Июнь начнется с понедельника

Михаил Владимирович Титов
               
Превозмогая боль, рывком я поднялся с земли и пошел: куда – было все равно, лишь бы не оставаться все время на том же самом месте, где всего пару минут назад я был убит собой.
Я знаю, что тебе сейчас так же больно, как и мне. И ты еле сдерживаешься, чтобы не разреветься. Хлопаешь своими длинными ресницами и отводишь взгляд в сторону.
Но я все равно прохожу мимо. Плачь. Я не оценю твоих слез, потому что не увижу их. Потому – что меня больше нет. И эти кубики, разбросанные по полу, по которым ты бежишь, еле удерживая себя в равновесии, не что иное, как препятствия, предложенные тебе Богом, чтобы ты осознала всю тяжесть и тщетность жизненного пути. Беги. Беги. Ты поймешь тяжесть, а главное – абсурдность жизни и, может быть, уйдешь так же легко и спокойно, как это сделал я.
Мы встретимся с тобой. Уходи скорее. Наша встреча близка, я надеюсь?..

Наверное, ты была единственным человеком, который понимал меня и, главное, безоговорочно принимал во всей наготе слов и поступков. Допускаю, что я ошибался в тебе и продолжаю ошибаться сейчас. Но ты, единственная, была всегда рядом и всегда была готова выслушать все мои плачи, стенания и просто – пьяные вопли. Кто смог бы сделать это еще? Я не знаю, каким терпением, самообладанием, мужеством, альтруизмом, самоотречением и так далее нужно обладать, чтобы душой прикипеть к другому, чужому, одинокому, ненужному человеку, ко мне, и стать реальной (для меня) частью души и тела. Не воспринимала ли ты мои монологи как отношение к военной службе, по обязанности? По извечной женской обязанности, может быть, присущей только нашим русским бабам, быть Изначальными Матерями. Жалеть, подставлять свои теплые уютные груди под мокрые от слез и соплей такие мужественные лица, гладить по голове, а потом совершенно не по-матерински отдаться, чтобы утешенное дитя окончательно забылось и уснуло безмятежным сном, легким от выплаканных слез и страданий. Не исключено, что твое движение ко мне было именно таким, импульсивно-природным. Я не исключаю этого. Но все же, если даже это и так, мне было приятно зарываться в твоей теплой груди, выплакиваться и забываться до поры до времени.
Я знаю, все мужчины таковы. Они боятся боли и крови, как женщины боятся огня и мышей. Но женщины, я заметил, не прибегают к помощи мужчин, когда у них больна или изранена душа. Они предпочитают изливать ее близкой подруге, которую, в свою очередь, саму гложет тоска от бессилия перед жизнью, но она вынуждена в данный момент играть роль сильной женщины, чтобы ее сестра хоть на миг почувствовала себя выпутавшейся из силков жертвой. Потом, через какой-то, может быть, незначительный промежуток времени, они, конечно же, поменяются ролями, но ни одна и виду не подаст, что их роли изменились. Мужчина же, претендующий на единственность и самобытность, никогда не потерпит такого обмена. Он эгоистичен, к тому же – плохой актер. А женщина, как Вселенская Мать, объемлет и приемлет в себе все человечество в его грехах и пороках.


Этот бред, состоящий  на половину из моего нынешнего состояния, а на другую – из нашего первого разговора, вспомнился мне из-за схожести ситуаций. Как и тогда, в день знакомства, на столе – чай. Две чашки. Конфетница с тремя потерявшими очертания и сиротливо прижавшимися друг к другу карамельками. Грязный чайник прячется под скатертью, припав к ножке стола. Твой тогдашний друг не поднимает чайник высоко, даже разливая кипяток. Стесняется. Но, думаю, нам было не до подобных мелочей в тот момент.
То же самое сейчас. Даже комната та же самая. И хозяин, изрядно выпивший, тщетно старающийся смахнуть крошки с изрезанной клеенки, постеленной на стол вместо скатерти, настолько схож с давним полузабытым лицом, что я первое время пугаюсь жутковатого сходства.
- Водка, - он ставит на стол, так и не освобожденный от хлебных крошек, початую бутылку. – Хлеб, - выгребает откуда-то с полки недоеденные куски. – Потом чай, - улыбается довольно в усы и придвигает ко мне грязное блюдце, служащее по совместительству и конфетницей, и пепельницей.
- А вот, если хочешь, сигареты.      
Он настолько рад моему приходу, что готов отдать самое ценное. Я отказываюсь от сигарет, и он, ничуть не обидевшись, прячет смятую пачку с поломанными сигаретами во внутренний карман пиджака.
- Тут надежней, - поясняет он, перехватив мой взгляд.         
- Воруют?      
- Еще как…         

Трудно в это поверить, но ничего не осталось. Хотя много ли было? Что? Старый скрипучий диван, издающий протяжные стоны под тяжестью моего невеликого тела. Стол, самое главное - письменный стол, в ящиках которого так вольготно чувствовали себя мои вещи. И – все. В общем-то, мне большего и не требовалось.  Ну, разве что еще кучи старых исписанных и новых, не начатых тетрадей, чьи белые страницы когда-нибудь должны были заполниться круглыми буквами.
Всего этого нет. И что я приобрел взамен этой малости – неизвестно. И приобрел ли? В погоне за чем-то эфемерным не потерял ли я последнее свое пристанище, удобную гавань для кораблей моей мечты и тоски? Может быть, и потеря невелика, так себе – потерька, малость, глупость, недоразумение одно, имеющее значение только для меня? Но если для меня она важна, значит, она имеет какой-то интерес, и не настолько уж она и мала, чтобы относиться к ней с презрением.

