Да! Глава 2

Вадим Филимонов
Вверху была моя работа: чёрно-белая фотография, женщина писающая на природе. Сегодня, 5 дек. 2010 года, эту работу, после угрозы, замёл дворник.               




«Да!« Глава 2

        Аноню бежала по  странно пустынному ночному Невскому проспекту, по женски выбрасывая в стороны ступни с лодыжками. За спиной у неё торчало Адмиралтейство. Она была босиком, в модной одёжке – копии ночной сорочки на тонких бретельках. Стоял удушливый август, солнце целыми днями нещадно палило город, заливая его африканским, Пушкинским зноем. За ночь город не успевал остынуть и теперь асфальт грел босые подошвы Аноню. Она бежала не обращая внимания на окурки, плевки, жевательную резинку, пробки от бутылок и прочий городской мусор под ногами. Она бежала высоко подняв голову, светлые волосы развивались за спиной, груди её прыгали в безумном танце, нестеснённые лифчиком расчитанном на старинной ЭВМ; её живот, не перечерченный резинкой трусов, рисовался под складками рубашки подобно животу Ники Самофракийской на ступенях Лувра. Она бежала свободно, бездумно, легко и безумно. Она бежала легко пришлёпывая по тёплому асфальту босыми ступнями, не задыхаясь, свободно давая отмашку руками. Судьба, Рок, Ангел хранитель, Гений – проносили её над зелёными, коричневыми, прозрачными осколками стекла разбитых бутылок. Ей не нужно было смотреть себе под ноги, она смотрела вперёд, но ничего впереди не видела. Её лицо было слегка искажено гримасой напряжения в беге, страдания и неуловимого налёта сумасшествия. Она бежала, но не знала куда и зачем бежит. В беге Аноню осуществлялась идея бесцельности действия, но тут же уничтожалась этим налётом безумия. Она бежала красиво, а тонкая рубашка делала её более обнажённой, чем сама обнажённость. Но на неё было больно смотреть. Особенно эти ступни ног по женски выбрасываемые в стороны и острые локти как будто отбивающиеся от преследователей в беге. Аноню не знала куда и зачем она бежит. Чуткий наблюдатель мог бы сказать, что бежит она от самой себя, от раздвоенности, расчетверённости сознания, от невыносимости квадратной внутренней жизни души. Но внешнего наблюдателя всегда будет подстерегать опасность ошибки в оценке внутреннего мира другого. Думаем, что даже Карл Густав Юнг не  всегда избегал этой опасности, особенно в начале карьеры.

       «Кого я люблю или кто меня любит за что меня можно любить если я ебусь с каждым встречным и поперечным но все же радуются я дарю радость почему я так страдаю если я даю радость почему я должна страдать у меня тонкая кожа тонкие нервы тонкое устройство души и тела но не у меня же одной а может это не страдание а счастье какое же это счастье если я плАчу от недоумения от постоянного вопрошания от безответности моих вопросов кого я люблю люблю ли я себя не знаю но пока я ещё не перерезала себе ни глотку ни вены на руках и ногах не вырвала себе глаза не зашила стальной проволокой влагалище не отрезала свой грешный язык и клитор почему все хотят иметь от меня детей все хотят сделать меня беременной посеять в меня свои семена вырастить этот великлепный огромный землеподобный живот на котором будут покоиться набухшие разрывающиеся от сладкого молока груди а бедный мочевой пузырь и кишки наоборот сожмутся притиснутые плодом самодержавно заполонившим всё моё естество да я сама хочу быть всегда беременной всегда рожать заселить Землю своим голубоглазым народом потом Луну Венеру Марс Млечный путь Вселенную я сумасшедшая нет сумасшедшая не сознаёт своего сумасшествия даже такая умная сумасшедшая как я Аноню богиня вывернутая на изнанку нет я страдаю за чужие грехи как и подобает  богине как понятны мне теперь слова старца Зосимы что все виноваты за всех и как яростно я отвергала эту виноватость раньше почему я хочу разрешить вечную проблему жизни когда все мудрецы от Египта и Вавилона и до наших дней не разрешили её как часто я ощущаю себя просто игрушкой неведомых и неподвластных мне сил толкуют о гормонах может быть и гормоны а кто играет гормонами лучше не думать и пить ****ься и слушать эту оглушающую современную музыку да но вылезаю я из пьянства ****ства и музыки ещё более опустошённая и неудовлетворённая что же я хочу не смерти же чего её желать когда она всегда рядом всегда под рукой и никогда никуда не исчезнет из жизни смертного или смертной но смертная ли я вот вопрос и искушение откуда эти озарения и неведомые картины этот снег который преследует меня во сне и даже в дневных забвениях снег покрывающий весь город кажется весь мир этот болезненный жёлтый снег в свете газового фонаря звук шарманки и печальное детское пение откуда к такой-то матери шарманка сегодня во времена компакт дисков цифровой музыки видеотелефонов и прочих подачек технического прогресса за отнятые души нет у меня неправильный бабский подход ко всей этой проблематике надо стать зрительницей а может быть и писательницей вот тогда я и избавлюсь от своих наваждений тем более что это не моё открытие психиатрия давно практикует лечение искусством опять психиатрия да что я боюсь психиатрии что ли всего лишь одно из многих заблуждений и соблазнов человеческих хорошо что сегодня серу не колют и запрещён инсулиновый шок и электрошок хорошенькое зрелище богиня писающая в смирительную рубашку под электрошоком гады суки козлы грёбаные и никого ведь не притянули к суду о эта Земля иногда хочется запалить её со всех четырёх сторон китайского квадрата Малевича или затопить слезами и мочой или засыпать белым молчаливым снегом как в моих беспокойных снах когда я мёрзну даже в августовскую душную ночь как эта затопить и засыпать снегом заморозить и прикончить все эти бесконечные бесчинства и страдания где жертва оказывается гнуснее палача а сострадание и жалость к палачу несравнимы с жалостью к жертве эти жертвы с мордами взятыми напрокат с картин Эмиля Нольде и не возвращённые по сей день художнику настолько эти морды пришлись по вкусу народам населяющим Землю подлые трусы плодящие трусов и уродов мне кажется что я без сожаления и колебания уничтожила дауна если бы родила его а меня сунули бы за решётку о этот безумный тупой мир и я зачем-то бегущая этой душной ночью по вымершему знаменитому Невскому проспекту...»

        Аноню спотыкнулась обо что-то на ровном месте, больно ушибла большой палец на левой ноге, вскрикнула и поток сознания прекратился. Боль вернула её в этот мир. Она присела на корточки под фонарём и обследовала ушибленный палец, крови не было, красный ноготь не сломался. Она запыхалась и устала, хотелось пИсать и курить. Свернув направо под Клодтовским парнем со вздыбленным конём, она сошла по ступенькам первого же спуска к реке, присела и пописала. Не она первая справляла тут нужду – в нос шибанула алкогольно-амиачная вонь. Напротив, через реку, темнел малиновый дворец, светилось несколько окон, - «Может быть
 в райотделе КГБ», - подумала она и немного напряглась выпрыскивая последние капли. Подтёрлась она ладошкой, вытерев её, в свою очередь, о ляжку. Теперь надо было стрельнуть покурить, но так, чтобы случайно всем хором не изнасиловали. Её лёгкий наряд провоцировал и она сознавала это.
 
        Аноню поднялась по ступеням, свернула направо, перешла мост, пожалев мимоходом, что у всех парней на чреслах красиво завивались драпировки: - «Лучше бы без них, чтобы их «кони», пусть и спящие, красовались бы на виду», - подумала она и пошла к чреву ночного Ленинграда – Московскому вокзалу.
 
        Вокзал, освещённый мёртвенным зеленоватым светом ртутных фонарей, был вяло оживлён. По углам дрыхли вполглаза бомжи, опасаясь милицейского пинка кованным сапогом под рёбра. В центре, на гранёном фаллическом столбе, торчал Владимир Фомич, так его до сих пор ещё и не свергли. Внизу лежали цветочки, ежедневно жертвоприносимые какими-то любительницами и любителями массового террора, заложничества с расстрелами, концлагерей, голода и людоедства.

        Аноню была без паспорта, сунуть его некуда, разве что в промежность, но это слишком уж великая честь будет для «серпасто-молоткастого». Она не боялась паспортного контроля – надеялась на своё божественное обаяние. Заметив троицу молодых мужиков с багажом, значит не обитатели вокзала, она подошла к ним:

        -Граждане мужчины, закурить не найдётся? – Они все сразу, в три пары разноцветных глаз, осмотрели, ощупали её с головы до босых ног с педикуюром. Они сразу и автоматически ебли её глазами, как и всё мужское население города от переходного возраста до возраста гробовой доски. Привычный озноб пробежал по спине Аноню, она внутренне немного извивалась под этими взглядами и мгновенно представила, как лихо распорядилась бы тремя фаллосами этих мужичков интеллигентного вида.

       Три руки одновременно протянулись к Аноню: в одной был «Беломорканал», в другой «Кэмел», в третьей «Взбзднём ребята!». Она вытянула сигарету «Кэмел» без фильтра, взяла спички, по-женски чиркнула от себя, прикурила и выпустила дым сразу из носа и рта. «Не хватало ещё из ушей и попки, вот было бы эффектное зрелище для обожателей», - съязвила про себя Аноню.

-Спасибо, - с улыбкой произнесла Аноню и уже повернулась уходить, как все трое начали говорить:

-Куда вы так торопитесь? -  восторженно спросил первый.

-Составьте нам компанию, - просительно пропел второй.

-У нас и плоскательные средства есть и в 18, и в 40 градусов, - соблазнял третий.

 -Нет, спасибо, - опять улыбнулась Аноню и полуобернулась уходить. Троица качнулась к ней и за ней, и перебивая друг друга, разноцветными голосами начала: «Подождите. Не уходите. Мы хорошие. Мы вас в обиду не дадим. И сами не обидим. Скрасьте наш вынужденный досуг и ожидание дальнего поезда в дальний путь. Не убегайте! Мы защитим вас от опасности и беды. Мы станем вашими рыцарями. Хотите мы падём на колени? Не уходите! Посмотрите на нас».

       Аноню посмотрела через плечо и увидела сразу три весёлых, не пьяных ещё лица. Это были молодые инженеры, технари, скорее всего, но начитанные. Обычное веселье и доброе расположение духа в их глазах не затмевалось полностью вожделением. Волн опасности от них не исходило.

-Ладно, давайте, составлю вам тёплую компанию, - и она подошла к ним.

