Одни сутки с Высоцким

Марат Конуров
Одни сутки с Высоцким

Голова трещала, казалось, лопнет по швам. Сознание возвращалось мучительно медленно. Мужской, мягкий с хрипотцей голос обволакивающе призывал подняться.
– Вставай, сколько можно отходить всего-то от одного литра.
Я с трудом поднялся со скрипучей кровати. Протерев глаза, начиная судорожно соображать, увидел Володю, склонившегося над гитарой.
  – Ты что, так и не спал?
– Всю жизнь проспишь, – прохрипел он, – а жизнь, она вон как мала. Эх, братец! Ну, иди, сполосни лицо, а потом мы с тобой почаёвничаем.
Вода в кадушке, в холодных сенях, подмёрзла, затянувшись корочкой сизоватого льда. Пришлось дном эмалированного ковша пробить лунку, чтобы зачерпнуть.
Вылив на голову весь ковш ледяной воды, я вскрикнул: У-у-ф-ф!
– Холодно?
Володя стоял в двери, насмешливо улыбаясь.
– Это что! Помню, на съемках фильма “Вертикаль”, в горах бушевал сильный ветер, но мы каждое утро выбирались из палаток и голыми по пояс бросались в снег. А снег там, Марат, точно сахар, такой крупинчатый!
Печка, набитая сырыми дровами, никак не разгоралась. Я весь вывозился в саже и чертыхался от досады.
– Брось! Если суждено им сгореть, загорятся. Только немного пообсохнут. Попей, на-ка вот, крутого чайку. Ух ты! – удивился он, глянув на окно.
На стекле, изумительно выложенный, серебрился мохнатый иней.
– Ах, какие узоры! Вот захочешь, а не нарисуешь такого! – восхитился он.
Горячий чай обжигал нутро. Я дул на кружку и исподлобья наблюдал за Володей.
– Так чё ты начал пить? А?
– Да так! – отмахнулся я, – от горечи! Понимаешь, проходит определённый период времени и мне кажется, что я вновь что-то делаю не так. Не то пишу, не то снимаю. Понимаю, что можно делать лучше. И всегда присутствует ощущение того, что недоработал, поспешил.
Я вздрогнул, хапнув чересчур большой глоток, чувствуя, как кипяток прожигает мне внутренности.
– Во хмелю слегка, лесом правил я, не умел я петь, петь за здравие, – тихонько напевал Володя. Он был задумчив. Вдруг лицо его прояснело, он резким движением отложил гитару и встал.
– Надо добраться до станции, – произнёс он.
– Зачем?
– Там есть связь. Мне надо дозвониться в Париж, Марине.
– Во-первых, оттуда не дозвонишься, у них спецсвязь. Во-вторых, зачем куда-то ехать. Вот, – я порылся в глубоком кармане и достал спутниковый телефон “Турайя”. – Звони!
– Что это? – спросил Володя
– Ну, это такой телефон. По нему отовсюду можно звонить.
– Ничего себе. А что ж ты вчера молчал?
– Ты не спрашивал, – пожал плечами я.
Голова моя гудела как в разгорающейся печи. Меня всего выворачивало, это была ответная реакция организма на затянувшуюся беспросыпную пьянку.
– А как этим пользоваться!
– Код Парижа знаешь?
– Да откуда!
– Ладно, сейчас узнаем!
Я набрал друга и попросил его выяснить код Парижа. Через пятнадцать минут он стал нам известен.
Взглянул на Володю, он был весь в ожидании. Кончик носа и щёки его побелели, точно обмороженные. Я понял, что он весь на нервах. Пощёлкав по кнопкам, я набрал для него номер дорогого ему человека.
– Вот, уже набрал. Если ответят, сразу же говори, – я протянул ему “трубу”, а сам, набросив телогрейку, вышел на улицу.
Багрово-красное, точно воспалённое, солнце вставало над тайгой. Верхушки вековых елей казались суровыми, оттого смотрелись величаво. Девственно-белый снег нетронуто простирался до самых опушек. Я двинулся с места, и снег тут же мгновенно отозвался, скрипя под тяжестью подшитых пим.
“Как же мы встретились с ним?” – попытался я восстановить в памяти свою встречу с Высоцким. “Так, помню, я сидел в избе уже хороший, вдруг отворилась дверь, впуская в комнату клубы пара и тренькнули струны гитары.”
