила в кафе небольшая компания: парочка молодых женщин, парочка нестарых мужиков – все на легком взводе, и привели они с собой двоих маленьких детей. Пока взрослые наливались пивом и водкой, дети с визгом носились по залу, вызывая умильные улыбки на лицах посетителей. Пьяненькие такие, мерзкие – у-тю-тю – улыбочки. Первой в склоку ввязалась Манька. Ничего плохого она не сделала и не сказала, только попросила родителей убрать детей у нее из-под ног, а то бегают, толкаются… неровен час, уронит Манька на них бокал с пивом или тарелку с горячей отбивной. Но родители, понятное дело, Машиной просьбе не вняли, и дети продолжали кричать и баловаться. Они даже забежали к Кате на кухню. Ну, Катя с ними не церемонилась. Присев на корточки и глядя прямо в глаза маленькой девчонке, она сказала – строгим тоном: «На кухню заходить нельзя – накажу». Девчушку точно ветром сдуло. На кухню она больше не заглядывала, но Машке работать мешала – с удвоенной энергией. И Катя пришла на помощь младшей подруге. Вышла в зал, поймала девчонку и только открыла рот, как подскочила ее мамаша, схватила дочь за руку и потащила поближе к своему столу. Катя встала и – не удержалась - прочла мораль мамаше. Нельзя мол, уважаемая мамаша, водить детей в подобные заведения, нечего делать малышам среди пьяных, плохо вы свои обязанности исполняете, и это может стать предметом внимания со стороны правоохранительных органов, по крайней мере, заинтересовать отдел опеки… В общем, всю злость на всех мамаш вместе с их бестолковыми детьми вылила на голову клиентки. Мамаша на такое заявление ответила громким и радостным матом, и Катя попала в глупейшую ситуацию. С одной стороны, нельзя ругаться с матерью ребенка в его присутствии, с другой – неужели проглотить мат и удалиться? Пока Катя раздумывала, к скандалу подключилась Зойка. Та выступила с другой позиции: отстаивала право других посетителей пить пиво под легкую и необременительную музыку, а не под визги детей.
– Забирайте своих детей и отправляйтесь пить пиво на улицу, – распорядилась Зойка, приглушив магнитофон.

Скандальная мамаша сразу оказалась в центре внимания – недоброжелательного, капризные дети надоели всем. Веселой компании пришлось сгрести со стола банки с пивом и двинуться с детьми к выходу. К выходу-то они двинулись, но… кому понравится, если его выставят даже из такой убогой забегаловки? Не дойдя до двери, мамаша развернулась и – как была с ребенком на руках – кинулась бить Зойку. Тут даже опытная Зойка растерялась. Как драться, если у противника на руках маленький ребенок? Она отмахнулась пару раз, чтобы уж совсем не побили… да оттолкнула скандалистку. Мужчины подхватили драчунью под руки и утащили ее на улицу. У самого выхода она все-таки вырвалась и запустила в Зойку банкой из-под пива. Зойка увернулась. И скандал затих. К тому же банка оказалась чужой, не из их кафе, а из соседнего магазина.
– Так они еще и со своим пивом сидели! И нам хамили?! – Зойкино возмущение перелилось через край, пришлось еще выпить…

И они выпили, и обсудили происшествие, и пришли к выводу, что – несомненно – правы и заслужили еще по чуть-чуть… Следующие два часа прошли легко и весело. Пиво лилось рекой, отбивные летали, словно бабочки, а купюры шуршали… как, наверное, шуршит песок на Ибице… Потом вернулся Сергей. Но не один. С ним приехали две молоденькие девушки – смазливые, как картинка из глянцевого журнала. И Сереге захотелось произвести на них самое лучшее впечатление: он усадил девушек за свой столик и велел Зойке подать бутылку хорошего вина – немедленно! Оскорбленная до глубины души Зойка грохнула о пластиковый столик бутылкой и даже не улыбнулась. Нет, Зойка сказала волшебное слово «пожалуйста», но слышалось в нем «чтоб вы подавились». Девушки смерили Зойку презрительными взглядами. Зато Сергей… о! он велел Зойке сидеть тихо и не высовываться – в самых доходчивых выражениях. И в эту – самую неподходящую – минуту к хозяину приблизились изгнанные из кафе мамаши – с жалобой. Катя их жалоб не боялась, ведь все видели, что именно посетители затеяли и скандал, и драку… Но Серега плевать хотел на справедливость! Он искал повод унизить Зойку – самого неприятного свидетеля его свинского поведения. Он жаждал уничтожить ту власть, которую Зойка обретала над ним во время его запоев. Короче, он хотел выглядеть настоящим мужиком – в глазах юных красавиц. Он открыл рот и вылил на Зойку такой поток грязи, что даже Катя испугалась. Она снова, как и весной, шмыгнула за мойку и включила воду, чтобы не слышать хозяйских криков. В конце концов, Серега велел Зойке: а) извиниться перед клиентами; б) доработать смену и проваливать на все четыре стороны – навсегда.

Зойка извиняться отказалась и убежала на кухню. Серега отправился за ней и там вооружился ножом, которым Катя чистила картошку. Зойка обозвала Серегу козлом и шмыгнула за стойку. Резать сварливую сотрудницу, можно сказать, на глазах у посетителей Серега не решился, бросил нож, уселся на свое обычное место – в углу кухни и принялся жаловаться – Кате.
– Я хотел отдохнуть, расслабиться, – тянул он противным пьяным голосом, – а вас и на два часа нельзя оставить.
– Да все в порядке, Сергей Вячеславович, – успокаивала его Катя.

Она, как и Зойка, совершенно не боялась, что хозяин кого-нибудь уволит. В отличие от Зойки, которая рыдала, обидевшись на людскую неблагодарность, Катя вообще никаких чувств не испытывала, только неудержимое желание рассмеяться, а это желание нужно было скрывать, поэтому физиономия у Кати сделалась напряженной, трагичной даже. Между тем красавицы допили вино и убежали. Жалобщики тоже ушли. Хозяин, поворчав еще немного в уголке, отправился в зал, подсел к каким-то знакомым, а через полчаса, забыв, что со страшными ругательствами уволил Зойку навсегда, позвал ее к себе. И Зойка, почуяв, что власть к ней вернулась, издевалась над хозяином – насколько позволяло воображение.

– А! Я уже Зоенька! – кричала она – из-за стойки. – А давно ли была ****ь подзаборная?!
– Зоенька, – стонал хозяин, – принеси мне пятьдесят грамм…
– Я уволена, – смеялась она в ответ, – забыл, что ли?