        Теперь уже не троица, а квадрат с четырьмя углами, одним мягким, тронулся в поисках уютного, не заблёванного закутка, чтобы выпить, закусить и поговорить по-русски. Они нашли свободную скамейку, усадили Аноню в центре, поставили чемодан столом перед ней и как-то мгновенно организовали походный пир под ночным душным августовским Питерским небом. На чемодане скатертью улеглась жёлтая «Комсомольская правда», на ней красовались четыре полиэтиленовых разноцветных стаканчика. На пластиковом пакете, не на газете, были аккуратно разложены: хлеб, соль, варёные в крутую яйца \куриные, не человечьи\, варёная курица торчала ножками вверх и сама просилась на зубок; был сыр, свежий огурец, помидоры. Отдельно стоял рулон дефицитной туалетной бумаги – эквивалент бумажных салфеток.
 
        Три бутылки: с водкой, портвейном и трёхзвёздочным грузинским коньяком, появлялись и исчезали с глаз в каком-то магическом действе. Они существовали для четвёрки, но не существовали для милиции, появись она вдруг.
 
-Вам какого напитка? – спросил первый у Аноню.

 -Коньяка немного, пожалуйста. – И первый щедро набулькал ей больше половины синего стакана, золотистого душистого напитка. Троица угощалась водкой.

-За знакомство, - сказал первый.

-За приятное знакомство! – сказал второй.

-За прекрасную незнакомку!! – сказал третий, смотря Аноню прямо в глаза своими разноцветными, лучащимися мгновенной любовью, глазами. Мужики хлобыстнули водку, как и полагается, залпом, запрокидывая голову назад и выставляя вперёд торчащие кадыки. Крякнули они синхронно, но разной хриплости голосами, быстро поднесли к носу кусочки мокроватого чёрного хлеба с солью, жадно понюхали и только потом начали закусывать, кто чем придётся.

        Аноню прихлёбывала коньяк, как и большинство женщин, маленькими глотками. Было вкусно, в животе сразу стало тепло, уютно, безопасно, безтревожно. Она с благодарностью рассматривала своих гостеприимцев.
 
-Давайте знакомиться, - лучась улыбкой \и в Питере бывают хорошие зубы\ обратился к ней третий и протянул свою руку лопаткой к Аноню. Рука была тёплая, сильная и сухая. Тонкая, белая длань Аноню целиком скрылась в его руке. Казалось, всё её существо поместилось в его руке, как в тёплой крепости. Теперь она боялась  влюбиться с первого взгляда, да к тому же сразу в трёх!

      Перезнакомились:
      Третьего звали – Сидоров Иван Петрович.
      Второго звали – Иванов Пётр Сидорович.
      Первого звали – Петров Сидор Иванович. Они немног подивились её имени, но лишних, докучливых вопросов не задавали. Вокруг Аноню вырастала светлая, прозрачная, но непроницаемая для зла, сфера любви. Она знала слишком много, чтобы почувствовать, что это не алкоголь, а любовь под покровом Афродиты сооружает эту сферу блаженства, довольства, добра, некритичности.
 
        Доверие и некая общность возрастала, стягивала углы квадрата в конструктивистскую конструкцию, но с живой, многоликой душой. Троим было интересно с одной, им чудилось в ней некое пристанище или тихий приют усталому путешественнику. И это не проиворечило чуть жалкому виду их новой знакомой, её босым ногам с полуоблезшим яркокрасным педикюром \а на мизинце лак оказался зелёный!\, и этому платью на тончайших бретельках. Когда она ещё только подходила к ним, казалось пролетела целая вечность с того мгновения, все трое успели разглядеть её широкую юную промежность с тёмным пучком волос – свет рекламы светил ей в спину и делал платье прозрачным экраном из давно забытого театра теней. Разглядели они и торчащие соски на торчащих грудях, и немного выступающий живот с крупным провалом пупка. Этот живот повергал их в трепет, источником которого было не вожделение или похоть, или не только они, а нечто невыразимое даже для их высокого интеллекта, объемлющего и науку и искусства. Каждый из них готов был положить свою голову на этот живот, и, может быть, тихо заплакать по своему детству или по дородовому существованию в материнской утробе. Это синхронное чувство мультиплицировалось и явно проникало в существо Аноню. Она млела, немного по кошачьи, в этих волнах любви. Теперь никто не хотел выходить из этого квадрата, который, вращаясь во всех возможных плоскостях, превращался в несокрушимый шар любви.

      Троица успела рассказать о себе, что они астрофизики, едут в командировку в Новосибирск на неизвестно сколько месяцев. Они холостяки, у них черырёхкомнатная квартира пустовать остаётся. Аноню, в свою очередь, как-то не очень внятно рассказала о побеге от самой себя. Иван, Пётр и Сидор наперебой ринулись уговаривать её:

-Поедемте с нами. Нет, это невозможно! Поезд скоро отходит. Мы не можем расстаться с вами. Что же делать? Сунуть взятку проводнику, а где мы поселим вас в Новосибирске? В этом платье? Да, что платье, там можно и бараний тулуп купить в распределителе, дело не в этом, а в том, что там нам работать надо будет и мы просто разорвёмся между теоретической новой Вселенной и совсем не теоретической новейшей Аноню! Что же делать?

-Очень просто, - сказал Иван Сидоров, - вы переезжаете к нам. В нашей квартире кончится, остановится ваше бегство. Там вы сможете отдышаться, отдохнуть, отоспаться, отъесться, если захотите, в холодильнике полно банок с чёрной икрой. У нас есть телефон, а это, - он написал на обрывке газеты шикарной авторучкой из уральских самоцветов, - наш телефон в Новосибирске и адрес квартиры здесь, в Питере. Вы можете звонить в любое время дня и ночи, и спрашивать нас. Вот наши имена, чтобы не забыть, ради Бога. Звоните, если возникнет любой вопрос, недоумение, сомнение. Мы не можем потерять вас, тогда наука может потерять нас. Хотя, что я несу! Какая тут к хренам наука! Но мы должны быть в Новосибирске, позже вы поймёте, почему. Вы согласны?

-Да, - с улыбкой ответила Аноню, - я согласна, я буду вас ждать в вашей квартире, не съем всю чёрную икру, и уже теперь знаю как важна ваша командировка. Ведь вы все хотите меня сейчас, здесь, на этом месте, а должны уезжать за тысячи километров от меня.

       Троица замялась от такой олимпийско-беззастенчивой откровенности и не знала, что на это вымолвить. У них не было никаких планов или соображений на будущее, тут они полностью полагались на авось и оказались в итоге правы. Ей передали комплект ключей, сказали про деньги в левом ящике  буфета на кухне, дали «легенду» для соседей – она родственница, попросили не жалеть денег и приодеться  по сезону, если командировка затянется до холодов. Они волновались и боялись забыть что-нибудь важное из этих бытовых необходимостей.

       Секундная стрелка на громадных вокзальных часах эпилептически-электрически дёргалась, укорачивала время, приближала расставание тройки и единицы, отсчитывала человеческое, земное время. Все четверо неприязненно поглядывали на часы. Импровизированный стол был убран, чемоданы стояли строем, готовые в дальний путь, а четвёрка совершенно не была готова к разлуке. Троица испытывала такое страдание, как будто им было по пятнадцать лет, они впервые влюбились, впервые поцеловались под луной, впервые дотронулись до девичьей груди и вот теперь надо расставаться. Была и физическая боль – тянущая боль в яйцах от неконтролируемого мощного возбуждения.
 
       Все четверо молчали, сказать нужно было так много и сильно, что начинать не было никакой возможности. Наконец Иван Сидоров посмотрел на свои карманные часы и сказал:

-Пора, вы нас не провожайте, мы вас проводим. Сидор посторожи чемоданы, а мы с Петром посадим Аноню в такси.

        Аноню поцеловала Сидора в губы и крепко обняла его, прижавшись всем телом, дала ему запомнить своё тело, если не навсегда, то хоть бы до возвращения из Новосибирска. Она видела  восторг и любовь плескавшуюся в ультрамарине глаз Сидора.
 
       Иван и Пётр,  с Аноню посередине, пошли налево к выходу на стоянку такси. Они содрогались от жалости глядя на мелькавшие босые ступни, всматривались в асфальт и готовы были подхватить и поднять в воздух Аноню при первом блеске стекла под ногами. Они думали даже предложить ей свои ночные тапочки сорок пятого размера, но понимали всю нелепость этой идеи и промолчали. Сидор впитывал в себя фигуру Аноню: её плечи, спина, бёдра, ягодицы и ноги готовы были превратить его в соляной столб. Она обернулась, улыбнулась и как-то неловко махнула ему рукой на повороте спуска выхода из вокзала.

        На ночной стоянке не было очереди, скучали три такси с тремя зелёными глазами. Иван вгляделся в морду таксиста, остался доволен и командирским голосом приказал ему доставить девушку в целости и сохранности по данному адресу. Он знал стоимость проезда и вложил в лапу таксиста полуторное количество рублей. Аноню перецеловала Ивана и Петра в губы, крепко обнялась с ними и уселась на заднее сиденье новехонькой бежевой «Волги» пахнущей лаком, краской и пластмассой с бензином. Они заглядывали в темницу салона, Аноню махала им правой рукой. Завёлся мотор, пыхнул бензиновый перегар, засветились красные фонари на заднице, »Волга» газанула и покатилась с глаз долой. Друзья вприпрыжку понеслись к перрону, оставалась пара минут до отхода поезда очень дальнего следования. В беге они могли делать вид, что не замечают повлажневших глаз друг у друга.

        +++

        По паспорту Аноню было вовсе не Аноню, а Герой Кроносовной Космологиной. Она прижилась в квартире троих астрофизиков, успокоилась, даже немного пополнела, следуя совету троицы и налегая на паюсную икру с хлебом, то чёрным, то белым. Она варила себе иногда щи или борщ, часто баловалась ветчиной. Амброзии в продаже не было, да на неё всё равно не хватило бы никаких денег, даже астрофизических. Обширная библиотека занимала весь её досуг, а досугом было всё её время оставшееся от сна, еды, физиологических потребностей \не всех!\, покупок продуктов и самых необходимых шмоток. Она разорила немного троицу и в одной комиссионке купила себе платье от которого не могла оторвать глаз и которое, казалось, она носила в какой-то иной жизни. Это платье было золотисто-коричнево-зеленоватого цвета, украшенное павлином, вороном, кукушкой, странной растительностью и неведомыми созвездиями. Телевизора в квартире троицы не было и это радовало Геру. Она лежала на диване обложившись книгами и сравнивала древнекитайскую мудрость с древнегреческой и египетской.

       Прошли последние недели августа, когда телефон не умолкал, линия Ленинград-Новосибирск была всё время занята Ивановым, Петровым, Сидоровым, Космологиной. Они звонили ей часто, заботились, но старались не надоедать. Она же звонила им чаще по хозяйским делам, например – спрашивала разрешения на астрономическую трату денег на покупку платья с павлинами и прочими картинками. Троица с восторгом согласилась, они не боялись испортить её транжирством этаких сумм денег с Владимиром Фомичом в овале. Они видели в ней иное, непостижимое, мало относящееся к Земле и земляным проблемам, существо и их интуиция не подвела.
 
