Первый мед

Василий Дубакин
"Я пишу для тех, кто чувствует поэзию пролетающих мгновений повседневной жизни и страдает, что сам не в силах схватить их."            Михаил Михайлович Пришвин


Солнце, кажется, брызжет отовсюду.
Еще не успел как следует проснуться, а под веками - белый свет, и открываешь глаза осторожно, боишься.
Только щелочку приоткроешь - яркие стрелки веером вспыхивают.
Как от камня, брошенного в чистую речную воду, разлетаются во все стороны серебристые струйки.
Потихоньку начинает проявляться белый потолок, а стены все еще залиты теплым и мягким флером.

Жужжит и жужжит на окне большая летняя муха.
Ее уже разморило на солнце, и она сама не знает, куда и зачем ей нужно.
Она лениво и бестолково стучится о стекло и надолго затихает.
Потом снова стучится, жужжит и затихает.
Жарко и тихо.

Наверху под коньком крыши ласковой скороговоркой беседуют ласточки.
Монотонность этих звуков наводит такую нежную утреннюю дрему, что кажется, будто плывешь в малиновом сиропе.
Потянешься сладко-сладко, вывернешь голову набочок и видишь знакомые узоры на бумажных обоях.
Бумага дешевенькая и узорчики простые, но в солнечном переливчатом свете они кажутся сказочными.

В комнате никого. Все уже встали. И мне пора.
Бреду тихонечко с прищуренными глазами в кладовку молока попить.

Тетка корову доит рано, но парное молоко, разлитое в глиняные кринки, еще не остыло.
Мне бы холодненького, но за ним в погреб бежать через весь двор – так неохота.

В кладовке стены дощатые давно рассохлись, и солнце вырывается изо всех щелей острыми сверкающими ножами.
На широких полках навалены матрасы, шерстяные одеяла с подушками, валенки и тулупы, лыжи охотничьи стоят в углу - это зимой было нужно.
На другой стороне, на узких полках стоят всякие банки и баночки, стеклянные и жестяные, кринки глиняные, лежат мешки и мешочки с сухими припасами: пшено рядом с рисом, гречка с фасолью.
Весь в муке большой мешок на полу.
А на стенах висят заплетенные косами лук и чеснок и много чего еще.
И таким тут хорошим деревенским духом пахнет - так бы и не уходил.

На молоке уже образовался толстый слой сливок.
Беру из мисочки рядом чистую ложку и мешаю молоко.
Потом наливаю полную эмалированную кружку и выпиваю залпом.

В маленькое окошко вижу, как отец возится с деревянной рамкой.
На ней три проволочки натянуты, и он к ним какую-то вафельную пластину прилаживает. Рядком стоят уже готовые рамки.

Меня охватывает радостное возбуждение: вчера отец сказал, пора мед брать – первый взяток. И я буду помогать - дымарить.
Вон горочка сухих гнилушек и дымарь рядом стоит.
Гнилушки, я знаю, от ветлы, самая ее сердцевинка.
Дым от нее хороший, густой и белый-белый.

После завтрака стою рядом с ульем и дымарю, куда укажет отец. Пых-пых, пых-пых.
Пчелки жужжат недовольно, некоторые на нас бросаются, ужалить пытаются с разгону.
- Это сторожевые, - поясняет отец. - Рабочие, те вон ползают себе спокойно, мед в ячейки укладывают.
Он вынимает соты, осматривает, и полные ставит в ящик, который мы с собой принесли.
На их место в улье ставит пустые рамки, с наклеенной вощиной.
Это основа, на ней пчелки соты будут строить.

Что-то жарко сегодня, небо густо-синее и солнце печет вовсю, а я толстые брюки надел и сапоги резиновые, чтобы пчелы не прокусили, и еще халат белый.
На голове кепка, а на ней белый мешок из плотной ткани. 
С одной стороны у него вырез сделан, в вырезе сеточка металлическая мелкая пришита.
Края мешка длинные отец мне под халат заправил, для надежности, а на руки выдал перчатки.

Отец, как и я, в белом халате и с мешком на голове.
Ему тоже жарко, пот со лба вытирает, а пчелы запаха пота не любят, и нет-нет, да и куснут его за руку. Он дергает рукой, горячится и шумит на меня:
-Ты куда дымаришь-то? Ты мне на руки подымарь, видишь, сколько их тут ползает. Ну вот, опять тяпнула.
Он снова резко дергает рукой. Пчелам это не нравится, и они начинают гудеть громче.
Отец берет у меня из рук дымарь и сам давит на его меха. Белый дым затягивает весь улей, и пчелки постепенно успокаиваются.
Дымарь снова переходит в мои руки, а отец продолжает ревизию пчелиной кладовой.