Тут хозяин вновь разразился матом. И хотя слова, которые он кричал, были теми же, какими он увольнял Зойку, но смысл тирады был совсем другой: не выпендривайся, а тащи водку, сама ведь понимаешь, что никуда ты отсюда не уйдешь… Зойка понимала и не отказала себе в маленьком удовольствии: заставила Серегу повторить эти слова несколько раз… Время между тем перевалило за полночь, Катя домыла посуду, зал опустел. Только сидела на улице большая компания – с бутылкой коньяку и батареей пивных кружек. Поэтому закрыть кафе раньше часа ночи Зойка не могла: коньяк – напиток дорогой, да и посетители все знакомые – не выгонишь. Хозяин, послонявшись по залу и окончательно простив Зойку, вышел на улицу. Что там произошло, ни Катя, ни Зойка не видели – и не жалели об этом, но только прибежала через десять минут перепуганная Машка и закричала, что Серегу убили.

– Ну и хрен с ним, – философски заметила Зойка, отхлебывая пиво.
Катя с ней согласилась, но во двор вышла. Серега лежал на асфальте – в луже крови. Над ним рыдала какая-то деваха, мощная и грудастая: «Не умирай, Сереженька!» И суетились приятели: «Воды, воды!» От этих криков Серега очнулся и покрутил разбитой головой. Катя вернулась на кухню и налила воду в ведерко из-под майонеза, оторвала кусок тряпки от кухонного полотенца, отдала все это добровольным помощникам и отослала Машку домой: беги, дескать, Машенька, и вызови «Скорую помощь». Катя хотела убрать Машку подальше от грязного зрелища, подальше от возможного продолжения (Серегиных матов и приезда милиции). Но не выставить за дверь, как малого ребенка, а дать ей важное поручение. Пусть думает, что приносит пользу. Перепуганная Машка, забыв, что «Скорую» можно вызвать с мобильного, убежала. Зойка, удостоверясь, что хозяин жив и даже почти здоров, не стала суетиться и засела на кухне, очень зла была – на Серегу. Ну а Катя на Серегу не злилась и снова вышла во двор. Серега окончательно очухался и даже встал. Рана оказалась пустяковой – пара ссадин. Пока он приходил в себя, Катя кинулась убирать посуду со стола. Вовремя! Потому что на столе осталась бутылка коньяку – почти целая! – верных четыреста рублей на двоих. Сейчас они с Зойкой вернут бутылку в бар, достанут деньги из кассы и поделят их пополам. Замечательный день, несмотря на все неприятности! – решила Катя, вытирая бокалы.

Драка между тем не утихла, а переместилась к выходу из рынка. И Серега тоже переместился, он еще не потерял надежды сквитаться с обидчиком. Что ж, можно не спеша убрать оставшуюся посуду – протянуть время. Потом помыть ее, пересчитать деньги в кассе, составить отчет, спрятать продукты в холодильник, вынести мусор и – наконец-то! – отправиться домой. Рыночная площадь к тому времени совсем опустела – ни свидетелей, ни участников драки. Только равнодушный ко всему сторож – отставной военный, да любопытная продавщица из круглосуточного ларька. Она и рассказала Зойке с Катей, что Серега догнал обидчика и тоже накостылял ему, что приехала «Скорая помощь», Серега отказался ехать накладывать швы, а его соперник, напротив, поехал в больницу – снимать побои – и пообещал написать на Серегу заявление в милицию, а еще… Но они так и не дослушали, потому что у Зойки зазвонил мобильник и Серега, жалобным голосом прокричал, чтобы Зойка, ****ь, не шаталась неизвестно где, а шла к нему домой – с пивом, сигаретами, минеральной водой и какой-нибудь закуской. А заодно купила бы в дежурной аптеке лекарств, ей виднее, каких… Насвистывая под нос, Зойка принялась нагружать сумки. И Катя даже помогла ей дотащить покупки до Серегиного подъезда и подержала сумки, пока Зойка открывала кодовый замок.

– Спокойной ночи, – сказала Катя, прекрасно зная, что ночь у Зойки будет совсем не спокойная, но – счастливая!

Сама Катя долго не могла уснуть. Так долго, что дождалась рассвета и увидела, как на траву легла первая в этом году роса. «Вот и осень, – подумала она. Из открытого окна дохнуло прохладой, Катя поежилась. – Странная штука – одиночество», – закончила она свою мысль, довольно-таки невпопад закончила.

Глава 24.
Осень пришла, как старость к женщине, которая красит волосы с тридцати лет, – незаметно. Чуть удлинились дни, чуть похолодали вечера. Немного свежее стало утром. Море чуть отступило от берега, обнажив песчаное дно городского пляжа. Катя гуляла здесь по выходным, собирала камушки и бросала в море. Светлана вылечила свой геморрой и вернулась на работу. Такая же строгая и подчиненная долгу, как всегда. Серега пребывал в очередном запое. Зойка грызлась со Светланой и таскала ему пиво. Машка носила подносы и пересчитывала деньги перед тем, как упрятать в сумочку, а Женечка по-прежнему приносил им сыр, селедку, виноград и тортики – выбирай на любой вкус! Все вернулось на круги своя… Все, кроме Катиной души, которая улетела – далеко-далеко, а никто и не заметил. Все обращались с ней, как с живой. Даже этот смешной врач – не по годам толстый и ленивый. «Ишь, какой защитный барьер выставил, – усмехалась Катя, разглядывая складки жира на его животе, проглядывающие сквозь белый халат, – никому и ни за что не пробиться».

Катя недооценивала себя. Она-то как раз пробилась и сквозь жир, и сквозь толстый слой равнодушия, наросший на душе врача, как добротная мозоль. Катя пробилась и заставила врача понервничать. Но не заметила – все равно Кате было… уже все равно.
Может быть, вы хотите еще подождать? – спросил врач. – Я бы не советовал.
– Да, нет, – Катя посмотрела в окно, где желтым закатом стучался в стекла старый клен. – Сами говорите, что ждать нет смысла…
– Рискованно, – поправил врач, – опухоль может…
– Да-да, – согласилась Катя, – конечно.

Врач привык, что пациенты ловят каждое его слово, переспрашивают и – стараются – очень стараются получить гарантии – заверения, что все будет в порядке. Очень стараются, словно от того, что – и как! – он скажет, зависит все остальное: наркоз, операция, кровь, долгий выход, боль и благополучный исход. Врач знал, что исход этот не может гарантировать никто, а он – в первую очередь. Все, что он может… впрочем, он может совсем немало. Очень многое может сделать, чтобы приблизить благополучный исход и отдалить другой, о котором никто, входящий в его кабинет, думать не хочет, а думают все. И отгоняют – с упорством мухи, бьющейся в стекло в сантиметре от открытой форточки, отгоняют страшные мысли и ждут от него – помощи, не реальной, – а призрачной, которую и в руки – в отличие от скальпеля – взять нельзя, ждут надежды и – главное! – спокойствия, напрочь забывая нехитрую этимологию – спокойствие-покой-упокоиться… А эта рассеянная молодая женщина не ждет ничего и смотрит на него… да она вообще на него не смотрит! – смотрит сквозь, словно видит там что-то… Врач не выдержал, оглянулся, ничего не увидел – стена в потеках, разозлился, хотел было накричать на Катю, но спохватился…

– Все будет хорошо, – впервые он сказал эти слова, которых от него ждали все, кто садился в кресло напротив! И сказал почти искательно, словно это он себе втирал очки: – Операция несложная…
– Конечно-конечно, – кивнула Катя и поднялась, – до свидания.
– До свидания, – повторил врач и велел медсестре запереть дверь.
Самое время сделать перерыв и пропустить сто грамм… Там – в коридоре шелестела губами очередь, жалобно… обреченно…
– Все там будем, – сказал врач, глядя в окно на Катю. Она остановилась под кленом, пнула несколько раз ворох слежавшихся желтых листьев, вдохнула влажный, пахнущий осенью воздух и пошла, не оглядываясь – ни назад, ни вверх, где в окнах третьего этажа горел лихорадкой дневных ламп больничный свет и маячил белый халат хирурга, отбывающего тяжкую повинность – поликлинический прием.

