Пьеска сыграна до точки

Михаил Владимирович Титов
Пьеска сыграна до точки

Захлопнув за собой дверь, она выбежала на улицу и в нерешительности остановилась, обдумывая, куда идти. Если бы мать тотчас же вышла за ней, позвала, силой вернула домой, пусть даже накричав или ударив, она, ни слова не говоря поперек, вернулась бы. Она и подождала немного в надежде услышать привычно раздраженный голос. Но захлопнувшаяся за ней дверь была мертвенно спокойна. Ничего не оставалось, как уйти. Каждый шаг давался ей с трудом. Она поминутно оглядывалась на светившееся окно, пока не заметила, что оно погасло. Тогда умерло и желание развернуться и броситься обратно, домой, к матери.

…Он приезжал ко мне вечерами, когда солнце начинало окрашивать небо в багровые тона. Приезжал на зеленой машине. Старой, с разбитым левым крылом. С царапиной, похожей на большую букву Р. Ставил машину во дворике, под вековой грушей, которая наполовину высохла, неспешно копался в металлическом чреве, всегда именно так, будто совершал древний языческий обряд, и входил ко мне. Говорю так, словно я наложница. Отчасти я и была ею, потому что любила его, а он меня – нет. Но я была и заложницей. Заложницей своего возраста и внешности. Когда вам далеко не двадцать и вы к тому же не блещете красотой, выбирать приходится мало. Оттого-то я все прощала ему, даже то, что он иногда целыми месяцами не показывался.
Сейчас, когда я, наконец-то, поправилась и могу рассуждать здраво, я думаю, что зря, наверное, рассказывала ему о себе. Причем рассказывала все, без утайки, всю подноготную свою. Может быть, стоило что-то утаить, чтобы совсем-то уж не раскрываться. Но он был близок мне больше, чем все, взятые вместе, подруги, и, конечно же, ближе отца с матерью. Потому что я любила его. А он меня не любил. Я это прекрасно понимала и, видимо, бессознательно старалась пробудить жалость к себе. Ведь там, где появляется жалость, остается шаг до любви, не так ли?
Говорю о тебе в прошедшем времени, будто уже потеряла для себя. Ты рядом, конечно. Но рядом так же, как глухой и немой шкаф, безмолвная холодная стена. И если в ответ на свои глупые рассуждения и рассказы я еще не наталкиваюсь на кривые усмешки, то лишь из-за того, что пока нужна тебе. Я знаю, близок тот день, когда ты войдешь, не разуваясь, в комнату, позвякивая ключами на указательном пальце, и, глядя в сторону, скажешь: «Я на пару минут. Попрощаться». И я приму твои слова спокойно. Я не заплачу. Даже после твоего ухода. Я плакала в своей сознательной жизни только однажды: когда убили и растоптали мою первую любовь. Я подойду к тебе, посмотрю в глаза. Ты чуть прищуришься, ожидая пощечины. Я не ударю, не бойся. Я проведу ладонью по колючей щеке, улыбнусь (ты опять не побрит) и отворю тебе дверь: иди.

Бредя наобум в быстро сгущающихся сумерках, она, минута за минутой, восстанавливала в памяти ссору с матерью. Весь вчерашний день она провела на реке, купаясь и загорая, а вечером возле самого дома встретила старого друга, с которым не виделась много лет. Он предложил ей отметить встречу, и она (ей ведь не пятнадцать) согласилась. Ночь пролетела незаметно. Так же незаметно прошла и половина дня. Вечером, когда усталая и проголодавшаяся она пришла домой, мать, приоткрыв дверь, зло зарычала на нее, как собака из конуры, не решающаяся напасть сразу. Однако мать решилась. Выйдя на площадку, она стала кричать на дочь. Искаженное яростью лицо. Безумные глаза. И слова, с беспощадностью пуль разрывающие воздух. Злые слова. Главное, надо было выдержать этот залп. Но мать не ограничилась этим. Уже в квартире она ударила дочь. Рука скользнула по лицу, обжигая щеку. И вслед за тем, как в дешевом кино, вскинулась параллельно полу и указала перстом – вон.

