Воспомин. о Печорах. Архимандрит Алипий Воронов

Диакон Георгий Малков
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ ОТЦЕ АЛИПИИ (ВОРОНОВЕ),
  НАМЕСТНИКЕ ПСКОВО-ПЕЧЕРСКОЙ ОБИТЕЛИ

Я впервые оказался в Печерском монастыре в 1959 г., в самом начале августа, когда и отец Алипий  также только что прибыл сюда (почти что инкогнито) – как предполагаемый в дальнейшем наместник: тогда он еще только знакомился с положением дел в обители.
В ту пору мои представления о православной вере были весьма туманны, а в монастырях я вообще никогда не бывал. Тем более я был поражен всем увиденным – и древностью полуразрушенных крепостных стен, и храмами, и пещерами с проводником по ним – отцом Нафанаилом, и даже нищими у стены, ведущей к Никольскому храму, которые были точно такими же, как на фотографиях еще начала XX века.
Передо мной была живая – явно не советская, а настоящая – православная Россия. Замечательно было и добро-назидательное отношение ко мне, еще 18-летнему юноше, полному невежде в духовной сфере, со стороны насельников обители. И я уже не смог не приехать сюда хотя бы на несколько дней и в следующем году, и в следующем – уже с женой, а потом, со временем, – и с сыном: и так продолжается, слава Богу, и по сию пору.
 Лично же познакомиться с о. Алипием привелось мне в начале лета 1964 г., когда я, будучи тогда студентом Исторического факультета МГУ и специализируясь по истории древнерусского искусства, приехал в Печоры с приятелями – художником В. Архаровым и поэтом Г. Сапгиром). Отцу Наместнику мы попались на глаза к вечеру, когда и он, и мы оказались рядом на площади перед Успенским храмом. Поинтересовавшись тем, кто мы такие и чем занимаемся, он сразу же, будучи и сам знатоком православной традиционной культуры и хранителем церковной старины, расположился к нам до такой степени, что тут же повел показывать новейшие свои достижения в деле восстановления монастырских стен и с удивительной бодростью затащил нас на самый верх в могучий шатер башни Верхних решеток. Шатер и дощатая кровля стен были только что просмолены – в истинном духе строгой северной обители 16 века. Было видно, что батюшке здесь дорог каждый камень и что он сам получает удовольствие от этой высоты, от верхового крепкого ветра, от пламенного заката, особенно широко сиявшего при взгляде на него с вершины шатра. Мы же были благодарны о. Наместнику за такую впечатляющую экскурсию и, как оказалось впоследствии, нас (в том числе и меня) он запомнил.
Замечу, что уже через много лет поэт Сапгир, насколько мне известно, крестился и умер вполне по христиански: вероятно, одним из первых значительных моментов на его пути будущего воцерковления стало как раз посещение Печерской обители и такая непосредственная и живая встреча с о. Алипием.
Я же по приезде в обитель в следующий раз, уже через пару месяцев, чувствовал себя в ней попривычнее и по благословению батюшки начал понемногу принимать участие в некоторых послушаниях: чистил колокола, красил крыши, трудился в просфорной. Так продолжалось несколько лет, а с 1969 года я стал приезжать в обитель уже как представитель Владыки Питирима – по линии Издательского отдела Патриархии. Именно с этого времени и по 1974 г. включительно я и имел духовно полезную и просто человеческую радость довольно близкого и откровенного общения с о. Алипием.
Темы бесед были самыми разными: и о жизни монастыря, и о положении Церкви в большевистской России, и о личном жизненном пути самого батюшки, и об искусстве, и о православной культуре, и о поэзии. Иногда он писал какие-то свои бумаги, письма, а я поигрывал в первом зальце на фисгармонии – ему нравился Бортнянский, Сарти, киево-печерские распевы. Сам он был весьма музыкален, неплохо пел и как-то даже пел дуэтом в своих покоях вместе с Козловским, которого мы с архимандритом Агафангелом (Догадиным) потом провожали из монастыря – и великий певец всё никак не мог придти в себя со своей подругой, солисткой Большого театра, от доброго приема, от гостеприимного и остроумного наместника, от замечательно, глубоко черного неба в первом уже часу ночи – с сияющими на нем чистейшими печерскими звездами.