Катя думала… Катя снова думала. Мысли, точнее чувства, сопровождающие Катины мысли, вернулись к ней – мягким минорным аккордом – к золоту осени, грустные, как запах прелой листвы… Катя думала о себе – отстраненно, будто писала роман. Для фильма в ее нынешней жизни было мало действия, мало картинок, мало возможности для создания образов, будоражащих душу – в обход рассудка. Другое дело слова. «Удивительно, – думала Катя, – стоит какую-нибудь мысль, волнующую меня, изложить на незнакомом мне языке, как я тут же перестану ее понимать. Я буду видеть узор: черное на белом и отброшу бесполезный текст, как отбрасываю сейчас… свое тело. Катя вздохнула. Несколько дней назад на ее мобильный поступил звонок. Пока она добежала до трубки, телефон замолчал. Поморгав на незнакомый номер, Катя, недолго думая, перезвонила. И с огромным удивлением услышала мужской голос, говорящий что-то на немецком языке. Катя поняла только «ахтунг», может быть, голос призывал ее быть внимательнее или предупреждал – о чем-то? Звонили из Германии и на следующий день, и сегодня – перед визитом к врачу. Катя слушала, выхватывала – снова и снова – «ахтунг» – и… думала… почему-то забыв отбросить непонятный текст. Мысли летели одна за другой, как листья с деревьев.

«А все-таки странно, – Катя остановилась, подобрала кленовый лист. – Я приняла решение, и оно представляется мне верным, но… Конечно, я боюсь, хотя и знаю, что будет не больно, однако… всегда возможна осечка… Конечно, я волнуюсь – сын, квартира, родители… всего не предусмотришь… Но есть и другой страх… Я совершаю грех… То есть никакого греха я не совершаю, ведь не воображаю же я, что где-то… на самом деле сидит некий… Некто и наблюдает за мной и в скором времени выставит счет – за смелость распоряжаться собственной жизнью… и смертью», – добавила добросовестная Катя.

Она взглянула на себя – разбрасывающую изящными ботинками осеннюю листву, взглянула со стороны и пожала плечами. Эта грустная женщина, бредущая в коротких сумерках домой, эта женщина должна бы понимать… «Что, собственно, я должна понимать? – удивилась Катя. – Отсутствие Бога? Но ведь я уверена… – и Катя прислушалась к себе. Ни одна струна в ее теле, ни один нерв или самый маленький сосудик не дрогнули, – я уверена, что смерть – это вовсе не конец, а только момент перехода» Катя поморщилась. Эти слова, такие естественные – внутри тела, переживающего, как ни верти, собственную смерть на собственном опыте, – эти слова, выпущенные на бумагу, мгновенно приобретали неестественную яркость рекламы. Катя не собиралась распространять свой маленький интимный опыт и свои личные убеждения на все человечество. Она знала про переход – и ладно. Но как это знание уживалось в ней с отсутствием веры? «Да не верю я!» И Катя пнула ногой кучку листьев. И улыбнулась – собственной наивности. Она действительно не верила в мудрого отца, чей образ когда-то рисовала перед ней бабушка. Этот строгий отец мог наказать за ослушание: поставить в угол – оставить в чистилище, или вообще, отправить в ад. (Катя плохо разбиралась в устройстве потустороннего мира и про чистилище узнала у Данте) Но Его нет, а что есть? Что вместо Него? «Почему я чувствую себя виноватой? А я ведь чувствую себя виноватой… я чувствую себя так, словно пытаюсь кого-то обмануть. И я действительно пытаюсь: врача, родителей, – но… они уже сзади, а я боюсь того, что впереди… встречи, вопроса… «Ага! – скажет. – Ты нарушила мои правила!» Но ведь бред, бред полнейший. Нету ни Его, ни правил. А если и есть, то Он сам первый их нарушил. Он выбрал смерть, чтобы спасти всех нас. Почему же я не могу выбрать смерть, чтобы спасти одного единственного человека? И разве Он оставил мне выбор?

- Извините, - незнакомый голос вклинился в ее мысли, отрубил их, не глядя, словно топор в руках пьяного мужика.
Катя подняла голову (вернулась из путешествия – вот я и дома, глаза бы вас всех не видели!). Перед ней стоял пьяненький (но без топора) мужчина. Если так можно выразиться, аккуратно потрепанный: одежда поношенная, но не рваная и не грязная. Небритый, но волосы на голове чистые. И ботинки, хоть и стоптанные, но знакомые с обувной щеткой.

- Можно вас спросить? – вежливо обратился он к Кате.
Катя, решив, что речь идет о нескольких рублях, полезла в сумочку. Она давала – или не давала – милостыню по настроению: сегодня дам, а завтра –  фиг вам, приступ жадности. И сегодня была в настроении «дам». Но оказалось, что мужчине не деньги нужны были от Кати, а совсем другое. Оказалось,  его мучил важный вопрос, даже на улицу выгнал – в поисках ответа.
- Вот говорят, - продолжил мужчина, не замечая Катиного движения – к сумочке, - что красота спасет мир. – Катя кивнула, говорят. – А где она, красота? – закончил мужик и торжествующе посмотрел на Катю: попробуй, ответь.

Первым Катиным порывом было ткнуть мужика в теряющий листья клен: - Да вот же она, красота, какой красоты тебе еще надо? Но под кленом кто-то устроил маленькую свалку. Один раз бросил мусор, второй… И пошло поехало: ржавое ведро с оторванной ручкой, драный матрац, дохлая кошка, - контраргументами против скороспелого Катиного ответа.
Тогда Катя решила спросить: - А я? В том смысле, что она, несомненно, красавица. Но быстро сообразила, что ее очень скоро не станет, а то, что появится вместо нее, никоим образом под категорию красоты не попадет.
И… и получалось, что красоты не было, а была только… А ничего не было! И, усмехаясь в лицо неожиданного оппонента, Катя ехидным голосом спросила – вопросом на вопрос – лобовое столкновение, обломки огненным дождем падают на землю:
- А где мир?