       В сентябре, когда похолодало и появились надписи: «Осторожно листопад!», телефонная горячка спала. Теперь им хватало одного разговора в два-три дня. Октябрь, ноябрь. Начался декабрь 197... и троица наконец-то благополучно вернулась. Энергия либидо и запасы спермы могли бы питать электроэнергией маленький населённый пункт. Они давно всё обговорили, но не знали как их любовные планы реализуются в действительности. Всё обошлось, только Гера немного похудела, осунулась, под глазами пролегли голубоватые тени, а спать она стала по двенадцать часов в сутки. Все домашние заботы взяла на себя троица, чем она и раньше без всяких конфликтов и обид занималась.


        +++

        Продираясь сквозь дебри бессознательного. Нет! Как можно продираться через то, что не сознаёшь. Снова: Разбираясь в смутных и противоречивых сигналах бессознательного, Лучезаров медленно полз, а иногда и летел на крыльях вдохновения, через текст своего романа.

       +++

        Я ору – очухайтесь! Хватит жрать, спать, срать! Вы скоро сожрёте всю Землю, если зимой будете греть свои дома до +20°С, а летом остужать до +20°С;  ездить в автомобилях в 100 лошадиных сил в одиночку, производить упаковочный мусор удушающий ваши города со всех сторон. Ваши жадные куриные мозги не могут представить ужаса и одновременно смехотворности упряжки в 100 лошадей, где в карете или телеге сидит один единственный набитый спесью болван. Если завтра только часть китайцев и индусов пожелает купить легковой автомобиль, то 600 миллионов машин придушт Землю, а с ней и вас – владельцев водительских прав.
Я ору – оставьте ваш прожорливый эгоизм! От моего крика шатаются горы, пеняться моря, рушаться последние доменные печи, льётся чугун, всё сжигая под собой и застывая серой коростой. Но всё напрасно.
 
        Я ору – сократите потребление всего, жир не идёт вам на пользу – ожиревшие сердца и ожиревшие души.

        Я ору – прекратите прирост валового национального продукта, он питает и приращивает капиталы только у биржевых спекулянтов. Если это прогресс по вашему, то только прогресс раковой клетки пожирающей остатки здорового организма.
 
        Я ору..., напрасно, имеющие уши – не слышат, они оглушены рекламой: «Купи меня! Я хочу! Сегодня – по дешёвке!»

        Мне надоело орать и я обратил свой взор на...

       +++

       Я решил убраться подальше из этого меркантильного мира. Для этого мне нужно проделать «червячный ход» через пространство и время. Эта задача будет гораздо величественней, чем имитация, дублирование Вселенной.
                Никогда не говори – некогда
                Иначе некогда скажешь – никогда
                Агдокин агдокин – никогда.

        +++

        Велимир Хлебников умирал. Небо неслышно и невидимо сотрясалось от плача небесного воинства: херувимы, серафимы, ангелы и даже, о чудо! архангелы рыдали и заламывали свои иконные руки. Но они ничем не могли помочь. Смерть не обитала на небесах, они её не знали и она не знала их. Не было никакой связи между Небом и смертью, ни телефонной, ни радио, никакой, а поэтому и никакого взаимовлияния. Только раз преисподняя была потрясена воскрешением Лазаря и сошествием вниз Христа. Но это было давно по человеческим меркам и ад успокоился.
 
       Хлебников умирал только потому, что приближался роковой срок – 37 лет! Гениальный поэт не мог не умереть в 37 лет без пяти месяцев. Теперь он точно знал, что умирает, но совсем не знал отчего. Казалось, что просто жизненная энергия неторопливо уходит от него. Теперь он больше лежал, смотря в низкий, чёрный, топором тёсаный потолок баньки с паутиной по углам. Он вспоминал баньку с пауками Достоевского и ему было ни смешно, ни страшно от такой литературщины.

       Был конец июня, стояла хорошая теплынь. Митурич помогал ему вылезать из баньки  без пауков, но с паутиной по углам, устраивал лежбище и Хлебников часами смотрел в небо, которое всегда было для него Небом. Юношеский задор борьбы с небом остался позади, но он никогда не откажется от:

                «Мы устали звёздам выкать,
                научились звёздам тыкать,
                мы узнали радость рыкать.»

        У искусства свои законы, приходило время звёздам тыкать, а там - валиться на колени в мольбе. Всё едино...

        Умирать не хотелось, но не было сил и желания цепляться за жизнь. Душа была полна произведений, но поэзия сама по себе недостаточное основание и оправдание жизни. Что-то более глубокое и фундаментальное валилось у него из-под ног, а что – этого не мог уловить даже чуткий гений Хлебникова. Но что он явно ощущал, так это своё единство с тополем. Теперь ему ясно было, почему через всю его поэзию стройный прошествовал тополь. Он сам был или будет, будет или был тополем. Так просто приходят ответы на некоторые, только на некоторые! вопросы, когда смерть, уже с тонким запахом тлена, начинает ласкать нежной прохладной рукой с гибкими пальцами, и чувственные мурашки, предпоследние, бегут по всему телу. Мурашки, гусиная кожа сладострастия, озноб в позвоночнике и смерть? Конечно, их близкое родство давно известно и сформулировано в паре Эрос-Танатос.

       Умирать было тяжело. Рифмы уже не роились в душе готовой отлететь от бренного тела. Душа страдала страданиями тела. Было трудно дышать. Сердце с натугой сжимало и разжимало свой кулак, с трудом проталкивая кровь в мозг. «Череп путестан, где сложены слова, глыбы ума, понятий клади» - становился всё менее и менее нужным. В умирании тела не было ничего возвышенного, одно голое страдание, голой и бездомной  плоти. Председатель Земного шара готовился стать самим этим шаром – землёй, прахом, удобрением для тополя, цветов, трав.

      Крестьянка поправила изголовье лежанки Хлебникова, дала ему попить воды и спросила – тяжело ли ему умирать. Хлебников ответил «да» и вскоре потерял сознание.

      Поэт умер. Последним его словом было «ДА», перевёрнутый Ад. Можно ли изъять «да» из русского языка, чтобы избежать постоянного утверждения ада? Вопрос к Российской Академии наук.

       Белая ворона с красными глазами и непонятно почему с чёрно-серым клювом, плакала. Она сидела на приоткрытой, щелястой двери баньки, которая чуть покачивалась и скрипела под ветром, а ворона вихляла хвостом то вверх, то вниз и бездумно выдерживала равновесие. Она плакала над Хлебниковым, как над своим сыном. Даже заморские продукты из бандитского распределителя не спасли поэта. Ворона не винила себя напрасно, а плакала просто от горя. Она знала, что лет через сто и она умрёт, а пока нужно было жить. Но жить без людей она уже не могла и выбрала Митурича в свои подопечные. Он был породнён с семейством Хлебниковых и понимал русский язык белой вороны.

        +++

        На Страшном суде в конце времён предстали: Малевич – за оскорбление Венеры; Филонов – за оскорбление иконы; Кандинский – за декоративизм; Шишкин – за натурализм; Хлебников – за гордыню небоборства. Все, как и положено на Страшом суде, стояли голые. Шишкин, весь заросший волосами, бородой, усами, шерстью на груди походил на медведя сбежавшего с его же картины. Кандинский – бледный, безволосый интеллигент, близоруко щурился. Филонов – почти полностью лишённый жира и мяса, топорщился мощными костями. Малевич и здесь был плотным супрематистом, даже с брюшком. Хлебников – высокий и худой, стоял на одной ноге и походил на какую-то странную, задумчивую птицу. Он и здесь был и одновременно не был, поэтическая мысль чертила линии на его челе, а глаза устремлялись куда-то за пределы смерти, Воскресения, Страшного суда.

        Поза у подсудимых была одна – все прикрывали уд обеими руками. Прежде, чем почесаться одной рукой, приходилось оглядываться – смотрит ли какой-нибудь ангел сверху. На чертей внизу – внимания не обращали, черти они черти и есть, чего их стесняться. Было не жарко и не холодно, но неуютно, как на приёме у незнакомого врача или, точнее, врачихи. Между собой пятёрка не разговаривала, да, кажется, и не замечала друг друга.

       «Игра в аду» Крученых и Хлебникова была совсем не похожа на этот ад. Хотя это был ещё не ад, но и не рай, а нечто промежуточное, ведь суд-то ещё не состоялся. Можно сказать, что шло предварительное следствие, где обвинением выступала собственная душа. Происходил сложный процесс невыразимый обычным земным языком. Он отдалённо напоминал то состояние, которое на Земле называют угрызениями совести или душевными муками. Получалось, что душа судила саму себя, а её Божественное происхождение совсем не предопределяло целостность и неделимость души. Также получалось, что тела четырёх художников и одного поэта оказывались ни при чём на этом суде. Если душа судит саму себя, а плоть не имеет собственной воли, то без воли нет и плотского греха.

         Но всё обошлось. Души оправдались сами перед собой и перед Богом, и пятёрка отправилась в рай. Каждый из них был оправдан благотворным влиянием, которое оказывало их творчество на многие поколения русских людей и иностранцев понимающих русское искусство и русскую душу-загадку. Четыре художника и один поэт подивились такому скорому Страшному суду. Они не знали, что это только человеческая слабость отодвигает Второе Пришествие и Страшный суд куда-то в неопределённое будущее. В реальности же, этот суд вершится всегда, ежесекундно, вечно, неотвратимо и справедливо. Его действие ограничено только волей Божьей, воля же Божья не ограничена ничем: ни материей, ни антиматерией, ни отсутствием того или другого; ни временем, ни его отсутствием – небытием. Каждой Вселенной – свой Страшный суд. А Вселенные для Бога подобны радужным, красивым, мыльным пузырям, которые Он пускает для своей собственной забавы. Жизнь Вселенной в 20-30 миллиардов лет для Бога подобна мгновению ока. Здесь наступает ужас вечности, ужас для человека с его слабым умом и душой. Но Бог – вечный творец, Он не теряет надежды создать существо способное постигать не только физические законы исходящие из Его воли, но и самого Бога в его существе.
 
        Размеры сегодняшней Вселенной и всемогущество Бога таковы, что посмотрев со стороны на Вселенную, Млечный путь, Солнце, Землю бегающую вокруг него – можно пасть духом. Пасть духом от несоизмеримости маштабов Бога, Вселенной и человека. Закрадывается подозрение, поднимаются вопросы и антропоцентризм проваливается в тартарары. Комочек мыслящей слизи поднял глаза к небу и заглянул вглубь на 12 миллиардов лет, близко к Большому взрыву. Но Бог молчит! И мне понятно это молчание, у Бога нет собеседников, только редкостные слушатели.
 