Батюшка ставил выше всего в литературном творчестве, конечно же, псалмы Давида, но любил и светскую поэзию: ему нравился местами Есенин, нравились Кольцов, Тютчев, «Тёркин» Твардовского. Но самым высоким духовным достижением в светской поэзии от считал «Пророка» Пушкина: «как труп, в пустыне я лежал» – это пор нас, про нас! – восклицал он, «и вырвал грешный мой язык» – это нам, нам надо вырывать грешные наши языки!.. а в конце-то, в конце: «глаголом жги сердца людей!»…вот, вот, так никто не говорил и не скажет больше… это-то нам и нужно делать, это-то и нужно! И действительно, в известной мере ему и самому удавалось добиваться этого в своих храмовых проповедях, всегда отличавшихся большой силой веры и замечательной искренностью.
Относительно монашества и ее общественного назначения и роли в жизни страны он также высказывался весьма определенно и всегда бесстрашно, иногда даже и с амвона., что в ту пору гонений на церковь было весьма редким явлением.
О необходимости помогать миру в его христианском просвещении он говорил особенно часто – поскольку это было ему по-человечески близко в силу его всегда неравнодушного отношения к людям, и в силу личного интереса к так сказать христианам-интеллигентам, во всяком случае образованного круга: художникам, поэтам, историкам, врачам, даже физикам и космонавтам. Он считал, что страну нужно поднимать именно с духовного просвещения интеллигенции, которая когда-то – в силу своей именно духовной темноты – во многом страну и разрушила.
От него нередко, например, можно было услышать, что монастыри, конечно же, всегда должны быть светом миру. Но раньше мир сам был христианским и шел к монастырям за молитвой. Теперь же мир оболванен, обманут и самообманут. Теперь нужно идти к нему! Но кто же нам сейчас это позволит?! Поэтому мы, – говорил батюшка, – должны мир сами в монастыри заманивать! Одного заманим – а тот другого приведет… Но чем же монастырь может заманить, чем привлечь? Христианин христианина может привлечь только любовью! А нехристя, язычника? Любовью вдвойне! Поэтому о. Алипий считал чрезвычайно важной и свое личное миссионерство; каждый, кто к нему обращался получал ответную неравнодушную, заинтересованную реакцию: на зло – он отвечал отповедью, иногда весьма ядовитой, на добро – добром вдвойне.
Причем сам он всерьез в общем никогда ни на кого не злился: у него был большой опыт слишком трудной и духовно осмысленной жизни, в свете которого он умел отличать грехи от самого грешника. Даже атеистов (обкомовцев, райкомовцев и всю подобную публику) он скорее жалел и порой выражение этой жалости сопровождал шуткой. Советское начальство он их нисколько не боялся – ни духовно (как воин Христов), ни практически-бытово. Он говорил: «Да они ведь все у меня в ящике сидят!» И на вопрос: «Как это понимать?» – отвечал: «А очень просто. Я ведь их и спаситель, и промыслитель, и поитель-кормитель! Как 1 мая, 7 ноября, Новый год, 8 марта – все эти табельные дни, так у меня – уже запас готов… Туда – ящик икры, туда – ящик коньяку, – туда  красной рыбки… только поворачивайся!» Да и когда гости к ним какие-нибудь или начальство, так они сразу звонят – и их к нам, и сами примазываются – на монастырские-то харчи! В лучшем монастырском ресторане. Они ведь нынче и налог на нашу трапезную положили: как с ресторанного заведения! Что ж, милости просим… Ящичками и спасаемся…»
Сам же он в отношении трапез был очень скромен, ел мало, и почти не употреблял спиртного: любил угощать и мог делать это по-русски широко, сам же чуть лишь пригубляя «для компании» – как хозяин – и всё… В отношении же братских трапез не слишком экономил, считая, что у братии много работы (да и пришлые «трудники» питались тогда вместе с монашеством) и что кормить их нужно основательно.