Мужик остался на месте – с открытым ртом – надо полагать, потому что Катя не обернулась, великодушно предоставив поверженного противника его собственной судьбе: пусть поищет тот мир, который достоин спасения, найдет – его счастье.

Катя вернулась домой и добросовестно попыталась ответить на свой собственный вопрос – о выборе. Катя зашла в комнату сына, где стоял старенький письменный стол – еще Катя и ее младший брат делали за ним уроки. Теперь стол принадлежал Катиному сыну. За этим столом он проводил большую часть воскресенья, а именно ту, которую не проводил со своей девушкой, потому что на втором курсе сын завел себе девушку. Конечно, сам-то он считал, что влюбился – и счастливо! Девушка увлекалась физикой и математикой, они и учились в одном университете, и познакомились в электричке по дороге домой, и… и даже звали девушку Катей. «Вот и заменили, – улыбалась Катя – самой себе, – одну Катю на другую». Но для других – для внешнего, так сказать, пользования – Катя прибегала к избитой и удобной формулировке: сын завел себе девушку… И, отправляясь в университет, сын снял с полки в Катиной комнате томик Бродского. У Кати даже брови поднялись, она и не подозревала, что у него такой хороший вкус! Зато на письменном столе осталась другая книга, и Катя, прежде чем приступить к расчетам, открыла ее… то ли из любопытства, то ли по свойственной ей привычке – медлить перед началом любого дела. На столе лежали избранные труды Колмогорова. Катя открыла книгу и прочла названия статей. И хотя книга была написана на русском языке, Катя не поняла ни слова. О нормируемости общего линейного топологического пространства… Это о чем? Или вот – к толкованию интуиционистской логики… Здесь все слова знакомы: толкование, интуиция, логика. Катя открыла статью. Увы! Три страницы печатного текста и… «Ладно, – сказала себе Катя, – я могу не понимать символов, но хоть что-то же я могу понять?!» И она читала и перечитывала – снова и снова. И вдруг! – «каждое не бессодержательное высказывание должно указывать на одно или несколько совершенно определенных, доступных нашему опыту положений вещей…» Выходит, если я не могу познать на опыте некое положение неких вещей, то и любое высказывание о них представляется мне бессодержательным?! Даже отрицающее их существование? Катя перевернула страницу… И в самом деле «бессмысленно в общем случае рассматривать его отрицание как определенное высказывание»… «Здорово, – подумала Катя и закрыла книгу – с уважением к сыну и – неожиданным! – уважением к самой себе: – Я тоже на что-то гожусь». Дальнейшее пребывание за столом особого смысла для Кати не имело, но – уже по другой привычке – доводить начатое дело до конца – она вытащила из ящика стола лист бумаги, карандаш и калькулятор и приступила к расчетам. Катя еще раз сложила: стоимость операции, затраты на послеоперационный период, пару месяцев без работы, поиски нового места («Газовая плита вам противопоказана», – объяснил Кате врач), поездки каждые три месяца на осмотр, никаких гарантий, что операция будет единственной, затраты на химиотерапию… Катя последний раз нажала на плюс и взглянула на результат.

– Ты не оставил мне выбора! – воскликнула она и выбросила листок с расчетами в мусорное ведро.
Зазвонил телефон, – знакомый уже! – номер, начинающийся на четверку, знакомый голос и знакомые непонятные слова. Но в этот раз, кроме «ахтунг», Катя уловила еще и «майн либен». Майн либен Катя?
– Вот если бы я не развелась, а только оформила опеку, и все деньги за квартиру достались бы мне одной, тогда, конечно… а так… – крикнула Катя в трубку, хотя никто и ни о чем ее не спрашивал.

Катя выключила мобильник и взялась за голову: звонок был совершенно доступен ее опыту – уж куда доступнее! – следовательно, любое ее высказывание – или даже размышление – о Боге – не было бессодержательным? «Ерунда! – сказала Катя. – Просто сбой в сети». Она повторила эти слова несколько раз, стараясь заглушить упрямую мысль, что даже имей она эту квартиру в своем распоряжении, она бы все равно ушла. Просто потому, что где-то там ее ждал Вернер Гейзенберг. Он сделал ей предложение, она его приняла, и все остальное могло катиться к черту.

Глава 25.
Следующий месяц Катя провела в хлопотах почти приятных. Порой, переходя из кабинета в кабинет, Катя невольно вспоминала свою мать, которая однажды сказала по телефону подруге: «Чтобы лечиться в санатории, нужно иметь железное здоровье». «Чтобы нормально умереть, – усмехалась Катя, – нужно родиться бессмертным». Тем не менее, хоть и медленно, но список неотложных дел уменьшался, и, вернувшись вечером домой, Катя могла вычеркнуть очередной пункт: нотариус, БТИ и так далее… вычеркнуть и снова вспомнить маму. Отправляясь в санаторий, Катина мама тоже составляла список вещей, в который включала все, что брала с собой – от пары новых туфель до носового платка. Потом мама доставала чемодан и начинались сборы, согласно списку. «Ты больше времени собираешься, чем ездишь», – шутила Катя. «Зато я ничего не забываю!» – отвечала мама.

Катя тоже не собиралась ничего забывать, но порой, глядя, как осыпаются листья сначала с кленов, чуть позже с лип и каштанов, а к началу ноября очередь дошла до тополей, сомневалась: не проще ли оставить недоделанные здесь дела на произвол судьбы? Но, несмотря на Катины сомнения, чиновничий механизм ни разу не дал сбоя. Его шестеренки вращались хоть и медленно, но исправно, словно кто-то – не Катя! видит бог – не Катя! – обильно смазал их машинным маслом. И она успокоилась, отдавшись течению могучей реки, – в нужный момент обязательно отыщется долгожданная отмель.

В начале ноября Катя вычеркнула последний пункт из списка, сложила аккуратно подшитые документы – вместе с деньгами – в верхний ящик письменного стола. Задвинула ящик и…

За этим «и» должно бы последовать несколько листов белой бумаги, не испещренной знаками. Несколько дней бесцельной жизни. У каждого человеческого дня есть цель: сделать то-то, сходить туда-то, побывать там-то… успеть домой к началу любимого сериала… приготовить на обед любимое блюдо сына… Цель, предполагающая, что после ее достижения возникнет другая, а потом еще одна и так далее… далее… далее… от начала, но не ближе – к концу. Ведь конец – это поезд, который всегда отходит раньше расписания, однако никто не опаздывает… И если в жизни нет цели, то – неожиданно для Кати – сама ее жизнь: бесконечные домашние дела – мытье тарелок и вытирание пыли – приобрели неведомый прежде смысл. Что значит, вытирать пыль? Достигать чистоты? Зачем? Чтобы в квартире было приятно жить… вот именно. А если не жить? тогда жизнь накануне смерти – просто белые листы бумаги – текст без начала, конца и цели, и лучше оставить бумагу чистой, не оскверненной каждодневными человеческими глупостями. Катя с удивлением всматривалась в мелочи, не имевшие прежде особого смысла, рассматривала ложки, стаканы, тарелки, платья в шкафу и книги на полке, посетителей в кафе и прохожих на улице, персонажи на телевизионном экране…Она и мысли свои рассматривала, будто платья в шкафу, – с грустной улыбкой. Потому что мыслей у Кати, как и платьев у ее мамы, было больше, чем нужно для одной жизни… вот они и висели, ни разу ненадеванные, только примерянные – перед зеркалом – хороши! Хороши-то, хороши, а больше чемодана с собой не возьмешь.