А пчелки все летят и летят со всех сторон с драгоценным грузом нектара и пыльцы и, не обращая внимания на двух белых похитителей, склонившихся над их достоянием, заботливо укладывают его и снова улетают.
Наконец работа закончена, отец ставит на улей крышку, и мы несем тяжелый ящик с сотами в дом.

Чисто вымытая медогонка уже стоит посредине веранды.
Тетка возится с глиняными кринками и стеклянными банками, пытаясь определить, сколько необходимо оставить для постоянно увеличивающегося прибытка молока и сколько можно выделить под мед.

Прежде всего садимся пить чай.
На столе появляется большая эмалированная миска с желтыми ломтями, покрытыми янтарными каплями.
Отец берет кусок руками,  пробует и весело говорит:
- Липовый, настоящий! – И важно добавляет, - Лечебный. - А дух-то какой!-
Я тоже беру кусок из миски, несу его над ладошкой, стараясь не капнуть на стол, и, откусив, ощущаю душистую сладость, заполняющую весь рот.

Поначалу вязкий и сочный он становится все более и более плотным, превращаясь в маленький тугой комочек воска.
Жевать его и в отсутствие сладости приятно, чувствуя податливые упругие трансформации под нажимом зубов.
Отпечатки их так и остаются на желтоватых кусочках, лежащих на столе.
Наконец чаепитие завершено.

Подобревший отец берет длинный нож и начинает аккуратно срезать крышечки с запечатанных пчелами сотов, открывая их содержимое.
Потом  вставляет их в решетчатые отсеки медогонки, крутит ручку, и они, как крылья, набирая скорость, начинают мелькать перед глазами.
Летят и летят на стенки крупные липкие капли и медленно стекают вниз.
Наконец отец перестает крутить, поворачивает отсеки другой стороной и теперь за ручку берусь я.

Медогонка издает приятный шум, похожий на жужжание здоровенной пчелы.
Я без устали кручу и кручу  ручку, с упоением глядя на капли, вихрем летящие на стенки бочки.
Вскоре запах свежего меда, воска, перги и пыльцы заполняет всю веранду.
Отец с теткой, благодушно глядя на мое старанье, обсуждают, что делать с медовым прибытком.
Но полные соты кончаются, и я с сожалением отхожу в сторону.

Отец и тетка берутся за бочку и с трудом ставят ее на табурет.
Затем отец медленно наклоняет ее, в то время как тетка подставляет чистое ведро.
Мед широкой густой струей падает на дно, то поднимаясь вязким холмиком, то опадая и расползаясь по сторонам.

На веранде зажигают свет, и мухи и мотыльки и всякая другая нечисть, давно уже привлеченные сладким запахом, как безумные крутятся под абажуром вокруг лампочки.
Мед начинают разливать из ведра в банки, а я выхожу на крыльцо.


Вечерняя прохлада сразу охватывает тело под летней рубашкой.
Со стороны пруда тянет свежей сыростью, приятно овевая горячие щеки.
Чуть подернутая с угла рябью, горячим расплавом горит его поверхность от заходящего солнца и бьет в глаза.
Еще носятся над водой стрижи, по очереди пикируя к самой поверхности, а уж начинают робко пробовать голоса лягушки.

Из-за рощицы за прудом, поднимая пыль, медленно выступают усталые коровы.
Завидев избы, то одна, то другая вытягивает голову и начинает страстно мычать, в надежде первой быть встреченной хозяйкой.
Пастух в долгополом брезентовом плаще со свернутым  в калач кнутом на плече отрешенно бредет в стороне.

В блаженной вечерней тишине звонко поскрипывает телега на другом конце деревни.
Внятно слышен стук ведра и бодрый говорок  женщин у дальнего колодца.
Собака бесцельно доплелась до середины лужайки перед крыльцом и, покрутившись, улеглась, не отрывая от меня задумчивых глаз.

Крупные белые облака, которые весь день бесшумными тенями проплывали по земле, застыли на месте, ярко запылав вечерними закатными огнями.
И край сарая, и стог сена за ним и опушка соснового леса вдали – стали отливать красной медью.
Все замерло.

Уже и рябь в конце пруда совсем улеглась, сменившись легким паром у самой воды.
Мошкара, висевшая над водой, куда-то подевалась, а вослед ей и рыба перестала плескаться, уйдя в глубину.
Только лягушки, почувствовав в сумерках полную безнаказанность, разорались на разные голоса, нарушая дремотную тишину.
Языки пламени перестают лизать облака, и те чернеют на глазах.

И в душе незаметно поднимается волной такая сладостная истома, такое волнующее томление вперемешку с легкой жалостью к угасающему дню, что страшно пошевелиться.
И когда меня зовут ужинать, я вдруг замечаю, что озяб от вечерней сырости, и с радостью иду в дом.