При  этом он не допускал самовольного самоограничения кого-либо из братии, считая это проявлениям гордости и своеволия. Известен случай, когда один новоначальный брат стал поститься сверх меры, перестал даже ходить в трапезу, бил бесконечные поклоны, в общем «замолился» – и без духовного при том руководства. Узнав об этом, о. Алипий решил дать этому энтузиасту хорошую духовную выволочку – и, как бывало иногда ему свойственно, не без доли некоторого эпатажа. При всей братии в трапезной он  сказал по этому поводу: «Ишь, какой святой выискался! Это в миру всё темно – там святые и нужны, чтобы  в нем светить, а у нас в монастыре святые не нужны, у нас Пресвятой Богородицы дом – здесь и так светло. А нужно только, чтоб вы из себя человеков делали, да и другим помогали человеками становиться». И затем обратился к о. эконому: «Отче, купи завтра сала и колбасы. И дай ему, чтобы съел. А не будет, так я его из монастыря выпишу! Посмотрим: хватит ли его святости – с колбасой справиться?». Разумеется – колбасы никто не покупал. Однако так батюшка как бы нарочно заостряя ситуацию, провозглашал важнейшую для монаха истину: послушание – паче поста и молитвы, и самовольникам в монастыре – не место…
Необходимость послушания для должного внутреннего устроения монаха вообще была его излюбленной темой. Относительно монашеской активности, но проявляемой без рассуждения и самостийно, он говорил так: «Нужно кипение, но с благословения. А то всё сами-то кипят, кипят, а благословение им не нужно. И по большей части получается, что как крышки на чайнике гремят-гремят, пар выходит, а толку никакого. Нужна рука, которая этот чайник благословит да крепко и возьмет – тогда чайку и попьем. Вот только что и пример состоялся – чт; бывает без благословения: уехал у нас на днях один монах в Псков. Я ему говорил: поедешь – зайди перед тем за благословением. Так нет: меня не было, а он не дождался, взял и поехал. И тут же под машину и попал. Погиб бедняга за непослушание. У другого, может, и обошлось бы, а у монаха – нет. Сам на себя такую тяжесть брал – чтоб не по своей воле жить! А он по своей захотел – монашеская жизнь оказалась не по нраву, так вот теперь и вообще, бедняга, не живет».
Душа о. Алипия была очень значительной широты и вмещала многое. Он мог сердиться, быть жестким с враждебными и агрессивными атеистами, мог иногда пошутить, а иногда и даже чуть-чуть поюродствовать в духовное назидание. Но на службе и во время проповеди голос его мог иногда задрожать от умиления, и глаза его способны были увлажниться от искренней любви к Богу. Он благоговел перед святынями и глубоко почитал также и человеческий подвиг. Так, всегда святой оставалась для него, например, память об Отечественной войне, которую он сам прошел от начала и до конца. Помнится, он как-то за завтраком вновь затронул тему непрекращавшегося тогда преследования со стороны начальственных «товарищей»: «Они говорят – вы, мол, христиане все непротивленцы и психология у вас, рабов Божиих, рабская: всё, мол, щеки подставляете, и толку от вас никакого! Так я им в нос одну штуку сунул!» Он встал, ушел в комнаты, но тут же вернулся с пакетом в руках: «Я им говорю – вот наше христианство!» Тут о. Алипий развернул пакет и достал небольшую книжку. Это оказалось Евангелие. Раскрыв его, батюшка показал мне: внутри оно всё было когда-то залито кровью. «Это мне из Сибири привезли – как великую святыню последней войны. Говорят, под Сталинградом человек погиб. Евангелие у сердца носил. Вот она – кровь, за ближнего пролитая…» Я спросил: «И что же «товарищи»-то сказали?» Он ответил: «А что тут скажешь? Молчат». И добавил: «Такое Евангелие надо в алтаре хранить».