А чемодан стоял – раскрытый – у стены, и лежали в нем тапочки, теплый халат, три простыни… одну отдать сестре-хозяйке, вторую – взять с собой на операцию, а третью – постелить на кровать в палате. В отдельной коробке – набор лекарств (если купить самой, а не заказывать в больничной аптеке, выходило на пару сотен дешевле, а деньги, как известно, на дороге не валяются), ну и прочие мелочи: любимая чашка, расческа, тюбик с помадой и пудреница… Катя – не фараон, не конунг какой-нибудь, да и вообще – что там говорится про игольное ушко? Впрочем, сидя в электричке, Катя ни о чем не думала, а смотрела в окно. Мысли, как и платья, остались дома. За окном плакал ноябрь – короткий, холодный и ненужный, не месяц – недоразумение, скучный, как и всякий переход. Кстати, пол в подземном переходе оказался затоптан – грязными ботинками – до промозгло-серого цвета. И прохожие спешили, не замечая Катю, и даже яркие товары в ларьках выглядели грустно и потеряно, совсем как в ее сне. В том, в котором Вернер Гейзенберг сделал ей предложение И она его приняла, и уже спешила на встречу. Но пока Катя была здесь и зашла в свою любимую кондитерскую, заняла столик у окна, заказала пиццу и улыбнулась – в кафе зашел сын. Катя отдала ему деньги, подробно рассказала, куда и когда он должен подойти, где ждать хирурга и как лучше отдать хирургу деньги. «Я буду еще в реанимации, – пояснила Катя, – отдашь деньги, дождешься, когда меня перевезут в палату и вернешься в общежитие, операция пустяковая, самое большее через неделю я буду дома». Сын слушал, ел пиццу, и по его виду нельзя было догадаться, о чем он думает, волнуется или не очень… Катя знала, что никаких денег ему отдавать не придется. С родственников умерших пациентов денег не берут, но подстраховалась: кто их знает, этих врачей, воспользуются растерянностью Катиного сына и упрячут в карман ее кровные. В общем, она положила в конверт несколько листов бумаги и плотно его заклеила – от греха подальше. «Я один буду?» – спросил сын. Кажется, он все-таки волновался. «Нет, – успокоила Катя, – дедушка тоже приедет». Катя договорилась с отцом – надежнее, чем мама, не хлопнется в обморок и не перепугает ее сына еще больше, хотя – куда уж больше… «Бедняга», – подумала Катя и взлохматила сыну волосы. «Ну, мама», – надулся тот. Катя убрала руку – все в порядке.

– Так я пойду? – Сын поднялся.
– Ты спешишь?
– Договорился поиграть в настольный теннис.
– С Катей?
– Ну да.
– Передавай ей привет, – Катя тоже поднялась
Они вышли из кафе и отправились на автобусную остановку.
– Твой автобус, – сказала Катя и помахала сыну рукой.

«Больше я его не увижу», – подумала она, рассмотрела свою мысль с разных сторон, пожала плечами, – ничего ужасного в ней не было, еще одна бесполезная мысль, небольшой электрический заряд, пробежавший по нервам. «Просто ходячая электростанция», – усмехнулась Катя и спустилась в подземный переход – второй раз за день. Катя спустилась в подземный переход и пошла по нему, но где-то посередине остановилась, огляделась вокруг и засмеялась – весело и беззаботно. «Я боюсь попасть под машину!» – хохотала она. К ней вернулось предчувствие дороги, предвкушение счастья, как в детстве – перед поездкой к бабушке: ночь в плацкартном вагоне, целый день в Москве и сутки в купе – на верхней полке, – чем не приключение? Не просто приключение, это… это… до предела надутый воздушный шар – еще чуть-чуть и лопнет, еще чуть-чуть – и улетит.

Катя добралась до клиники, сохраняя улыбку – на лице и в сердце, и умудрилась сделать комплимент сердитой медсестре, заполнявшей историю Катиной болезни. Медсестра даже ручку выронила – от неожиданности. Бедная… А что – зарплата маленькая, все левые деньги хирурги забирают, от больных, кроме шоколадки, ничего не дождешься, а зачем ей шоколад – с ее-то прыщами! – лучше бы колбасы дали, хорошо еще что знакомая продавщица в ларьке берется шоколад продавать и отдает ей по червонцу с каждой плитки – хапуга!.. – надежды на замужество – минимальные, молодые врачи не против – во время ночного дежурства, а больше и негде: комната в коммуналке на пару с одинокой мамашей, которая приводит гостей, когда она на ночном дежурстве… а тут еще больные – ноют, а некоторые… Медсестра покосилась на Катю, Катя снова улыбнулась: а некоторым в сумасшедший дом пора. «В дурку-то я забыла заехать, – поморщилась Катя, – а надо было бы договориться, чтобы за могилкой Афанасьевны приглядывали, ну, да ладно, всего не упомнишь». И отправилась в палату.

Самое сложное в больнице – уснуть после того, как погасят верхний свет. А уж Кате, для которой десять вечера – разгар рабочего дня, и вовсе невозможно. Впрочем, Катя спать и не собиралась, выспится еще, успеет. Катя собиралась… веселиться. По крайней мере, скоротать скучные часы ожидания. И хотя вход в корпус со стороны улицы запирался, но Катя легко выяснила, что дверь во внутренний дворик открыта всю ночь и в заборе, ограждающем клинику, имеется хорошо замаскированная дыра. И совсем нетрудно было Кате, натянув на вечернее платье белый халат, пройти по притихшим этажам мимо дремлющих в стеклянных будочках медсестер, пересечь темный двор и выскользнуть тихим переулком на оживленную улицу, а уж там, запихнув в сумку халат, поймать такси. Катя назвала популярный ресторанчик – в самом центре, где живой скрипач – за двести рублей – исполнял практически любую мелодию. Катя нашла свободное место за маленьким столиком в самом темном углу, сделала заказ и огляделась. Может показаться странным, что для своего последнего вечера Катя выбрала ресторан, а не какую-нибудь консерваторию или картинную галерею. Но все консерватории и картинные галереи в десять вечера закрыты наглухо, а кроме того, ведь недаром приговоренного к смерти традиционно кормили роскошным ужином… перед дальней дорогой. Впрочем, ужин Катя заказала очень скромный – ей не нужны неприятности на операционном столе, да и к скромному едва притронулась – только чтоб не привлекать внимания официантов. Катя слушала скрипку и разговоры – за соседним столиком. Там сидела компания – трое мужчин и три женщины. И эти люди – поздним вечером – в тишине респектабельного ресторана говорили, просто говорили между собой, словно встретились после долгой разлуки и спешили, спешили наговориться – впрок. К великому Катиному удивлению, она говорили о литературе, как Катина мама говорила о платьях и поездках на курорт, а Зойка – о Серегиных запоях. Они говорили о книгах, как о чем-то важном и постоянно присутствующем в их жизни. Они говорили о том, о чем Катя осмеливалась только думать – между мытьем посуды и отходом ко сну. И была в компании женщина – до странности похожая на Катю – с мятежно-отрешенным выражением лица, как будто Катя у тяжелой двери университета на Воробьевых горах раздвоилась, и половинки разошлись: одна сбежала домой под мамино крылышко, а другая – потянула на себя непослушную дверь. «Знаете, – сказала другая Катя, завершая, очевидно, длинный спор, – Достоевского послали на каторгу совершенно ни за что, даже по царским законам. Но я уверена, что когда он писал «Преступление и наказание», то не согласился бы отменить семь каторжных лет и прожить их иначе»… Женщина замолчала, и собеседники не нашли, что возразить, и в наступившей тишине было слышно, как скрипач вращает колки, подтягивая струны.