Это Володя зацепил ею об косяк. Он возник из белых клубов, точно наваждение. В белом полушубке, какие носили офицеры в войну, в белых валенках, покрасневший от мороза. Он вошёл и прикрыл за собой дверь.
– Гостей здесь принимают? – спросил он. Лицо его мне хоть и спьяну, но тут же показалось знакомым. Но я не стал ворошить свою память, чтобы разобраться.
– Проходи! Правда, выпить нечего, всё уже оприходовал, – развёл руками я с сожалением.
– Ну-у! Хороший гость никогда на приходит без ничего. Есть и выпить, – пришедший достал из-за пазухи одну за другою две бутылки водки, – и закусить, – с этими словами он вынул из карманов две банки говяжьей тушёнки.
Скинув с себя полушубок, он остался в черном свитере. Ровно подстриженный чуб скрывал глаза. Он взял гитару с белой окантовкой по деке и, присев на грубо сколоченный табурет, тронул струны:
    “В дом заходишь как всё равно в кабак
     А народишко, каждый третий враг.
     Своротят скулу, гость непрошенный,
     Образа в углу, перекошенный!”
Вот тогда хмель отпрыгнул от меня точно ошпаренный кот. Я поднял тяжелую голову от стола и спросил:
– Слушай, а ты случайно не Володя Высоцкий?
– Ха, ха, ха, ха! – рассмеялся он. – А как ты узнал меня?
Тут я разозлился. Повело меня не в ту сторону.
– Как я узнал? Как я его узнал? Да вся страна рыдала, когда ты умер. Чего ты взял да и умер? Впереди столько дел было! Страна, видел, что с ней теперь стало? – чуть не кричал я.
– Да вижу я всё! – захрипел он. – Потому и не лежится мне спокойно. То хриплю, то кричу, ворочаясь, весь выламываюсь в тесном гробу. Давай-ка лучше выпьем, братец! – предложил он уже миролюбивым тоном. Раскупорил бутылку и плеснул, резко наклоняя горлышко сначала в одну, затем в другую кружку. Мы подняли их и, стукнувшись, вылили содержимое в рот.
– Хорошая тушенка, ну-ка вспори ей брюхо, – он протянул мне банку, – раньше, в моё время, дефицит на это был жуткий. А теперь пруд пруди!
– Да, пруд пруди! Только не это главное! – опять взъелся я. – Тогда хоть ясно было, шли к коммунизму! А теперь вообще летим в тартарары!
      “А у дельфина вспорото брюхо винтом,
       Выстрела в спину не ожидает никто.
       На батарее нету снарядов уже,
       Надо быстрее, на вираже!” – опять запел Володя.
– Я вот летом к Макарычу съездил. В Сростки, – стал рассказывать я, – по музею побродил, на Катунь сходил, каждой половицы коснулся, где ступала нога Макарыча. Вы-то ушли! А каково теперь нам? Никто никого не признает. Ампиловы в Госдуме. Литература мертвая, пишут о каком-то “Слепом”. Вот что бы ты делал, если бы жив был сейчас?
Владимир сидел молча, теребил волосы и курил одну за другой.
– Откуда я знаю! Не знаю, что делал бы! Не знаю! Любил бы! Любил бы Марину, друзей любил бы, а другого не знаю! – он треснул кулаком по столу от злости, душившей его, и рванул ворот свитера на себя.
Мы молча выпили. Вспомнили покойных Александра Кайдановского, Андрея Миронова. Володя свирепел. Он пил и пел, а я слушал с затаённым дыханьем, чувствуя, что не туда веду разговор.
– Ё-моё! – ворочал я пьяные мозги. Володя пришёл, а я его загружаю проблемами. Я приблизился к нему и склонил пьяную голову ему на плечо. А как уснул и не помню.
Свежий морозный воздух приятно холодил лицо. Наконец-то в башке стало проясняться.
– Надо баньку затопить, – подумал я и поспешил к чернеющему срубу.
Через полчаса, войдя в избу, я увидел Володю, сидевшего в обнимку с гитарой, очень одинокого, заброшенного. У меня в горле схватило комом, так что трудно стало дышать.
– Дозвонился? – спросил я.
– Дозвонился, – мрачно произнёс он и горько заплакал. Светлые слёзы побежали по его лицу. Он смахнул их рукавом свитера и громко скрипнул зубами.