        Легко сказать: оставь тайну – тайной, переживай тайну, как таковую. Но кто вложил в мою душу дух вопрошания?! Не Бог ли? Бедные материалисты и безбожники, вот поистине несчастные люди, вот за кого надо молиться. Какой ничтожно плоский мир стоит перед их мысленным взором. Но оставим несчастных в покое – каждому по его вере, тем более, что такая жалость слишком похожа не гордыню.

        +++

        Лучезаров остановился, отложил лебединое перо, - он писал перьями ястребов, лебедей и гусей, выбор зависил от темы, настроения, внутренних движений души, погоды, фаз луны и ещё чего-то невыразимо поднимающегося из глубин бессознательного, иногда требовалась авторучка, - и обмяк в своём старинном кресле. Кресло было тёмное, дубовое, с высокой резной спинкой, подлокотниками отполирванными его локтями и кожаным мягким сиденьем. Креслу, неизвестного стиля и происхождения, было лет 150. Кресло пережило все наводнения в Санкт-Петербурге, большевистский переворот 1917 года, гражданскую войну, 900 дней блокады. Это кресло Лучезаров знал и помнил с младенчества. С возрастом оно становилось меньше ростом, теряло свою угрожающую загадочность, превращалось из таинственного зверя с напряженными ногами, гордой шеей и растопыренными лапами, в простое старинное вечное кресло.
 
       Лучезаров устал, замёрз, проголодался. Хотя он и успокаивал по-мужски Юнону, но сам спокоен не был. Этот непреходящий за окном мрак внушал тревогу и сомнение в прочности устоев мироздания. Он знал о волновой природе материи и о причудливом характере квантов, но чтобы солнце померкло ещё при его жизни и до рождения его дочери или сына? Больше всего мучила неизвестность. Любое объяснение происходящего было бы спасительно, например: большой Нильский крокодил проглотил солнце, оно снова появится на небесах, когда крокодил выплюнет его или выпустит с другого конца своего тела. Но никто не предлагал никаких объяснений, радио молчало, как воды в рот набрало.

        Лучезаров посмотрел на спящую Юнону с умилением и нежностью: «Спит себе, посапывает негромко и никаких забот у неё кроме любовного плода в утробе. А может она опять шляется во сне по всяким вечеринкам? Нет, я ей верю как себе», - утешил себя Луч.
 
        Утешить-то он себя утешил и с приятностью в душе снова прокрутил чувства умиления и нежности, но с каким-то отдалённым ужасом, подобным далёкому утробному ворчанию грома, в который уже раз ясно осознал, что ни Юнона, ни их плод в утробе не имеют для него никакого высшего значения. То что их связывало – этот теплота двух тел, ощущаемая только в близости и вполне выразимая в килокалориях, совершенно ничего не значит перед чёрной бездной вопросов встающих перед его разумом. Эта чернота чёрного квадрата зависшего в вакууме без единого фотона света, или чернота Чёрной дыры в центре какой-нибудь Галактики, давно уже не устрашали Лучезарова сказачно-мифическим страхом. Ужас был другого порядка и происходил он, по всей вероятности, от несоизмеримости Бога, Вселенной и человека в ней. Солипсизм здесь подобен страусу прячущему голову в случае опасности. А вот врождённому буддисту хорошо, для него мир всего лишь иллюзия, никакого почтения у него и к внутреннему миру, там тоже – «не за что ухватиться». Но жить-то надо! А жить для Лучезарова означало – решать главную проблему этой же самой жизни.
 
       Лучезаров делал маленькие открытия, которые скромно держал при себе. Если дух и материя едины, взаимопроникаемы и неразделимы, если мысль материальна и она обнимает и свободно пролетает пространство - время в 15-20 миллиардов лет, от Большого взрыва \что бы ни стояло за этим определением\ до сегодня и дальше, к той или иной кончине Вселенной, то зачем тогда фантазировать о машине времени. Скорость света теряет свою тоталитарную конечность и становится относительной, условной единицей. Машина времени – внутри нас, так же как и Царствие Божие, Мир и прочие нержавеющие ценности. Оставалось только решить для себя вопрос об автономном, вне человека существующем духовном мире. Лучезаров любил труды Юнга, но ему надо было убедиться самому, «пощупать руками», а спиритизм тут ничем не мог помочь, да и из моды давно уже вышел.
 
        Расширенное сознание Лучезарова было его благом и мучением. Юнона с плодом и он сам были равны голой берёзе во дворе \ни берёзы, ни двора за окном – только снег\, пролетевшей вороне, капле воды, лучу солнца, улитке, жёлто-зелёному листку тополя... Если элементарная частица Фильмон содержит в себе весь мегамир, то... всё подобно всему. И вот уже ужас и мучение отходят от Лучезарова, полнота мира наполняет его. Он видит всё в истинном свете, ему открываются самые отдалённые связи мира. Его разум становится разумом мира, или, скорее, сливается с ним. Бесшумные катаклизмы Вселенной теряют свою устрашающую бессмысленность и входят ритмической необходимостью в целостность и текучесть мира. Хаос никогда не был хаосом, а всего лишь непонятой гармонией мирового разума. Исчезло противоречие субъекта и объекта. Лучезаров становился миром, а мир становился Лучезаровым. Уже начал расширяться и сверкать «бублик» внутри его черепа, где-то между мозгом и черепной коробкой, прямо между глазными впадинами. Блаженство охватило всё существо Луча во всей его полноте. Он готов был уйти в Ничто, но остановился в последний миг; время ещё не пришло.
 
        Лучезров открыл глаза. Он сидел на полу скрестив ноги, с прямой спиной, соединив пальцы рук. Тепло волнами поднималось от низа живота и проходило через его существо вверх. Он взглянул на всё так же спаящую и так же посапывающую Юнону, и решив, что уходить ещё рано, легко поднялся на ноги и открыл форточку. Вместо свежего воздуха в форточку заглянул слабо искрящийся, спресованный снег.

        +++

        Мальчик лет двенадцати играл не берегу Змейки. В этом месте речка было всего два-три метра шириной. Мальчика прикрывал глинистый берег в метр высотой, а на другом берегу – густые заросли ольхи. Он оглянулся, глаза немного расширились, никого вокруг, присел у самой воды, спустил трусы, охватил свой юный член тонкими пальцами и быстро задвигал кожу, то открывая, то закрывая голубую головку члена. Ему хватило времени меньше минуты, чтобы член напрягся, подскочил вверх,  по хребту рванулось сладостное чувство и из головки, теперь уже не голубой, а лиловой от налитой крови, выпрыгнула белая струйка спермы и полетела в воду. Он мгновенно пришел в себя, огляделся и стал ждать пока моча пробъёт себе дорогу через возбуждённый член и вымоет из него отстатки семени. А пока он с любопытством разглядывал, как белые нити спермы-малофьи кружатся в слабом течение у берега. Вдруг подлетела какая-то рыбка размером в пол его пальца, колюшка? и начала клевать его семя. Подплыла целая стайка таких же рыбёшек и они быстро сожрали следы его малолетней страсти.
 
       Заросли ольхи, ивняка, осоки, папоротника, крапивы, лопухов и прочей дикой флоры на противоположном берегу были настолько густые, что мальчик не заметил светлый, блестящий, любопытный глаз среди листвы. Этот глаз принадлежал девочки лет одиннадцати, которая давно уже подглядывала за игрой мальчишки. Когда тот присел и начал что-то делать со своей плюшкой, - она знала, что это называется суходрочка, девчонки в школе болтали об этом, - то ей стало страшно и сладко одновременно. Она не отводила глаз от чего-то сине-лилового мелькавшего в кулачке мальчишки. Она знала что это такое, читала на заборах «***», знала, что мальчишки писают из него стоя, далеко пуская струю, но такого огромного и страшного она не могла себе представить. Вдруг мальчишка застонал, часто задышал, ещё неистовее задёргал своего петушка. Девочка взглянула на его лицо искажённое гримасой не то боли, не то счастья. Затем она увидела, как из лиловой головки, казалось прямо напротив её лица, брызнуло густое молоко и плюхнулось в воду у самого берега.
 
         Она осторожно, задом, стараясь не хрустнуть веткой, выбралась на дорогу, которая шла по верху берега Змейки. Ей было жутко и сладко одновременно, её сердце билось как у пойманной горячей птички. Трусы между ног вдруг стали мокрыми и липкими. Она перешла дорогу, зашла в густой лес, спряталась за сосну толще её в три обхвата, попинала траву вокруг, чтобы отогнать змею, если она сама не убежала, и закрыв глаза прислонилась к тёплому стволу. Время остановило свой лёт.
 
        Девочка подняла подол своего ситцевого платья – синее в белый горошек, приспустила застиранные белые трусы и коснулась бугорка с жиденьким пучком волос в центре. Она всё энергичнее и энергичнее исследовала своё стыдное место, пальцы стали липкими и скользкими от соплей сочащихся между бледных срамных губ. Наконец она нашла точку, бугорок в самом верху щели. Её палец заработал как рука мальчишки на том берегу. Она опять закрыла глаза, увидела белую струйку прыгнувшую из лиловой головки прямо ей в лицо, надавила пальцем в самом щекотном своём месте и тонко, со стоном, протяжно вскрикнула. Она думала, что умрёт от этого сладкого огня скачущего по её изогнутому хребту от макушки головы до вставшего вдруг торчком щекотливого места под её пальцами. Казалось, что это наслаждение, никогда прежде не испытанное ею, длится вечно. У неё дрожали ноги, она сползла спиной по жесткой коре сосны, платье задралось, мелькнула белая незагорелая попка, и села на корточки.
 
        Теперь ей стало по настоящему страшно и стыдно. Казалось – весь лес наполнился жадными глазами. Гадюка немигая смотрела на неё из-под коряги. Улитка вытаращилась глазами - антеннами. Муравьи окружили её, показывали на неё усами и о чём-то быстро болтали между собой. Комары звенели над головой и всей тучей пожирали ей глазами. Птицы расселись на ветках вокруг: пищали, трещали, гулькали, крякали, вякали, тренькали, сгибали головы набок или вниз и разглядывали девочку. Серый волк подглядывал из-за куста орешника. Бурый, толстый медведь лёг на брюхо вдалеке и через прогалины поедал её своими маленькими, умными глазками. Рыжая рысь на соседнем дереве прищурилась на неё жёлтыми глазами. Ёжик подкатился под самые ноги и уставил свои бусинки глаз прямо ей под платье. Лиса пробежала мимо и мимоходом, с одобрительной ухмылкой, взглянула на девочку. Три паука, все разного размера и цвета, с одобрением смотрели на грешницу, свесившись с сучка. И пчела смотрела. И шмель смотрел. И лось весь вышел из леса и туповато уставился на неё. И дикий кабан с маленькими, равнодушно-злыми глазками, исподлобъя смотрел на неё. Рыжая белка нервно вертелась на сосне над головой девочки и посматривала на неё тёмным глазком, в который, чтобы не вредить шкурку, сибирский охотник точно попадает из мелкокалиберной винтовки.
 