- Ладно, пей, не воображай.         
Согласно киваю и пытаюсь протолкнуть в себя теплую жгучую жидкость. Она пощипывает горло, я чувствую, как она разливается по желудку и начинает обволакивать его теплом.
- Охота?! Какая охота? – он продолжает разговор. – Тут или это (показывает рукой на бутылку) или это (тот же жест, но в направлении стены, где висит ружье).
- А ты свой выбор сделал?
- Да, я думаю, не надолго. Должна ж водка когда-нибудь надоесть.               
- А ты брось.               
- Как же ее, родимую-то, бросишь?! Ее не бросишь. Она не отпустит. Уж больно цепкая. Если ухватилась, не отпустит. Ну, за тебя, - обхватывает он стакан и выплескивает его содержимое прямо в горло.            
Заросший щетиной кадык дергается вверх, застывает на время в этом положении и опускается вниз. Стакан возвращается на свое место.
- Господи, забыл!         
Откуда-то появляется трехлитровая банка, в которой под слоем белой плесени одиноко плещется толстый осклизлый огурец.
- Смотри, какая закуска.             
Сдерживая тошноту, выбегаю на улицу и уже там оставляю содержимое желудка.
- Я знаю, зачем ты пришел, - слышу голос сзади. – Вот, - и он протягивает мне ружье.         
- Зачем?         
- Охота скоро закончится. В понедельник уже июнь.               

Дома маленький племянник пытается сложить из кубиков слово «мама», но в его азбуке всего одна буква «м». Бедный малыш никак не может понять, что взрослые дяди, по всей видимости, просто забыли об этом слове. Но мальчик очень упрям. Подбирая взамен недостающей оставшиеся согласные, он пытается осознать, что из этого выходит. В конце концов, он останавливается на варианте «Маша» и, довольный, поворачивается ко мне.
- Вышло?         
- Да, - гордо заявляет он и бежит на кухню рассказать маме о своем успехе.               

Сестра выходит из кухни, вытирая руки о фартук. Она только что от плиты: лицо пылает неестественным румянцем.
- Ты был у него?               
- Да.               
- Что он?
- Пьет.
- Не работает?
- Нет.
- На что же он живет?
- Не знаю.
- Может, ему пожрать что-нибудь собрать?
- Собери.

Я не знаю, что делать. Я вполне готов ко всему. Я собран и настроен весьма решительно. Но появляешься ты.
- Ты расстроен? – твой первый вопрос.   
- Нет.               
- А почему такой злой?          
- Надеюсь, ты не собираешься меня воспитывать?
- А почему бы и нет. Ты ведь знаешь, что я воспитательница.               
У нее есть жест, который способен растопить сразу все льды моей злости и жестокости. Для этого ей достаточно растрепать мои волосы. Но сегодня… Я отдергиваю голову. Она, видимо, тоже начинает терять самообладание.
- Что случилось?               
- Я же сказал: ничего.       
- После того случая ты стал совсем другим, - она робко смотрит на меня. Она боится говорить о том случае. Она знает, что говорить об этом все равно, что курить на бочке пороха. Я перегорел. Даже это, случившееся давно, но до сих пор зажигавшее меня бессильной яростью, уже не задевает.
- Ну, скажи, что-то случилось, да? – она трясет меня за плечи, а я только отмечаю про себя, как это неприятно. Голова запрокидывается назад, и я вижу потолок, стену, на которой висит ружье, твое лицо. Потом в обратном порядке: лицо – стена с ружьем – потолок. И снова: потолок – ружье на стене – твое лицо.
- Хватит, - бью тебя по рукам.
- Я знаю, тебе тяжело, - ты вот-вот разревешься. – Чем я могу тебе помочь?               
- К счастью, ничем.
Ты встаешь и уходишь в комнату к племяннику. Сквозь неплотно притворенную дверь я слышу, как он рассказывает тебе о своих достижениях. По-моему, ты начинаешь вместе с ним складывать буквы в слова. Господи, как это важно – уметь складывать буквы. Маленькие деревянные кубики с яркими буквами – в короткие емкие слова, наполненные смыслом, наверное, лишь для малыша.       

Элементарно. Нужно сесть. Разуться. Приставить холодное отверстие ко лбу. Большим пальцем ноги упереться в крючок. И все будет решено.

               
                Тамбов, ноябрь 1996 года