Меня нельзя любить. Я ужасно некрасива. Даже уродлива. Огромные коровьи глаза. Широкий нос. Не так, чтоб уж очень, но мог бы быть и поменьше… Нет, не буду себя описывать, а то разревусь. Мне всегда хочется плакать, когда я смотрю на свое отражение в зеркале. Так и двинула бы кирпичом по зеркальному уродищу. Я и сейчас чуть не плачу, рисуя свой словесный портрет. Впрочем, это единственное, что может еще довести меня до слез, но я держусь. За что Бог наказал меня такой внешностью?! За грехи родителей, как обычно считается? Их бы и наказывал за это, а не меня. Дети за родителей не отвечают. Мне ведь еще жить и жить, а с такой внешностью разве можно?..
Раньше, когда я была моложе и глупее, я думала, а я тогда часто думала о всяких высоких материях, что людей в самом деле оценивают не по внешности, а по характеру, уму, отношению к людям, то есть по прямо противоположным внешности категориям. Но сколько вокруг злых красавиц живут, благоденствуя, окруженные вниманием и любовью, когда такие, как я, должны тихо скатываться к их ногам, чтобы занять там достойное себя место. По их мнению… Я-то ощущаю себя другим человеком, когда одна, и меня никто не видит. Я знаю, я вполне в этом уверена, что во мне, внутри, в самой глубине этой безобразной оболочки, живет мое настоящее, красивое «я», чем я и являюсь в действительности. Но оно очень стеснительное – мое «я», и на людях, особенно враждебно ко мне настроенных, старается не высовываться из-за ширмы внешности.
Чтобы узнать человека, к нему надо привыкнуть. Или приручить, по словам Лиса. Я, наверное, приручила тебя. Нет, конечно же, нет. Это ты приручил меня. Ведь это я, а не ты, изливалась в своих горестных исповедях, как старая рассохшаяся бочка выпускала из себя воду воспоминаний.
Ты узнал обо мне все, начиная с самого раннего детства. Я единственная дочь в семье, но родителям не было до меня, до моей внутренней жизни, никакого дела. Да они, возможно, и не знали, что помимо внешней, прилюдной жизни, существует жизнь души – внутренняя, жизнь в себе. Все их воспитание, если можно назвать так процесс постоянных окриков и ругательств, сводилось к тому, чтобы дочка, не дай Бог, не сделала что-нибудь без родительского ведома, и, в конце концов, благополучно вышла замуж. Помню, как я черной завистью завидовала своим подругам, когда те, по простоте душевной, пересказывали свои ночные беседы с матерями, немного наивные, но до того трогавшие мое сердце, что ночами, когда мать, буркнув напоследок через плечо «Спокойной ночи!», уходила из комнаты, я сажала возле себя двух самых любимых кукол и плюшевого медведя с оторванным носом и им рассказывала, как провела день, пела колыбельные и читала наизусть услышанные по радио сказки. Как-то я спросила у матери, почему она ни разу не поговорила со мной перед сном. «Ты что, не знаешь, как я занята?!» – ответила она.
Когда я подросла, мать постоянно, с завидным терпением изо дня в день стала твердить одно и то же: «Замуж тебе пора, ищи жениха». Словно жених – потерянная пуговица. Я нашла его. Тебя… Но ты не жених. Ты даже не друг. И мать осудила бы меня за связь с тобой. Но ты появился потом, позже, когда матери уже не было в живых. А тогда, в свои глупые 15-16 лет, я встречалась с мальчиком. Он был моим соседом и одноклассником. Сколько себя помню, мы всегда были с ним вместе. В школу и из школы, на улице и во дворе. Я даже записывалась в те же кружки, что и он, и бросала их, как только из них уходил он. Все было бы иначе в моей жизни, если бы он не предал меня. Знать бы, где споткнешься. Мы решили пожениться. Ему – 17, мне – 16. И удивительно, между нами еще ничего, хотя оба имели какое-то представление о взаимоотношениях мужчин и женщин, но что-то останавливало нас перед последним решительным шагом… Какой скандал закатила дома мать, когда я сказала ей, что выхожу замуж. «За кого ты собралась?! – кричала она. – У них в семье четверо детей. Кто вас кормить будет?!» И, умудренная своим житейским опытом, она объяснила себе наше желание пожениться тем, что я беременна. Внушив себе эту мысль, она пришла в ярость, ее рев, по-моему, был слышен во всех окрестных домах. На следующий день мать потащила меня в женскую консультацию, после которой я ткнула мамаше в физиономию справку о своей невинности. Мать стала извиняться, но все так же грубо, как умела только она: «Ну, извини тогда». А я тогда пожалела, что так и не решилась заиметь ребенка от Сашки. Назло ей. В тот момент я не могла смотреть на мать, даже просто взглянуть не могла. Было жутко стыдно. Не за себя. За нее. Как она, мать, которая была для меня пусть не абсолютным, но авторитетом,  могла таким образом поступить со мной?! Я думала, что она все-таки любит меня, но скрывает чувства под маской напускной суровости. Я часто так ошибалась в людях. Но тогда, после того унизительного осмотра, я поняла: она никогда меня не любила. Она и родила меня, заранее ненавидя. И выходя из роддома, улыбалась, наверное, фальшивой улыбочкой, чтобы все видели, как она рада и счастлива, а сама не чаяла побыстрее отдать меня кому-нибудь на руки. Так пытаются отделаться от приставшего к рукам пластилина. Но всегда  ведь какая-то часть его остается. Во всяком случае, до тех пор, пока не смоешь его теплой водой.
Я молчала три недели, отсиживаясь в наглухо зашторенной комнате. Когда же я решила положить конец моему самовольному заточению, оказалось, что Сашка, из-за которого я ночей не спала и мучилась позором унижения, уехал в соседний город поступать в университет. И тут я заплакала. Заревела в первый и в последний раз в своей жизни. Завыла из-за того, что был на свете единственный близкий мне человек, но и тот оказался подонком. Я оплакивала умершую любовь. Убитую любовь. Я ясно видела, кто и почему вонзил острый нож в ее слабое нежное тело, и как она мучилась, умирая. Я до того четко представляла себе эту картину, что даже вскрикнула от боли, в какой-то момент пронзившей меня. И именно в этот момент я поняла, для чего и во имя чего буду жить. Цель вырисовывалась настолько явно и объемно, что я подумала, не написаны ли эти слова на стене передо мной. Я посвящу всю свою жизнь мести! Мести с большой буквы. Мстить всем и вся! Матери, потому что родила и бросила на произвол судьбы. Отцу, потому что был так же далек, как и мать. Сашке, потому что оказался предателем. Дому, потому что холоден и неуютен. Всем людям, оставившим меня в тяжелом моем одиночестве. На миг мелькнула мысль о самоубийстве, но это было бы слишком просто – уйти из жизни. Нет, я решила день за днем, каждый час, каждую минуту отравлять родителям и всему остальному миру существование, чтобы они бесились, сходили с ума, выли волком, а в конце концов, чтобы мать унижалась, вымаливая у меня прощение за свое отношение ко мне, отец умолял одуматься, а люди, до этого не обращавшие на меня никакого внимания, удивленно смотрели вслед, осуждающе перешептываясь: «Это та самая… Ну и девка…»