       Девочка понюхала пальцы на правой руке – странный запах, плюнула на них и стала яростно тереть о нежный глубоко-зелёный мох у неё под ногами. Захотелось писать, она спустила пониже трусики, присела, пустила тонкую золотую струйку и стала мочой отмывать грех со своей промежности, но только ещё больше размазывала сок. Закончив свой лесной туалет, она подтянула трусы, оправилась и отряхнула платье, выглянула из-за столетней сосны – никого, вышла на дорогу и побежала домой. Девочка жила на даче в соседней деревне, километрах в трёх от этого, теперь незабываемого места.

        +++

        Ничего не происходило, только вода всё так же текла, как и ХХY веков  тому назад во времена Гераклита Эфесского, и так же было невозможно войти в неё дважды. Бедные люди! Они должны заниматься философией, они не могут не философствовать, как не могут живые прекратить дышать. Но без философии люди станут ещё беднее.
 
       Текло остановившее время в романе, стекало и обнажало его структуру. Структура состоряла из кристаллов льда – воды охлаждённой ниже нуля градусов по Цельсию. Это была конструкция, но только при определённой температуре. Про нуле градусов по Цельсию, видимая структура превращалась в воду, роман растекался. Хорошо, роман растекался и снова собирался воедино идеей смерти. Но как соотносится вода и смерть? Разнообразно. Известно соотношение смерти и парафина, когда жир человека парафинизируется, это знает каждый паталогоанатом. Сколько процентов воды в жире? Сколько процентов воды в человеке? А в парафине воды нет или не должно быть, иначе свечи из парафина будут трещать и Лучезаров не сможет писать свой роман, когда снег – кристаллическая вода – раздавит линии электропередач в городе или только в районе реки Пряжки.

       Вода пока ещё текла из крана на кухне, но время за окном заваленным сухой водой уже не текло, а стояло, нет – лежало не боку, или не спине? Неважно. Но биологическое время в утробе Юноны текло, и зародыш был весь пронизан тёплой, +36, +37°С, водой. Вода свободно жила во рту, носу, лёгких зародыша. Ему было хорошо в тёплом, круглом, водяном мире утробы. Когда нечинается улыбаться зародыш? Надо спросить у гинеколога.

      Вода текла сухим снегом над многомиллионным городом и было неизвестно, что же ждёт город в конце-концов. Оставалось только гадать, но кто же сегодня верит в гадание, пусть даже и на картах Таро или по «Китайской книге перемен»?

       +++

       У Лучезарова объявилась простуда: текло из носа, болело горло, голова, странно трепыхалось сердце. Казалось, что силы, и душевные и физические, вытекали из него вместе с жидкими, прозрачными соплями. Сознание из расширенного превратилось в суженное, застрявшее где-то в районе лобных пазух. Но это была не суженность когерентного потока луча лазера прожигающего алмаз, а суженность коричнево-чёрной точки помёта обычной серой домашней мухи. Теперь, в декабре, мухи спят летаргическим сном, а чумовая, страдающая бессонницей, проснётся, вяло зажужжит и странным образом напомнит о весне.
 
        Но и в этом, проточном, состоянии Лучезаров пытался продолжать писать свой роман. Он наелся аспирина, он зарядил чернилами авторучку, необходимую во время истечений из носа, и заменяющую на время перья пернатых братьев и сестёр по полёту. Он забыл про снег за окном и про переставшую пукать во сне Юнону. Он знал о чём должен написать сегодня, которое трудно было назвать «сегодня», так как оно всё длилось и длилось, но называть сегодня – «всегда» он тоже не мог из-за своего длящегося присутствия в этом «всегда». Всегда родственно вечности, а вечность не может состоять из длительностей имеющих окончание. Это рассуждение включало в себя опасность влипнуть одной ногой в софизм Зенона из Элеи и застрять на одном месте, а роман, пусть даже и длящийся пока в застрявшем декабре 24 числа 197..., должен пребывать в движении, развиваться, хотя бы только внутренне. «Хотя бы только!» Да внутреннее развитие превосходит по ценности и значимости любые внешние украшения, прорывы, надрывы, нарывы и прочии финтифлюшки с орнаментом, чистописанием и каллиграфией. Коричнево-чёрная точка сознания уходит, проваливается в глубину бессознательного, а это только автору и нужно в настоящий момент истечения сил через ноздри, в виде прозрачной, не зелёной пока, жидкости, которую ещё даже нельзя назвать слизью.

        Насморк всегда был для Лучезарова личным оскорблением. Он запомнил на всё жизнь прочитанный в детстве фантастический рассказ. В нём, инопланетяне или пришельцы из будущего, с удивление заметили, что герой украдкой собирает в тряпочку выделения из носа и прячет эту тряпочку в карман. Выяснили, что это насморк, приставили что-то к носу, или даже ничего не приставляли, а на расстоянии вылечили его. Наверняка что-то светилось, нажимали какие-то кнопки, деталей Луч не помнил, но от насморка героя излечили навсегда. Лучезаров завидовал этому герою без соплей.
 
        «Роман должен развиваться» - начертано выше, а должен ли? И кто выставляет эти долги? Уж не книжный ли рынок? \скривимся мы в кривую ухмылку\. Нет, но... Сама форма романа, как она сложилась в европейской традиции и даже отрицание романа – «смерть романа», в той же традиции, диктует... Опять! Диктаторы ***вы!  Я диктатор своего некоммерческого, неконьюктурного, для себя пишущегося романа. Болтовня литературных прихлебателей – критиков, меня не касается. Их трусливые мозги прокиснут от одного только прикосновения к моему тексту, если я позволю, разумеется. Ещё раз, пошли-ка вы все на третий этаж!

        Вода текла в виде нескончаемого снегопада. Время всепожирающего огня ещё не пришло, его число не было ещё вычислено. Да, вода и огонь совсем не антиподы, они были антиподами до того времени, пока наследники Осириса, Прометея и других местных богов и полубогов, не научились раделять Н2О на водород и кислород. А кислород и водород, как известно каждому школьнику, не только горючие, но и взрывоопасные материалы. Они взрываются в камерах сгорания ракет и выносят человека с его дерьмом в невесомость космоса. Но, всё равно, оставим эту древнюю, почти романтическую пару противоположностей – вода и огонь. Тем более, что в быту всё ещё тушат пожары водой, а воду для дзэн-буддистского чая кипятят на огне очага.
 
        Лучезаров давно уже стал господином своего вдохновения. Весь механизм не был известен и ему, но он знал, что надо просто спускаться в своё бессознательное. Это погружение в глубину своей сущности был всегда возвращением к себе. Это был то место о котором все религии говорят – царство Божие внутри вас! Или мир, или покой, или спасение, или очещение – всё внутри нас. А также и творчество, если оно не просто фотографическое  - в дурном смысле слова – упражнение. Плохой пример, фотография может быть запредельной, выражеть некое, никакими другими искусствами невыразимое, содержание. Но оставим как есть, понимающий – поймёт.

        Написать роман, как последнее послание с тонущего корабля, без надежды на читателя. В записке дать название тонущего корыта,  порт приписки, список экипажа, причину – если известна – гибели. Писать разборчивым почерком, во избежинии ложного прочтения и ложного понимания. В панике кораблекрушения сохранять творческое спокойствие, действовать не действуя; выбрать сухую бутылку, вложить послание, забить натуральную пробку и отпустить в спокойные воды позже. А потом? Потом подохнуть самому под палящим солнцем или обледенеть под арктическим ветром, срывающим водяную пыль с завитков волн исполненных Хиросиги или Хокусаем. Или быть съеденным своими товарищами и подругами по несчастью, переваренным и выкаканым позднее за борт, или прямо в шлюпку, если уже нет сил. И, казалось почему- то, что лучше быть съеденным подругой, чем товарищем, тут фантазия взметалась и падала... Или съесть товарища, а лучше подругу, но потом всё равно помереть медленной сметрью от жажды \кругом вода, но эта соль земли...\, так и не увидев спасительной полоски земли, белого паруса или чёрного дыма на горизонте. А дымит ли атомоход? – неизвестно.

        Бутылку найдут, откроют с предосторожностью, отметят в списках страховой компании. Письмо, бутылку, пробку и крошки воска или сургуча поместят в витрину под стеклом в Британском музее или Государственном Эрмитаже. Отдел кораблекрушений. Редкие посетители. Приглушенный свет, фильтры тормозят 99% ультрафиолетовых лучей. Мальчик лет двенадцати, поднявшись на цыпочки, читает послание из далёкого прошлого. Он потрясён. Он решает стать писателем – победителем.
 
        Нет, не писать роман как последнее SOS. Не пускать это послание во всемирную паутину с миллиардом пользователей. Не ставить обратным адресом: www.durak.ru.

        Как чудовищна эта «социальность» для художника! Человек – социальное животное, он не может один, даже если он асоциальное животное. Да что там болтать! Даже Бог не смог остаться один. Ему понадобился человек. Или, даже материя не смогла остаться одна и соорудила из себя человека, чтобы человек познал – в Библейском смысле – материю.
 
        И «Пощёчина общественному вкусу» русских будетлян начала ХХ века, и «Книга в пять тысяч слов» Лао-цзы – YI века до Рождества Христова, обращены к людям, благодарному-неблагодарному человечеству.  И трудно решить, чего же больше заслуживает человечество: пощёчины, мудрости Лао-цзы, или хлеба, водки и телевизора на каждый вечер.
 
       Розанов, думая о своих заработках, конечно, где-то сказал, что книга не водка, она должна стоить дорого. Но какой книжной водкой торгуют сегодня! Тошнит от одного взгляда на каталог. И это пойло ведь потребляют. Коммерция, потребление, выгода, оглупление. «Но какое мне дело до всего этого?» - подумал Лучезаров и поставил аккуратную точку, а не восьмиконечную кляксу.


       +++

-Я хочу есть, - услышал Луч за своей спиной. Он обернулся, Юнона сидела в постели с растрёпанными волосами и по детски тёрла глаза кулаками.
 
-Я хочу есть, - повторила она. – Что у нас есть поесть, пожрать, пожевать.

-Картошка, лук, подсолнечное масло и отличная селёдка, хлеб тоже ещё остался, чай с сахаром, - перечислил Лучезаров, с тёплой улыбкой глядя на тёплую, душистую подругу.
 