«Странно, - подумала Катя, - я люблю Достоевского, но «Преступление и наказание» не прочла. Дошла до сцены убийства старух, и все. И никакие нравственные страдания Раскольникова, его раскаяние, искупление, каторга, спасение Сонечки, приход к Христу - не могли заставить меня забыть топор, опускающийся на шею Лизаветы».  Катя не смогла простить Раскольникова, а остальных? Слово «родители» она не произнесла, она лишь вдруг вспомнила, что «Преступление и наказание» ей прочел отец – вслух. Вспомнила, как в воскресенье они с мамой лежали на большой двуспальной кровати, укрывшись одеялом, а отец читал им вслух. Катя слушала, мама вязала, а брат, который читать отчаянно не любил в это время уходил на тренировку. Папа читал для Кати, потому что «Преступление и наказание» стояло школьной программе, а Катя физически не могла его читать, и папа, чтобы помочь ей… А еще Катя вспомнила, как папа читал вслух Мольера – вот тут они хохотали с мамой до слез! до колик! – особенно, когда папа несколько раз – с разным выражением – повторял: «Кой черт понес его на эти галеры?!» Они смеялись – «Кой черт понес его на эти галеры?!» -  и Катя кричала, что папа сам – от себя - повторяет эту фразу, чтобы засмеять их с мамой до смерти, и папа с серьезным видом возражал: «Кой черт понес его на эти галеры?!»

- Кой черт понес меня на эти галеры? – подумала Катя и включила в свою мысль все и сразу: и нелюбовь к родителям (когда? как? зачем?), и привычку думать большие мысли, помешавшую ей устроить нормальную жизнь, и свое нынешнее решение, за которое, озвучь она его, ее, несомненно, отправили бы в сумасшедший дом, и свою твердую решимость, несмотря на риск и сомнения, довести начатое дело до конца – окончательного конца.

 Потом… потом Катя ушла и унесла свое смятенное сердце. Она поняла, что все ее непрожитые жизни и невысказанные мысли не пропали, да и не нуждались – в Кате, чтобы проявиться в этой реальности, и Катя могла идти своим собственным путем… ее дети не нуждались в ее материнской заботе. Прощай, мама.

Больница спала. Во всяком случае, Кате, удачно проскользнувшей в палату, так показалось. Но не прошло и получаса, как она убедилась в своей ошибке. Под скудным светом приглушенных ламп шла своя – ночная жизнь – послеоперационный процесс, долгий, нудный, густо замешанный на моче и прокисшей крови. Сновали по коридорам серыми тенями родственники больных. С приходом ночи они оккупировали диваны, кресла и кушетки в коридоре. Изредка пробегали заспанные медсестры, дымили на черной лестнице врачи. Катю удивляло, насколько нездоровый образ жизни они ведут, хотя ежедневно держат в руках его последствия и результаты. Стонали больные – некоторые по склочности и капризности характера (и болезнь их ничему не научила!), а другие… другим действительно было больно… сначала возле них суетились родственники, потом вырастал белым облаком, несущим запах табака, дежурный врач, и появлялась медсестра с подставкой для капельницы, открывалась дверь в коридор, текла по пластиковым трубам бесцветная жидкость, разбавляя кровь и боль, другие больные в палате просыпались или старательно делали вид, что спят… Кто-то, кому отказали в операции, ссылаясь на небольшое осложнение, которое нужно устранить, а уж потом… эти тихо плакали в подушки. Родственники, которым повело – их больные были и прооперированны и спокойно спали, шепотом сплетничали о врачах и ценах за лечение… И Катя, не участвуя, но наблюдая, просидела всю ночь на кровати, невольно ежась под тонким казенным одеялом. Но на рассвете она согрелась и разоспалась, неожиданно для себя и для санитарки, пришедшей с семь утра – с клизмой в руках – разбудить ее для предоперационного туалета.

Следующие два часа были очень скучными и некрасивыми… к счастью – для Кати (а может, и к сожалению). Клизмы не оставляют времени для благочестивых размышлений и выводят из организма только дерьмо… После клизм она снова сдавала кровь, сделала кардиограмму (о ней забыли накануне), скормила пятьсот рублей анестезиологу, выслушала лечащего врача, перекинулась парой бодрых шуток с соседками по палате – насчет своего вчерашнего времяпрепровождения… Потом в палату зашла совсем молоденькая медсестра – ангел, ведущий больных прямиком в операционную, Катя засуетилась – «минуточку!» – прижала руки к животу – «сейчас! я в туалет!» «Ничего, ничего», – у медсестры еще не атрофировался тот участок души, который слышит чужую боль. Катя забежала в крохотную кабинку, сунула в рот заранее приготовленную порцию таблеток, запила – пропихнула! – водой из-под крана… и откуда-то, из прежних размышлений, ощутила на языке горькую мысль: «А ведь грех совершаю». «Ерунда, – ответила Катя своей мысли, – авось, Господь Бог на этот момент отвернется»…