– Услышал её голос. Она кричит в трубку «алло, алло», а я ответить не могу. Что скажу? С того света явился. Она поди замужем за другим?
– Я читал где-то, что она вышла замуж. Но она как прежде любит тебя.
Это видно по ней.
– Моя сероглазая колдунья, – прошептал Володя, утирая слёзы.
– Может, ещё кому из близких позвонишь? – разорвав горе, спросил я.
– Нельзя мне. Запрещено строго-настрого. Я и так нарушил его волю, – он вновь заскрежетал зубами, – но не мог, не удержался я, ты меня понимаешь?
– Понимаю! – вымолвил я, пряча глаза.
Я взял трубу и со всей силы хрястнул её об пол. Она разлетелась на мелкие кусочки.
Наступило тягостное молчанье. Володя сидел, тяжело, прерывисто дыша.
– Я баню затопил, через час-другой будет готова, – промолвил я.
– Баня – это хорошо, – обрадовано произнёс он. – Меня отпустили на побывку сюда, на землю. Только я не знал, с кем  встречусь. А к вечеру я должен уйти обратно. Ты хоть расскажи мне о Москве, о тех, кого я любил.
– Что знаю, расскажу. А знаю я немного. Всё в своей жизни пытаюсь разобраться. Да никак не удаётся.
Я с любовью наполнил обе кружки, одну поднёс Володе и обнял его за плечи. Мне казалось, что я знаком с ним целую вечность, буквально с малых лет. В глазах у меня защипало, я стал вертеть головой, в надежде, что остановлю слёзы.
– Москва сейчас стала неузнаваема. Красивая. Но покоя в ней нет. Напряжённая. Как струна твоей гитары. Откуда-то появились олигархи. По десять миллиардов имеют денег. Каким образом? Что это за люди такие, сам ничего понять не могу. Театр на Таганке разделился надвое. Тебе у Петровских ворот всё-таки поставили памятник. Любимов постарел жутко. Твой сын Никита играет в театре, хороший актёр. Про другого не знаю. Умер Леонид Филатов.
Володя судорожно всхлипнул.
– Я знаю, – произнёс он. Мы ещё не встретились. Он пока ещё по небесным канцеляриям бродит. Ответ держит. Там ведь ещё сложнее, чем здесь. Спрашивают строго. Но мы встретимся, он мне привет передавал через Юру Никулина.
В черной, рубленой бане пар был что надо. Володя плеснул ковш горячей воды на каменку и завалился на полок. Он лежал, глядя в потолок, и промолвил:
– Я, когда писал песню про баню, тогда ей цены подлинной не знал. Конечно, хорошо банька, когда хочешь напариться. Но вот я намерзся в стылой земле на Ваганькове и эта банька мне сейчас, представь, какова! – воскликнул он.
- Эх, протопи ты мне баньку по-белому-у,
  Я от белого света, от-вы-ы-к!
  Угорю я, и мне угорел-ло-му
  Пар горячий развяжет яз-з-зык – Не горюй ты Марат, братец. Живи эту жизнь, пока живётся. Пей всю её. И горечь, и сладость! Если есть что лишнее, дари друзьям, помогай людям, туда, – Володя показал на потолок, – ничего не унесёшь! А если серьезно, поторапливайся, надо летом запрягать сани к зиме. А то мы всегда так. Кажется нам, что жизнь вечная. А потом скрипим в гробу.  Эх, того не успел, этого не сделал ! Днем и ночью надо работать, чтобы что-то успеть, что-то оставить после себя. Я тоже хорош.  Как увлекусь бывало горючим, так столько прошляпил, – с сожалением выдавил он.
– Да что ты, Володя! – робко возразил я ему, – ты и так оставил после себя восемьсот песен, столько ролей сыграл в кино. Один твой Жеглов чего стоит.
– А-а, Жеглов? – рассмеялся Володя, – и всё равно не могу себе простить, что порой уходил от работы. Вот ты меня спрашиваешь, что бы я делал, если бы жив был сейчас. Да откуда я знаю, мил человек. Может, бизнес имел бы. А? Каково? Долларами швырялся бы! Люди-то оценили меня после смерти, а пока жив был, как у всех, проблемы были. Но одно я знаю точно, из страны я бы не уехал. Что бы то ни было!