За подобного рода чувствами стояла его природная доброта. Она же постоянно призывала его к делам милосердия, которые он почитал, следуя примеру преподобных Сергия Радонежского, Иосифа Волоцкого, собственного древнего печерского игумена Корнилия, вообще важнейшими в монастырской жизни – особенно в современной. За это ему постоянно грозил местный представитель КГБ – «уполномоченный по делам религии». Но уже с утра, зная любовь батюшки к подаянию милостыни, под балконом наместничьего дома собирались просители. Здесь были и сторонние проходимцы, и местные пьянчужки, и подлинные страдальцы. На смотр их рядов батюшка выходил время от времени на балкон и принимал свою любимую позу, опершись на перила и для основательности поставив ногу между узоров решетки внизу. Батюшка при этом напоминал капитана на корабельном мостике: отсюда он окидывал взором полмонастыря, но самую внешне активную его половину, где толклись зеваки, туристы, богомольцы, искатели правды Божией, а также всевозможные попрошайки. Всех их о. Алипий мгновенно просчитывал и для каждого находил подходящий и достойный ответ, а то и нелицеприятную отповедь. Истинно же нуждавшимся он всегда помогал: мог дать денег и на корову, и помочь погорельцам – так он тут же послал меня на почту отправить деньги на обустройство пострадавшего при пожаре известного местного народного изборского художника П.Д. Мельникова – как только узнал от меня же об этом несчастье. Иногда я разбирал по утрам его корреспонденцию, среди которой немало было жульнических писем и якобы сельсоветских справок ложных «страдальцев» – от эпидемий или тех же пожаров – с туманными оттисками обычных советских пятаков, но и это было свидетельством того, что люди хорошо знали о его душевной отзывчивости: авось, номер да пройдет! Но номер не проходил – такие бумажки своей наивностью батюшку даже как-то умиляли. «Пусть они и надуть хотят, но ведь верят же, что именно Церковь им скорее всего поможет и даже обязана помочь!» – говорил он порой в таких случаях.
Сам он твердо считал, что Церковь должна быть путеводительницей мира во всех смыслах – и в деле спасении, и в деле устроения общества, и в культуре, и в науке, и в экономике, и непременно в политике. «Сейчас, – говорил он, – этого нет, но вечно же так не будет; наши-то дураки еще очнутся, а вот чужие – не вем!» Он был убежден, что вестью о Воскресении Христовом, христианством, его словом и духом, его учением и его делом должна быть пронизана вся наша жизнь и в целом жизнь всей вселенной – ведь вся тварь, естественно, должна повиноваться своему Творцу и Пастырю. При этом батюшка часто говорил: «Мы сейчас все сидим по окопам, война у нас позиционная, а нужно переходить в наступление, атеизм давно прогнил: они и в свое неверие-то давно не верят, тут все давно прогнило, только инерцией ведь и держится».
Однако его заботило и тогдашнее положение Церкви – не только внешнее, но и внутреннее. Он часто печалился о нехватке широко образованных пастырей, равно как и монашества, говоря: «Нас ведь и до революции образованием не очень-то баловали. Только-только начали развиваться (вон какой мудрец тот же Сергий Патриарх был или нынешний  Алексий), только-только в Церковь культурный народ пошел (даже наш здешний о. Николай Верхоустинский у самого Флоренского на тайных курсах при большевиках учился), так революция все разорила, загнала да вогнала – кого в лагерь, а кого в гроб. Тут не до культуры было. А после войны в семинарии образованных не пропускали, чтобы с нами легче потом бороться было и чтоб мы среди интеллигентной публики как лунатики бы выглядели! Как таких просвещать, когда они заранее на тебя, как на темного чудака смотрит? Нам нужно и образование, и культура, и искусство, и наука, и стишки, и кино – иначе нас не послушают: с волками жить – по волчьи выть. Один-другой через душу, может, и поверит – и так придет к Богу, а другой – прежде через голову должен! А с таким нужно на равных говорить». Вероятно, поэтому о. Алипий и сам не брезговал просвещать, как он говорил, и «этих балбесов-художников», и «чудаков-поэтов», и ушлых киношников. «И у них у всех, – говорил он, – живые души. Их только наточить нужно, с душ мирскую тупость снять. Ведь, верно, нравится им здесь – если приезжают…»
И было понятно, что им, конечно же, здесь нравилось, и понятно, что столь же нравился им и сам он: веселый, бодрый, умный, с живым чувством юмора; почти по-детски – искренне, чисто и просто – верящий Христу и во Христа, твердый Его воин, добрый человек и честный русский монах. Таким он запомнился и мне.



29 августа 2004 г., Москва