-Ну ладно, ты пиши, а я поднимусь, приготовлю нам поесть, а то я и проголодалась и все бока отлежала, нам с зародышем моцион иногда нужен, - чуть хрипловато проговорила Юнона, спустила ноги с постели и стала одеваться. Она натянула на себя толстые колготки, потом синие тренировочные шаровары – резинка пришлась выше торчащего пупка, сунула ступни в тёплые, из чистой шерсти, тапочки, завернулась в толстый, тёмно-красный хлопчатобумажный халат и немного переваливаясь с ноги на ногу понесла свой живот на кухню.
 
-Я начищу и поджарю нам картошку с луком, хорошо? – полуобернулась она в дверях.

-Отлично, - отозвался Луч, - и мы навернём её с селёдочкой.
 
-Мне, беременной, солёные огурцы и селёдка даже во сне снятся.

-Огурцы, кажется, тоже остались, посмотри между дверей, - и Луч повернулся к своей рукописи, но затем привстал и крикнул в догонку, - только не режь селёдку, я хочу ещё раз разглядеть её скелет!

-Ладно, - раздалось из кухни.

        Лучезаров задумался над рукописью, хлюпал носом, водянисто сморкалася, вертел в руках авторучку, облокачивался локтями о стол, откидывался на спинку кресла, менял положение замерзающих ног под столом, перемещал вес тела с одной ягодицы на другую, снова сморкался в противно намокший платок, снова вертел авторучку в пальцах. У него заурчало в животе, он тоже проголодался и устал в размышлениях над романом.

-Луч! – он обернулся, - ты не можешь написать в нашем романе, что 24.ХII.197... уже кончилось и что наступил новый день, пусть хоть пасмурный, Питерский,  но день. Или лучше – с солнцем! Меня начинает угнетать эта вечная ночь, ведь не за Полярным кругом мы живём, в конце-то концов, - проговорила Юнона стоя в дрерях с наполовину очищенной картофелиной и ножом с красной пластмассовой ручкой в руках. Она была печальна, почти несчастна, вся её надежда покоилась на Лучезарове.
 
-Мочь-то я могу, но это ничему не поможет: во-первых, ещё не пришло для этого время в романе, а во-вторых, это бесполезно, нас завалил снег, а до какого этажа – я и сам не знаю, - успокаивающе, без нотки раздажения, с докторскими интонациями проговорил Луч.

-Ну, вот, теперь снегом завалило! А как же мы жить будем?

-Проживём! Пророем ходы в снегу, не пропадём.

-Пророем, а снег куда откидывать будет?

-Утрамбуем, не бойся.

-С тобой я ничего не боюсь, а вот еда кончится, что тогда?

-И тогда не пропадём, будь спокойна.

-Успокоил, пойду дальше картошку чистить, теперь я уже просто подыхаю от голода. Я нашла огурцы за дверями съем пару штук, хорошо?

-Ну  о чём ты спрашиваешь, трескай вволю, оставь только мне один-единственный огрурчик.

-Нет, я не хочу аппетит себе перебивать, да и не могу без тебя такие вкусные, хотя и сморщенные , огурцы поедать.

        Юнона вернулась на кухню, Лучезаров вернулся к рукописи и написал на полях: «Взять интервью у Юноны, узнать, если она помнит, когда и как она первый раз мастурбировала и как кончила. Были ли угрызения совести тогда и в будущем».

       Опять он сморкался, прочищал горло покашливанием, прислушивался к притаившейся головной боли, лёгкой боли в шее и в глазных впадинах. «Только мне ещё гриппа и не хватает», - подумал он с досадой средней тяжести. При всей его несокрушимой водоподобной воле, углублённости в творчество, забвении мирских благ, такое вот сопливое недомогание выбивало из рабочей колеи. «Как это унизительно! насморк и пустой жлудок лишают меня творческих сил. Как банально проявляется банальная истина о творчестве, как избыточном действии». Теперь он вообще ни о чём не мог думать кроме жратвы – из кухни сильно потянуло жареным на подсолнечном масле репчатым луком. Он вспомнил рассказ матери, пережившей все девятьсот дней блокады в Ленинграде. Она говорила, что запах жареного лука чувствовала за несколько кварталов. Острота голодного обоняния. Лучезаров с Юноной жарили сначала лук, снимали его со сковороды на блюдце, и на этом же масле жарили картошку. Таким образом лук не раскисал вместе с парящей картошкой, а добавлялся в сковороду, когда картошка становилась золотисто-румяной.

        Хотелось есть. Он встал из-за стола и пошёл на кухню. Юнона улыбнулась ему, повернувшись от плиты:

- Проголодался?

-Подыхаю с голодухи!

-Потерпи, скоро будет готово. Если хочешь побыстрее, то почисти селёдку, тебе ведь её хребёт нужен, вот и обдери мясо, как считаешь нужным, а мне руки пачкать не нужно будет, а потом студить их в ледяной воде из-под крана, отмывать от этой жирной скотины. Ну и селёдочку ты достал, давно я такой не видывала, - тараторила Юнона возбуждённо, в предвкушении скорого обеда, или ужина?.

        Лучезаров занялся селёдкой на постеленной в несколько слоёв газете. Он, не разрезая брюха, вытянул все внутренности, ухватив двумя пальцами под жабрами, а другой рукой крепко держа за серо-синюю толстую спину рыбины. Оказался самец с громадной молокой, молоки они ели, приправляя соответственными шуточками.
 
-Открой рот, а глаза можешь не закрывать! – весело подскочила к нему Юнона с цельным солёным огурцом. Лучезаров открыл рот.

-Осторожно, брызнет! – вскрикнула Юнона.
 
       Лучезаров откусил половину холодного, коричнево-зеленоватого, очень солёного огурца, и скривился от едкого вкуса. Сок брызнул сразу с нескольких сторон огурца, расол залил руку Юноны и подбородок Луча, он быстро наклонился и солёные капли слетели на газету. Юнона смеясь, откусила от оставшейся половины огурца, схватила кухонное полотенце и вытерла подбородок Лучезарова.

-Вот, тебе кусочек остался, открывай рот.- Лучезаров получил остаток огурца и с гримасой кисло-солёного наслаждения сжевал его.
 
-Спасибо, спасительница! Ну и огурцы, соли на них коммунисты не пожалели.

-На то они и солёные, коммунисты тут ни при чём. Думаю, что и при царе-батюшке огурцы такие же были, а может и получше, покрепче, не бырзгали так расолом, как баллончики со слезоточивым газом, - весело ответила Юнона и вернулась к сковороде с жарившейся, и испускавшей садистский аромат, картошкой. Лучезарову неудержимо захотелось хлопнуть Юнону по любимому заду, пощупать, прижать, ощутить круглость её плоти. Но он вовремя вспомнил о своих селёдочных руках и сдержался, только полуобернулся и охватил одним взглядом всю её фигуру, немного неуклюжую во всех этих одёжках, но неизменно вожделённую.

        Он уже отрезал плавники у селёдки и теперь с трудом очищал скелет от мяса. Слюнные железы протекали голодной слюной и Лучезаров стал часто сглатывать её. Наконец-то на тарелке улеглись две здоровенные мясные половины селёдки, молока и цельный скелет с головой и хвотом. Глаза у селёдки были целы, лишь слегка подёрнуты белесоватой солёной смертностью. Селёдка уставилась на Лучезарова своим широкоугольным объективом глаза. В её взгляде не было ни укора, ни страдания, но неясный вопрос просвечивал из чёрной глубины глаза, замутнённого смертью и солью. Лучезарову вдруг ясно открылось, почему древние предки просили прощения у духа убитого зверя. Он сходил в комнату, взял с полки перо лебедя,  сухой, острый лист ясеня, вернулся и положил всё на кухонный стол рядом с тарелкой со скелетом. Как просто и как поразительно – идея всеединства в наглядных объектах. Подводное, земное и воздушное, такие разные миры, давления, устремления, а пропись одна: из центра вырастают силовые линии жизни, опоры, структуры организмов. Рёбра человека – тоже самое.
 
        Лучезаров молча радовался, его взгляд остановился на светлой плоскости клеёнки, расчерченной мелкими цветочками на лёгкие квадраты. По случайному совпадению мелкого события – покупки клеёнки, и крупного события – о котором он безуспешно пытался забыть, он знал, что этой клеёнке уже полных пятнадцать лет! Он уже другой человек, а клеёнка, это редкое чудо советской бездарной промышленности, всё ещё продолжает служить свою службу. Она только проломилась немного на углах, её перестилали опять и середина оставалась водонепроницаемой, с неё легко стирался и смывался пролитый чай, суп, соус, жир. Не только клеёнку умели делать в СССР, но и эмалированные чайники, заварники и большие. Эти чайники, торговыми и боевыми путями, доходили до Монголии, Афганистана и Пакистана. Хороши были также автоматы Калашникова, чёрная икра, «Московская водка», космическая станция «Мир» - два или три срока прослужившая, ракеты, но ни к хую не годился бесчеловечный режим и он рухнул бездыханно в своё время.

-Луч! – оторвала его от размышлений Юнона, - у меня всё почти готово.

-У меня – тоже, - ответил он и оторвал взгляд от скелета, пера и листа.

-Посмотри, что у меня получилось, о чём я давно уже думал. –Юнона подошла к столу и посмотрела на натюрморт, ей хватило нескольких секунд.
 
-Удивительно! Это твоё открытие?

-Пока – моё, я нигде не встречал описания этих подобий. Но это невероятно, что никто не заметил этого до меня. Леонардо да Винчи должен был заметить такие явные аналогии, ведь рыба, перья и листья есть почти везде, да и за пятьсот лет после него много мудрецов жило на Земле. Скоро подобными вопросами будет заниматься синергетика.

-Какие мы счастливые идеалисты! Нас завалило снегом, не кончается 24 декабря, неизвестно что мы будем есть послезавтра, а ты раскладываешь такой великий натюрморт, так просто и наглядно объединивший небо, землю и воду. Уверена, что Владимир Соловьёв с его всеединством не додумался до такого сложения рядом скелета, пера и листа. На меня как-то особо действует скелет селёдки.

-Она смотрит океанской глубиной глаза, безжалостно засыпанного человеком солью.

-Не говори так, Луч, а то я не смогу её есть.

-Голод не тётка..., съедим, ставь скорее всё на стол.

-Ты знаешь, какое счастье? – Лучезаров повернулся к плите, - Я нашла пару яиц между дверями на полке.

-Надеюсь не мои, - усмехнулся Луч.