– Хочешь, веничком побью? – предложил я.      
– Веничком, говоришь. Что ж, давай веничком!
Я подбросил жару, так что Володя заохал. Потряс веничком над его раскрасневшимся телом, а потом загулял по спине ему, по ягодицам, по ногам.
– Ах! Ах ты! Как здорово! Березовый! – восхищался Владимир под хлесткими ударами.
– Всё-таки жизнь прекрасна, братец Марат! – хрипел он, – дорожи ею, каждым мгновеньем! По спине, ещё, вот так! Угорю я и мне угорелому! А теперь водицей, – он соскочил с полка и окатил себя из таза холодной водой. Я вышел вслед за ним в предбанник и сел рядом, протягивая ему ковш с хлебным квасом.
– Спасибо! – поблагодарил Володя, возвращая ковш. – Вот мы с тобой и познакомились. А ты ничего парень. Жаль, что раньше не довелось нам общаться.
Я подумал и ответил.
– Раньше, до того как не понял твою жизнь, жизнь Макарыча, я не такой был. Тогда мог тебе и не понравиться.
Володя промолчал, ничего не ответил.
– А ты с Макарычем там встретился? – робко спросил я.
– Об этом рассказывать вообще-то запрещено. Никто из живущих на земле не должен знать, как и что там происходит. Но тебе скажу по секрету, мы с Васей там вместе.
– Ты можешь ему привет передать?
– Нет, нельзя мне этого делать. Ну он сам всё видит и знает. Там другие законы, правила. Ты сейчас этого не поймёшь. Да и не надо тебе. Живому человеку жить надо. Старайся только правильно.
– Стараюсь я!
– Вот и старайся! Ну что ещё разочек? – предложил он.
После бани мы опять сидели за дощатым столом. В избе было тепло. На печи в чугунном казанке исходила паром картошка, сваренная в мундире. Я поставил на стол капустку из бочки, наловил из банки помидорчиков, принёс из сеней бутылку, мгновенно запотевшую в жаркой комнате.
Володя наблюдал за моими хлопотами. Я чувствовал, что он благодарен мне. Выглянул в окно, сердце мое замерло. Багровое солнце нацеливалось спрятаться за верхушками елей.
– Да, братец! Ход времени неумолим. У нас осталось не так много его. Я выйду на минуту, обойду избу, так, чтобы снег поскрипел под ногами, да пар пошёл изо рта и вернулся.
– Если хочешь, давай подольше погуляем, – предложил я.
– Зачем? – Володя сощурил взгляд, из глаз его сочилась неизвестная мне мудрость. – Я при жизни ходил по ней, не находился. Сейчас только вокруг избу обойду.
Потом мы сидели и пили. Володя с удовольствием грыз косточки, хрустел капусткой и нахваливал помидорчики. Бутылка быстро пустела, осталось всего немного и я разлил водку по кружкам.
– Давай выпьем, братец, на прощанье. Уже возвращаться пора. Я так рад, что он меня прислал к тебе, ты хороший парень, раз души твоя трещит по швам, оттого что ты любишь людей.
Я хотел ответить ему, но опять предательские спазмы сдавили накрепко горло. Я чувствовал своё бессилие перед ним. Что я мог? Он для меня был таким большим.
– Может, споёшь на прощанье, – несмело попросил я. – Столько раз слушал по телевизору, на магнитофонных лентах эту твою песню про коней. А ты что-нибудь новенькое не написал там?
– Там, братец, другая жизнь совсем. Там песни петь нельзя. А музыка там небесная, божественная. Она выше, чем земная.
– А как же гитара? – спросил я, изумлённый.
– А-а-а! Гитара? Он мне позволил в виде исключения иметь её с собой. Но играть на ней нельзя. Ведь там очень много заслуженных людей, праведных, со мной вообще долго разбирались, пока определили. Конечно, спою! Для тебя. Чтоб не поминал лихом.
Володя с огромной нежностью тронул струну, а потом пальцы его легко побежали по грифу.
- Во хмелю слегка, лесом правил я,
  Не устал пока – пел за здравие,
  А умел я петь песни вздорные,
  "Как любил я вас, очи черные!"
Я сидел, совершенно зачарованный его пением. Гитара звенела в его руках, мне казалось, что это во мне трескаются и рвутся жилки.