Глава 26.
Кате повезло. Господь Бог действительно отвернулся. И Кате досталось то, что и полагалось таким, как она, согласно райскому прейскуранту (первое небо): жила для других, скончалась на операционном столе… Теперь она жила в прелестном доме – точной копии усадьбы Беннетов из любимого Катей романа Джейн Остен. Неподалеку обитала очаровательная пожилая дама – Элизабет Гейзенберг, в девичестве – Шумахер. Но Вернера рядом не было. И, несмотря на зеленеющие лужайки и вечно улыбающееся – сквозь легкие облака – солнце, несмотря на приятнейших соседей, несмотря на веджвудский фарфор и хрустящие крахмалом скатерти, несмотря на искусного органиста, игравшего в старинной церкви, несмотря на покой, буквально разлитый вокруг – по лужайкам, аллеям, скамейкам, несмотря на ежевечерние чаепития с новыми друзьями, чаепития, посвященные воспоминаниям и пожеланиям счастья тем, кто остался… – несмотря на это райское блаженство, Катей овладела тоска, такая же тягучая и бесконечная, такая же черная и непреходящая тоска, что отравляла ей жизнь на земле. Катя снова лгала… Но здесь лгать было гораздо сложнее. Ложь так и клубилась вокруг Кати, словно табачный дым возле курильщика, и ей приходилось разгонять ее руками – перед тем, как выйти из дома. И все же однажды… Катя гуляла с Элизабет по саду, дожидаясь приглашения за стол. Элизабет щебетала что-то приятное, как пение жаворонка поутру: «Мой старший брат, он был известным экономистом…» Катя не слушала. Она задумалась, она потеряла контроль. Внезапно Элизабет умолкла. Катя взглянула на нее и уловила выражение ужаса в добрых голубых глазах. «Кем я кажусь ей?» – усмехнулась Катя. Элизабет побелела… И Катя – вдруг – вместо лужайки, парка и летних сумерек – увидела огромное дерево, сплошь усыпанное белыми бабочками. Дерево парило в безвоздушном пространстве, окруженное облаком пыльцы, и зрелище это показалось Кате таким отвратительным, что она пожалела – нет у нее в руках огнемета! – и представила, как сворачиваются в струях пламени тонкие белые крылья. Элизабет слабо вскрикнула, и Катя ощутила суету и растерянность, словно вся небесная канцелярия бросилась отыскивать соответствующую бумагу и сверять записанный на ней текст с реальной Катей…

Потом она долго шла куда-то – за дежурным ангелом, который хоть и не отвечал ни за что, но – на всякий случай – боялся, точнее, побаивался, Кати и старался держаться от нее на некотором – довольно приличном расстоянии.
 
А Катя – совсем не к месту – вспомнила, как однажды в универсаме одну банку с кофе положила в корзину, а вторую быстро сунула себе подмышку. И на кассе заплатила только за ту, что лежала в корзинке. А продавец, молодой парень, с намертво застывшим на лице выражением: «я сделаю свою карьеру всем назло», попросил ее проследовать с ним к директору. Не просто попросил: вцепился в рукав и поволок в директорский кабинет – не вырвешься. И Катя шла, и боялась, совсем как сейчас, но вида не подавала. Сердце колотилось, а в голове – ни одной мысли, кроме «простите меня, я больше так не буду» - маленькая девочка, которую мама поставила в угол! Катя всегда послушно стояла в углу и просила прощения, но в тот раз – наверное потому, что и в самом деле была виновата, решила не сдаваться. Она резко дернула свой рукав, банка вывалилась из-под куртки и с грохотом покатилась по полу.
- Подними! – велел Кате продавец.
- Тебе надо, ты и поднимай, - ответила она.

Парень позеленел, как его форма. А Катя больше не вырывалась, стояла спокойно, ждала директора. Вокруг толпились любопытные покупатели, и продавец не решился, хоть и хотел, сунуть ворованную банку в Катину сумку. Директор решил не ввязываться в скандал, и Катя вышла из магазина, хоть и без дармовой банки, но свободная.

«Может, и сейчас, - мелькнуло в голове, - остановиться и никуда не ходить? Что он мне сделает?» - Катя имела в виду ангела. Но потом вспомнила, что в таком случае ее ждет уже знакомая скука, испуганные глаза Элизабет и ускорила шаг, нагоняя своего провожатого – далеко еще?

Наконец  ангел остановился – у малоприметной двери, кашлянул несколько раз, сказал: «Проходите» – и исчез с большим, как подозревала Катя, удовольствием. А она толкнула дверь и очутилась в большом и нелепо обставленном кабинете.

У огромного стола, заваленного папками, дискетами и тяжелыми пыльными фолиантами, – такого огромного, что невозможно рассмотреть, кто же за ним сидит, – так вот, у огромного стола притулилась – вполоборота – на жестком стуле с высокой спинкой – юная и слегка вульгарная девица. Катя удивилась, застав в таком месте такого посетителя.

– Вызывали?
– Проходите, Катя, садитесь, – произнес из глубины комнаты тихий мужской голос.
Катя прищурилась и разглядела на другой стороне стола щуплого чиновника с лицом плоским и невыразительным, как застиранная скатерть.
– Благодарю, – и Катя – в отличие от робевшей перед чиновником девицы – уселась в обширное кожаное кресло, уселась, развалилась и вытянула ноги.
Девица бросила на Катю презрительный взгляд и повернулась к столу. Она что-то канючила, чиновник скучал. Катя прислушалась: девица, любимая муза художника-рекламиста, выпрашивала идею для продвижения подсолнечного масла. Она торчала здесь уже добрый час: «Господи, еще одну мысль!»
«Надо же, какой ерундой занимается», – снова удивилась Катя. Потом вспомнила, сколько раз она взывала к нему с подобными просьбами: «Господи, хоть бы Серега в запой поскорее ушел!» И Серега уходил. Так что нечему удивляться. Лучше подождать. Послушать, поприкалываться… Кстати, насчет приколок. Поджарить на подсолнечном масле ухо Ван Гога и подарить жареное ухо проститутке, отвергнувшей художника. Вот это будет реклама! Или, например, бутылка для кетчупа в виде человеческой фигуры и слоган: «Красное внутри»! Или…

Катя увлеклась. Она даже не заметила, когда вульгарная девица исчезла из кабинета, быстро и бесшумно, словно ее ветром сдуло. И Катя очутилась – лицом к лицу, глаза в глаза… И голова у нее закружилась, и стояла она на краю бездонной пропасти, прижавшись спиной к скале, а сверху сыпались камни – в ревущий океан…

– Значит, – спросил ее тот – напротив – темная сторона добра не равна светлой стороне зла?
Катя почувствовала, как душа уходит в пятки, и ей захотелось вскочить, расплакаться и попросить прощения – за все, что она натворила в своей жизни. Ей хотелось наказания, раскаяния, слез… Ей так хотелось почувствовать себя прощенной, как в детстве, когда она стояла в углу и ждала, – мама придет и освободит ее… Но Катя осталась в кресле, только глаза прищурила – не сдамся! – и отрицательно покачала головой: нет, не равна.

Ее собеседник усмехнулся, а Катя быстренько отвела взгляд в сторону – на кончик своих туфель – и сделала вид, что ничего особенного не произошло – так, ведем светскую беседу, поддерживаем разговор, мне не очень-то и хочется, но вежливость, воспитание… Она так старательно изучала туфли, что, конечно, не заметила искреннего интереса на лице собеседника. Не поняла, что ему хочется обсудить с Катей проблему, которую он обсуждал и решал на протяжении… у-у-у, как долго он ее решал. И он снова подступился к Кате – с другой стороны.