-Нет, куриные. Одно я сейчас в картошку вобью и будем наконец-то  есть. Я уже устала даже думать, какая я голодная. И я и зародыш. Солёные огурцы только подчеркнули пустотность моего ненасытного желудка. Как жалко, что у нас с тобой есть желудки, мне хватило бы влагалища, клитора, грудей и, можеть быть, ануса. Без желудка из ануса ничего бы не вылезало, а только ты влезал бы время от времени. Тебе тоже анус оставим, через него  я дотянусь до простаты, - в голодном возбуждении тараторила Юнона. – Ты знаешь, я где-то читала или слышала, что бедному носорогу, не желавшему разводить детей в неволе зоопарка, вставляли в задницу какой-то чудовищный вибратор, возбуждали простату и хотели украсть его малофью, чтобы в той же неволе осеменить носорогиху. Вот ведь какими могут быть люди, как добро и зло вместе перемешать могут.

-Не возбуждай меня без нужды, -  пропел Лучезаров от раковины, намыливая руки серым хозяйственным мылом и оттирая их кухонной старой губкой под тонкой – казалось теплее – струйкой невской воды из крана. Градусов Цельсия в этой струйке было не больше четырёх-пяти. Кран был старинный, медный, изогнутый как шея какой-то птицы, на голове торчала горизонтальная ручка, тоже медная. Кран был приделан старинным инженером-сантехником так высоко над раковиной, что из него можно было наполнять эмалированный бак для кипячения белья на газовой плите. Всё это было из эпохи предшествующей изобретению и массовому производству стиральной машины. Луч вспомнил, глядя на этот кран и струйку, как какой-то критик совдеповского режима, хвастался, что и стиральная машина и пылесос были изобретены на Западе, а в СССР только и делали, что производили тонны чугуна на душу населения. Чугун давил, правда, с русофобской отдушкой, колола глаза, а подсоветский быт был отвратительным. «Да что об этом думать, меня же это совершенно не ****!» - почему-то с раздражением решил Лучезаров, прикрутил кран до боли в пальцах и стал вытирать руки кухонным, довольно засаленным, полотенцем висевшем на крючке из серого металла. В этом металле был магний, они жгли его в детстве, отломав крючок в школе и напилив опилок напильником. «Это вечное, повсеместное, неизбывное обращение к детству, как оно иногда назойливо. Можно ли избежать своего детства в личном творчестве?», - успел подумать Луч.

-Всё, писец, готово наконец-то! – почти прокричала Юнона голодным голосом, с жадными, неконтролируемыми нотками. Она двумя руками взгромоздила сковороду, полную жареной картошки с луком и яйцом, на деревянную, с круглым, золотистым прожогом, подставку в центре небольшого стола. Желтка было почти не видно под жёлтым светом голой электрической лампочки, но прожилки пожареного белка гармонично рассредоточились среди хаотического ландшафта из золотисто-коричневых, желтоватых, совсем почти бесцветных мелкокубистических граней картошки. Содержимое сковороды структурно напоминало распределение материи в молодой Вселенной. На столе уже были солёные огурцы, чёрный формовой хлеб, селёдка, соль и перец. Всё жареное они ели из одной сковороды. Им казалось, что это из сближает душевно, а физически – они почти стукались иногда лбами, когда одновременно склонялись над сковородой с горячей пищей, едой, жратвой, хамовкой. Так и теперь, они перекрестились, придвинули под собой примитивные, жесткие деревянные стулья – в правой руке серебряная вилка, в левой – кусок хлеба и уже ткнули было вилки во вкусный, горячий пейзаж, окруженный добротным ободом старого чугуна, к которому ничего не пригорало, жарить на этой сковороде можно было почти без масла, как Юнона отпрянула и воскликнула:

-А водочки ты разве не хочешь? К такой-то объедаловке!

-Хочу, тем более, что я простужен.

-Ну, я слетаю.

-Нет, сиди, - и Луч пошёл в коридор.

-Между дверей, но нижней полке где похолоднее, справа, там почти полная бутылка «Рябиновки», - помогала Юнона, тараторя Лучезарову в след.
 
-Да, знаю я где, не трещи.

-Я не трещу, а радуюсь за тебя, что ты можешь рюмочку-другую хлопнуть и не завидую, хотя мне нельзя из-за моего пуза с начинкой, твоей, кстати.
Лучезаров вернулся с поллитровой бутылкой в руках. Она была закупорена настоящей пробкой от какого-то импортрого вина. Водка было розоватого цвета, на дне покоились ягоды рябины. Эту рябину они собирали в Стрельне, после первых заморозков. Кругом стояли монументальные плакаты на врытых в землю столбах и на недосягаемой для хулиганов высоте. Плакаты обращались к народам с просьбой не съедать всю рябину, а оставить кое-что птицам. Гражданам было по фигу, они бы и птиц сожрали, да у тех были летучие крылья, а к рябине относились как к своей, то есть социалистической собственности.

        С поцелуйным чмоком выдернул Луч пробку и налил себе в гранёный стакан розовой водки траммов сто. Взял в левую руку кусок чёрного хлеба, посмотрел на Юнону, произнёс: «За твоё здоровье!» - вздохнул, выпил, крякнул, выдохнул, поднёс хлеб к носу и шумно втянул в себя его родной кисловатый запах. Юнона почти с восторгом наблюдала за всеми этими ритуальными действиями, давно знакомыми, но всё равно каждый раз волнующими ожиданием разлива тепла в груди и животе, которое потом поднималось вверх и обволакивало мозг приятным опьянением. Сегодня это относилось только к Лучу.

-Хорошо пошла, - улыбнулся Луч, - жалко, что тебе нельзя.

-Не дразни напрасно, мне и так завидно на тебя глядя, - уже с набитым ртом отозвалась Юнона и они принялись цеплять на вилки то картошку, то селёдку, то огурчик, заедая всё это хлебом. Луч повторил весь ритуал с водкой с точностью до единого жеста и забил пробку в горлышко ладонью. Пробка пронзительно взвизгнула и скрипнула почти как живая. Юнона бросила искру удивлённого голубого взгляда на Луча.

-Визжит, не хочет закрываться?

-Не знаю, я ещё не думал об отношениях бутылки, водки, рябины, воздуха в бутылке и пробки. Отношения должны быть сложными, но вполне выразимыми математически, - серьёзно ответил Луч, с водочным румянцем на щеках и немного повлажневшим взглядом.

        Они доедали картошку, седёка была уже прикончена, отскрябывали пригоревшие места, наполняя кухню металлическим звуком работающего напильника. Подчистив всё без остатка, Юнона даже пальцем подобрала несколько крошек совершенно сухого яйца, Луч поднялся, залил сковороду водой из-под крана и поставил на плиту отмокать.

-Какая вкусная селёдка была, - облизываясь констатировала Юнона. – Кажется, никогда такой нежной, жирной, малосольной, не вонючей не ела.
 
-А с рябиновкой ещё вкуснее, - подтвердил Луч. – Теперь чай будем пить, обопьёмся после солёного, да «вода дырочку найдёт» как говорится.

-А к чаю у нас сушки есть. Самые простые и самые вкусные. Эта наше национальное блюдо: сушки, бублики, баранки, сухари из сдобы, белые, чёрные – солдатские, - опять тараторила Юнона. Странным образом, её живот совсем не мешал ей быть подвижной и темпераментной как обычно, ещё до беременности. Она вскочила, открыла старый буфет крашеный белилами \»надеюсь, не свинцовыми» - думал иногда Луч\ и достала старый, несколько раз мытый, полиэтиленовый  пакет со связкой сушек. Что-то ностальгическое было в этой связке белых, с розоватыми подпалинами, сушек. Их соединяла, объединала в ожерелье великанши, простая верёвка, витая из бумаги «крафт». Луч помнил своё детское удивление – как это из бумаги можно делать верёвку? Это недоумение подтверждалось наблюдениями: в луже у продуктового магазина мокли обрывки бумажной верёвки, из крепкой, с лоском, цвета тёмного какао с молоком, она превращалась в рваную кашу говённого цвета.

       Заварку чая Луч не доверял даже своей любимой Юноне. Он чувствовал душу чая, кипящей воды, фарфорового чайника для заварки. Ещё ничего не зная о чайной церемонии он давно уже создал свою. Позже, узнав, что «в чае сколько угодно дзена, но мало кто видит его», он удивился очередному подтверждению параллельности физических и духовных открытий на Земле.

       Юнона расслабилась на жёстком стуле, выкатила вперёд арбуз своего живота и умиротворённо разглядывала ритуал заварки чая. Луч залил кипятком пузатенький, фарфоровый чайник с мелкими розовыми, голубыми и золотистыми цветочками среди решительных стрелок травы, проведённых уаверенными и изящными мазками кисти мастерицы на Ленинградском фарфоровом заводе. Затем Луч вернул воду с большой чайник и поставил его снова на газ; вынул пачку индийского чая со слоником и всыпал три чайных ложки в заварник. Вода закипела, он наполнил заварник кипятком, закрыл его носик колпачком из алюминиевой фольги, поставил чайник на деревянную доску посреди стола и покрыл толстой юбкой куклы. Эта юбка, первично красная, давно уже побурела и покрылась Леонардовскими разводами и пятнами от пролившейся заварки. Минут через пять Лучезаров разлил чай в тонкие стаканы без подстаканников, ей – послабее, себе – покрепче. Юнона вечером сластила чай, он же – никогда, только по утрам съедал чайную ложку мёда, по совету своей матери.
Они не стеснялись и шумно прихлёбывали чай, трещали сушками, которые, одной рукой ломал Луч для Юноны и себя. Они мочали, настоящий мир снизошёл на них. Казалось, что вместе с чаем они глотают благодать, просветление, откровение, Дао, Абсолют и всё остальное, что открылось людям за их долгую, нелёгкую историю. Луч вспоминал о чае: «Чай не пьёшь – какая сила?», «Чай -  сближает»...

-О, луч! Какие мы счастливые! Даже твои постоянные мысли о смерти, смерти не только нашей, но и всех людей, Земли, Солнца, Вселенной, каким-то странным образом вплетаются в это ощущение счастья. Как это может быть? – проговорила Юнона, держа половину сушки в левой руке у подбородка, локоть на столе.
 
-Довольно просто, человек знающий о смерти и небоящийся её – свободный человек. Ты наелась?

-Да. И наелась, и напилась, и на тебя насмотрелась.

-Кто будет мыть посуду? – риторически спросил Луч.

-Я вымою, не беспокойся, - откликнулась с улыбкой Юнона.