У него на правой стороне набухла жилка от напряжения. Но он всё-таки докончил куплет.
- Я ору волкам: “Побери Вас прах!” 
  А коней пока подгоняет страх.
  Шевелю кнутом, бью крученые,
  И пою притом: “Очи чёрные!”
– Ты, когда топишь печь, прошепчи ей следующие слова: «Печка, печка растопись. Прими как жертву мои дрова, разгорись, и обогрей, без твоего огня мне будет худо», и тогда она будет послушной. Володя встал из-за стола и посмотрел в окно. За замёрзшим стеклом было черно. Он взял в руки полушубок, помял его и протянул мне.
– Возьми, я теперь без него доберусь. Он мне нужен был, пока я тебя искал.
Я стоял, боясь шелохнуться, сжимая Володин подарок. Лишь с огромным трудом выдавил из себя слова благодарности:
– Спасибо! – хотелось столько сказать, но он уже шёл к двери, прижав к себе гитару.
У самых дверей плавно обернулся и вымолвил:
– Не обижайся, что не попрощался за руку. Это была бы плохая примета.
Он открыл дверь и в избу ворвались клубы пара. Они мгновенно обволокли его и он растворился в них. Слышен был только хлопок двери об косяк.
Я стоял посреди избы. Мне хотелось завыть по-звериному. Хотелось биться головой о бревенчатые стены. Я проклинал себя за то, что пьяным уснул у него на плече, когда он пришёл ко мне всего на одни сутки. Как же я мог так поступить? – думал я. Ничего не успел, ни поговорить толком, ни пожаловаться, ни посоветоваться. Хорошо хоть выпили по-человечески. Мне было больно, что хотелось разорвать к чёрту собственную грудную клетку. Я взял в руки кружку, из которой пил Володя. Там на дне еще оставался глоток. Я допил его.
Что было делать?
Набросил на плечи подаренный Володей белый полушубок и лег, свернувшись калачиком, на кровать. Душа моя плакала кровавыми слезами. Я устал и заснул. Проспал всю ночь и проснулся оттого, что где-то вдалеке кукарекал жизнерадостно петух. И от скуки побрёхивали собаки.
В комнате было зябко. Видно, печка потухла ещё ночью и изба выстыла. Вставать не хотелось совсем. Я и не знал, для чего надо было вставать.Хотелось умереть! Всё тело болело так, будто накануне его били палками. Превозмогая боль, я поднялся. Нужно было растапливать печь. Вышел в сени. Взял оттуда охапку дров. Они были сыроватые. “Опять не будут гореть”, – подумал я. Выложил их колодцем в печи и вдруг вспомнил Володины слова.
– Печка, печка растопись, прими как жертву мои дрова. Разгорись и обогрей. Без твоего огня мне будет худо! – прошептал я, поднёс горящую спичку к дровам и – о, чудо!
Сырые дрова вспыхнули в одно мгновение, занимаясь ярким огнём. Пламя весело заплясало в печи. Я прикрыл дверцу, изумлённый, и подумал: “Что мы, живые, можем знать!”
На столе всё было так, как при расставании с Володей. Я поставил на печь чайник, закурил сигарету и сел на своё место, глядя на тот табурет, где сидел вчера Володя.
Я пытался понять смысл сказанных им слов, вроде, всё он ясно сказал и в то же время в них был какой-то невысказанный глубочайший смысл. Вот уже и чайник вскипел. Я налил себе крутого чайку и пил, с шумом отхлёбывая из кружки. На душе было склизко, темно и муторно. Хотелось, до зубовного скрежета хотелось опять напиться. Но я вспомнил слова Володи: жить надо! И отбросил мысли о пьянке в сторону. Походил по избе, выглянул в окно.
Багровое, точно воспалённое, солнце вновь вставало над верхушками елей. Тайга выглядела суровой и оттого величавой.
Убрал со стола. Любовно завернул все предметы, которых касался Володя, в бумагу и спрятал в рюкзак. Достал оттуда стопку белой, чистой бумаги и положил на стол. Подумал, постояв у стола, и передвинул их на то место, где лежали Володины руки. Я сел на тот самый табурет, на котором сидел Высоцкий, взял в руки ручку и стал писать эту большую, как целая жизнь, и крохотную, на бумаге, историю.
Потому что не всегда можно отразить то, что ты чувствуешь!
 
Окрестности станции Тайга.