– Но тогда, – предложил он, – тогда нас должно быть двое – на моей стороне стола, не так ли?
Катя подняла взгляд и подавила желание схватиться за виски – в надежде хоть немного ослабить головную боль, поэтому ее ответ прозвучал резко, резче, чем ей хотелось бы – вопросом на вопрос:
– А разве не ты – создал и то, и другое?
Тот – напротив – промолчал. Может, искал ответ, а может, ждал, пока Катя выровняет дыхание.
– Скажи, Катя, – спросил он, наконец, спокойным, но как будто бы треснувшим голосом, – когда твой сын был маленьким, у него были игрушки?
Катя невольно улыбнулась, вспомнив, в каком идеальном порядке ее сын содержал свои машинки и кубики, и кивнула головой – конечно были.
– А что с ними сталось, когда он вырос?

Теперь молчала Катя. Она поняла вопрос – поняла, что он подразумевал, и невольно поежилась, представив себя на месте забытой машинки… вот она стоит – день, другой, третий… И собеседник понял, что Катя поняла, но не остановился – не каждый день получается выговориться – и ему. И чем-то он напомнил Кате ее маму, когда та заводила разговор о Катином детстве и доказывала, доказывала, доказывала… какой прекрасной матерью она была, и как Катя должна быть благодарна и счастлива. Похоже, он и сам не верил, что эти машинки – Катя снова улыбнулась – больше ему неинтересны. И в то, что люди давно живут без него, тоже не верил. И правильно делал, ведь, хотя люди давно так и жили – сами по себе, но воображали… и что они могли вообразить? Катя впервые пристально взглянула на своего собеседника – неужели люди воображали эдакого чиновника из отдела социальной защиты, очень похожего на того, что пять раз гонял Катю за идиотской справкой?

– Но ведь ты – это я! – вскричала Катя, вскакивая с кресла.
– Неужели? – усмехнулся он. И вытащил из-под груды фолиантов какую-то папку. Вытащил, стряхнул пыль, положил на середину стола.
«Квантовая механика, – прочла Катя. – Автор: Иванова Екатерина…»

И все ее страхи в этот момент показались ей детскими игрушками, которыми можно интересоваться разве что от скуки. Перед ней лежал настоящий ужас. Потому что сейчас, сию минуту, он откроет эту папку и начнет читать – вслух! – свои (ее, Катины!) мысли, она услышит их и поймет всю их нелепость, несовершенство, неуклюжесть, дурной вкус, неправильный стиль – все уродство, которое она старательно прятала от посторонних глаз, и все ее тайны – наслаждения и пороки – лягут перед ней – перед ними! – на этот стол. «Господи! – взмолилась Катя. – Не надо!»

И он услышал. Захлопнул папку, встал и направился к дальней двери – той, что подмигивала стеклянным глазом у него за спиной. Но на пороге остановился.
–  Кто ты, Катя Иванова? – спросил он уже без надежды и почти без любопытства.
– Я?! – удивилась она. – Я…
Я просто маленькая капля в ливне жизни, – произнесла Катя, удивляясь собственному голосу и словам, слетающим с губ, словно песня.
Он с небес на землю сходит, в землю и уходит, – продолжила она и осмелилась взглянуть на своего собеседника. Тот молчал, но в глубине его глаз Катя уловила едва заметное одобрение.
Кто заметит исчезновенье капли из потока? – спросила Катя.
Исчезну я, со мной весь мир исчезнет! – категорично заявила Катя и перечислила свои – и мира – потери:
Деревья в парке, что листвой осенней мне под ноги бросались,
Куст жасмина, что целовал лицо весенним утром,
Затылок сына с ежиком волос, такой желанный для моих ладоней,
Твои глаза, в которые никто! с такой любовью больше не посмотрит.
В глазах ее собеседника снова что-то мелькнуло. И Катя ехидно усмехнулась (про себя). Она думала о Вернере.
Исчезну я, – повторила Катя и задумалась.
Собеседник не мешал ей думать. Он ждал – продолжения? «Какое может быть продолжение?» – удивилась Катя и – неожиданно для себя – почувствовала рождение нового – вслед за ее кончиной возникающего мира. И в этом мире…
Останутся деревья… – произнесла она, ожидая одобрения, обругала себя за несамостоятельность и продолжила, уже уверенно.
На них весной зазеленеют листья.
Затылок сына.
Он над колыбелью своей дочурки маленькой склонится.
Твои глаза.
В них женщина другая, – чуть мстительно, что, конечно, было неуместно, – любовью и надеждой расцветет.
Взгляну кустом жасминовым на вас.
И тихо капелькой росы заплачу…
Но Катя не заплакала.

Она стояла посередине пустой комнаты и говорила сама с собой, размахивая руками. Говорила громко и азартно, брызгала слюной, и не было рядом мамы, чтобы сделать ей замечание… «Это я, это ты, это мы с тобой кенты, – запела Катя детскую песенку, которую сочинила когда-то давно и распевала по дороге в музыкальную школу, – это ты, это я, это мы с тобой друзья!» – пропела и засмеялась. И только потом заметила в правом углу закрытую стеклянную дверь…

– Я свободна, – сказала Катя тихим – и взрослым – голосом.
И вдруг исчезла комната, дверь, стены. И Катя – бесформенным куском пространства – с огромной скоростью понеслась – вниз? – вверх? – в сторону? – в неведомое, сливаясь по пути с такими же кусками (сгустками) то ли материи, то ли энергии, то ли бог весть чего… понеслась… и обрушилась… ливнем на город, выжаренный солнцем, чтобы тут же испариться.

Господи!
Пусть эта история закончится иначе.
Пусть Катя не умрет. Пусть ее откачают врачи. Пусть матерят последними словами, но спасут. Пусть положат в реанимацию, истыкают трубками. Пусть в реанимации она побеседует с Тобой, Господи! и познакомится с Элизабет Гейзенберг (в реанимации кого только не встретишь!). Пусть увидит сына, родителей, пусть поймет, как она любит их, себя, свою жизнь и всех людей – тоже любит. Пусть она станет, черт побери, копирайтером в рекламном агентстве. И пусть доживет до того времени, когда ее сын получит Нобелевскую премию, и поедет с ним в Стокгольм, и будет вытирать слезы с морщинистых щек, справа от нее будет сидеть невестка Катя, а ее сын произнесет речь – на слишком мягком и растянутом английском языке… пусть.

И еще… пусть Серега бросит пить и женится на Зойке. Пусть переделает закусочную в хороший ресторан. А Света станет там главным администратором. И пусть Маша выйдет замуж за Женьку. И не оттяпает у него последнюю квартиру, а родит ему дочь – в дополнение к сыну – и научится вязать носки и варить борщ со свиными шкварками. Пусть все пьющие мамаши бросят пить и сводят своих детей в зоопарк. Пусть исчезнет коррупция. И пусть спецназовцы, Господи, не точат зубы пленных напильниками, и тогда их (спецназовцев) не придется прогонять сквозь чистилище…
Пусть, наконец, наступит счастье.