-Там, в чайнике, ещё тёплая вода осталась, - уже отсутствующим тоном заметил Лучезаров и пошёл в свою лабораторию с цинковым столом и высокой печкой в углу.
Юнона заткнула сток в раковине, сгрузила туда всю посуду, сначала чугун, потом тарелки с тонким стаканным стеклом, залила водой из чайника и стала мыть этот бедный кухоннй скарб. Она вся ушла во внутрь, в свою беременность, в тайную жизнь плода, который с каждой делящейся клеткой приближался к человеку, всё дальше отрываясь от рыба, ящерицы, птицы. Ей было немного тяжело на желудке, плод рос, давил, занимал место предназначенное для желудка, кишок, мочевого пузыря,  печени и других жизненно важных внутренних органов. Юнона составила вымытую посуду в пластмассовую сушилку с пластмассовым же подносом под ней: сначала сковороду, потом тарелки из-под селёдки и огурцов, потом тонкие стаканы. Понюхала вилки – рыбой не воняли, серебро же – не алюминий; сняла зелёный передник с красного халата, повесила его на гвоздик у раковины и пошла в комнату. Луча не было за письменным столом, а от полуцилиндра печки в углу тянуло добрым дровяным теплом. Печка – высоченное, под потолок, сооружение из кирпича, обтянутого листовым железом, выходила своими полуцилиндрами в две комнаты и топилась из лаборатории. Покрашена она была почему-то в салатный цвет, наверно, не было другой краски под рукой. Своим странным, поделённым положением, печка была обязана режиму большевиков, которые, вместо строительства нового жилья занялись «уплотнением» жильцов. Нормальные квартиры начали перегораживать тонкими перегородками и создавать печально знаменитые коммуналки, не изжитые и по сей день.
 
        Юнона решила почистить зубы и вернулась на кухню. Там уже был Луч, он чистил зубы над раковиной. «Какая телепатия», - мелькнуло у Юноны где-то внизу затылка. Луч что-то приветливо промычал белым от зубной пасты ртом и продолжил это необходимое гигиеническое занятие. Он выполоскал мел и мяту изо рта и пророкотал: «Чистить зубы и спать».

      Когда Юнона, благоухающая мятой и земляничным мылом, вернулась в комнату, то Луч уже согревал постель своим телом, уставясь в потолок глазами. Она скинула пропахший жареным халат на стул, спустила шаровары и улеглась под бок к Лучу. Он порывисто обнял её  и негромко начал:

-Юнона, у меня в романе есть сочинённое место, которое я хотел бы проверить хотя бы на одном факте.

-Каком факте?

-Факте первой в жизни мастурбации.

-Не понимаю.

-В моём романе девочка мастурбирует первый раз в жизни, почти случайно. Не можешь ли ты рассказать, если помнишь, конечно, как это произошло у тебя?

-Конечно я помню, но мне немного стыдно, - понизила голос Юнона.

-Чего же стыдиться физиологии.
 
-Это не совсем физиология, это было потрясающее событие для меня. Я помню всё, буквально до бусинок глаз ежа заглядывающего мне под платье...

-Что-что? Какого ежа? Какой глаз? – беспокойно заспрашивал Луч.

-Ну слушай, если только ты спать не хочешь, но рассказывать буду не от первого лица, я стесняюсь, - улыбнулась Юнона и начала: «Мальчик, лет двенадцати, один играл на берегу Змейки. В этом месте речка была всего два-три метра шириной. Его прикрывал глинистый берег в метр высотой, на другом берегу – густые заросли ольхи. Он оглянулся, глаза немного расширились, никого вокруг. Присел у самой воды, спустил
        Закончив свой лесной туалет,  она подтянула трусы, оправилась и отряхнула платье, выглянула из-за столетней сосны – никого, вышла на дорогу и побежала. Девочка жила на даче в соседней деревне, километрах в трёх от этого, теперь незабываемого места».

        Лучезаров давно уже осторожно-беспокойно вертелся в постели, слушая этот совершенно невозможный, дикий рассказ. Он знал, что Юнона не лжет и что она не могла успеть заглянуть в рукопись, куда заглядывала только после разрешения Луча.

        «Всё ясно, ничего не ясно. Эти совпадения со сном Юноны, а теперь вот с её детством, моего романа и моей жизни! Ведь это я сам дрочил на берегу и эти рыбки пожирающие юную сперму стоят перед моими глазами как живые и теперь. Главное,  мне совершенно не понятна природа этих совпадений. Я даже не знаю, радоваться этому или печалиться? Хотя, конечно, радоваться, ведь я всегда бросался головой вниз, или вверх? в неизвестное, тайное, запредельное».

       +++

       Прошло всего двенадцать миллиардов лет, исчезли вселенные Луча и троицы,  и памяти от них не осталось. Всё это была лишь игра ума Бога. Но душа Луча была не игрой, не фикцией, а реальностью и теперь она пребывала в Ничто. Это не был вакуум учёных в котором всё же спонтанно возникала жизнь виртуальных частиц, это было НИЧТО из которого Бог творит всё.

        Бог устал взрывать Ничто. Каждая Вселенная складывалась по собственным законам и эти законы навевали скуку: галактика в виде спирали и кучка ничтожного кала тоже в виде спирали, и не выпрыгнуть из этих закономерностей. Ничего нового, всё переходит во всё. И всюду, в любой Вселенной, материя мыслила Бога по образу и подобию своему. Этот ум, сознание,  разум были подобны Его собственному. В какие только формы не облекалось это сознание, иногда просто в чудовищные. И какие же это бывали тогда хари! Богу не было смешно, Его это просто не занимало и не раздражало даже тогда, когда Его видели в жуке навознике, в Солнце или в горящем кусте.

        Ещё одна скука: на Земле, во Вселенной №1013, в галактике Млечный путь, земляне не могли выскочить из форм и содержания своего мозга и у них даже Вселенная принимала его, мозга, форму. Это представление выливалось в нечто шарообразное с отростками и комочками света галактик-нейронов. Но было у них одно открыте к которому даже Творец ревновал – свобода движения мысли-материи в пространстве и времени. Свершилось это открытие на Земле в её плюс позитивном существовании.

       Прошло ещё тринадцать миллиардов лет. В новой Вселенной с обратным знаком -1310 опять прозвучал рассказ  Юноны, теперь Аноню: «Астем огомеавыбазен ьрепет, оготэ то херт в хартемолик, енверед йендесос в ечад ан алиж акчовед. Алажебоп и угород ан алшыв, огокин – ынсос йентелотс аз-зи алунялгыв, еьталп алунхярто и аливарпо, ысурт алунятдоп ано телаут йонсел йовс вичноказ. Кос йовс алазамзар ешьлоб ёще окьлот он, итсонжеморп йеовс ос херг ьтавымто йочом алатс и \...\». И так далее, сказал автор \который это?\, слишком мучительно писать и не менее – читать.

        Но для кого-то и чего-то или для где-то и когда-то эти тринадцать миллиардов лет совсем не прошли, а просто не существовали. Эти миллиарды были заключены в некую сферу, за пределами которой время не играло никакой роли. Оно стояло на месте, двигалось обратно, скачкообразно или вовсе отсутствовало как явление и понятие. В сфере же, время сохранялось в соответствие, не полном, с законом сохранения энергии и импульса. Но оставим время в покое, тем более, что для Творца оно играло подсобную, второстепенную роль, нечто вроде палочки-погонялочки. Главным же выступала Память материи о самой себе – ПМСС. Эта Память была главным инструментом и орудием могущества Творца. Она заключалась даже не в элементарных частицах, а в волновых праколебаниях, сущих до потрясений Богом Ничто и рождений вселенных. Эта память сохранялась даже пройдя через точку сингулярности, сверхсжатия и практического своего отсутствия где бы то ни было. В этой ПМСС Творец выявлял себя полностью, но не сливался с ней воедино. Творец всегда оставался внешним по отношению к своему  творению, что составляло главное страдание всего тварного мира. Опредилить же это «внешнее», то есть слиться с Творцом, не удавалось пока нигде и никому. Из жалости, однажды, во Вселенной №1013, было дано людям откровение: «Царство Божие – внутри вас». Это служило временным утешением, а со смертью самосознания исчезало и это «внутри вас». Оставалась оболочка, которую зарывали в землю на съедение червям или отдавали огню на потеху.

       Во Вселенной № -1310, нелюди добились большего – они вошли в контакт с ПМСС. На земном языке это будет звучать примерно так: нелюди полностью познали самих себя. Для них, все атомы их плоти, со всей бездонной пропастью элементарных и виртуальных частиц, стали открытой книгой. Эта книга читалась с неизмеримым наслаждением обладания истиной. Но истиной только тварного мира и Божественной Памяти материи о самой себе, через которую нелюди вплотную подходили к Богу, но только вечно подходили, коснуться не могли. Осознание недоступности, непозноваемости, невозможности непосредственного соприкосновения с Богом давно уже не омрачало жизни нелюдей. Это не было жалкое смирение, а полное осознание несоизмеримости Творца и его творения.

       Самопознание и контакт с ПМСС сделали вопросы о жизни, смерти, загробном существовании – излишними. Границы эти были стёрты, нелюди путешествовали не только по своей Вселенной, но посещали и другие. Побывали они однажды и на Земле, во Вселенной №1013. Люди были того же маштаба, что и нелюди. Вопрос маштаба было одним из немногих нерешённых. Даже нелюди не знали об истинных пропорциях микромира, макромира и Вселенной. Мир элементарных частиц казался бездонным и закрадывалось подозрение, что и мир вселенных такой же безграничный. По одной из гипотиз нелюдей, Вселенные составляли нечто подобное их мозгу – каждая Вселенная исполняла роль одной нервной клетки.  Связи между этими «клетками» были непостижимы. Все известные  физические законы прекращали своё действие в этих «пространствах» между Вселенными. Оставалось только Ничто, но это Ничто никак себя в ПМСС не манифестировало и потому оставалось тайной. Можно было предположить, что толщина Ничто между Вселенными не бесконечно велика, а бесконечно мала, но непроницаема как для разума нелюдей, так, тем более, и для разума людей. Но преодолев эту преграду Ничто духовно, как можно было избежать соблазна преодолеть её и физически, и выглянуть за сферу бытия этой Вселенной, как выглядывал на средневековой гравюре учёный за небесную твердь Земли.

        В полном соответствии с Памятью материи о самой себе и у людей была подобная же теория, только ограниченная их Вселенной, где роль нейронов играли Галактики. Там же, на Земле, ПМСС проявляла себя в идеалистической философии Востока и Запада: это был и мир идей Платона, и гармония сфер Пифагорейцев, и Брахман – мировая душа, и даже в бытовой поговорке: «Идеи носятся в воздухе» - сидела ПМСС. Вселенная полна идеями, как эфир Земли – радиоволнами. Для восприятия и реализации идей нужна развитая, восприимчивая душа, этакий цветной, цифровой, со стереозвуком приёмник.

       Открытие Памяти материи о самой себе принадлежит Лучезарову. Он, по своей русской беззаботности и беспечности, не поставил копирайт, не запатентовал открытие. Зачем? Пусть пользуются все, кто может.