И вот она идет. Не зная куда. В надежде, что ноги сами приведут ее туда, где можно найти угол и тепло. Дойдя до его дома, она в нерешительности потопталась у подъезда, с тоской посмотрела на светившиеся мягким оранжем шторы, увидела, как обнаженная женская рука, поправив одну из них, исчезла за плотной тканью. Исчезнуть самой – решила она. Исчезнуть так же неожиданно, как исчезла тонкая рука за окном.
Утлая лодчонка у берега, заросшего рогозом и тростником, почему-то оказалась не на привязи. Не на этой ли лодке катались они вчера?.. Оттолкнувшись шестом от берега, она села на доску, заменявшую скамейку, и только тут заметила лежащего в лодке мужчину. Он свернулся калачиком в промежутке между двумя скамейками и был так беззащитен и открыт в своей позе, что она даже не подумала об испуге. Перевозчик спал. Это обрадовало ее. Так легче было, без лишних объяснений, попасть на другой берег, куда теперь стремилась она.
На середине реки течение, незаметное у берегов, подхватило лодку и понесло. Шест не доставал до дна, а весел не оказалось, и ей пришлось смириться. Она опустилась, зажала ладони коленями и на какое-то время потерялась в водовороте мыслей.

Я уходила из дома рано утром, чуть показывалось солнце, и оглушительно распевала какую-нибудь мерзкую песенку. Возвращалась поздно вечером, скорее ночью, когда и окна уже не светились живым теплом. Но как бы я рано ни уходила или поздно ни возвращалась, я чувствовала всем телом злую настороженность матери и слышала сухое сердитое покашливание отца. Они не говорили ни слова, ожидая, наверное, что блажь пройдет. Ах, вам не нравится?! Получите свое! Так радовалась я. Дни напролет я бродила по городу, кормясь тем, что воровала с прилавков лоточниц. На удивление все сходило мне с рук.
Я не стала поступать в институт, хотя мечтала об этом. Но о том же мечтала и мать. Как же я могла пойти ей навстречу? Когда пролетело лето, я устроилась санитаркой в больницу. Назло матери. И на беду себе. Эти больницы всегда полны соблазнов. Если рядом с тобой столько всевозможных лекарств, способных заглушить любую, даже душевную боль, поневоле начинаешь задумываться: а не прихватить ли потихоньку с собой пару-другую стандартов, списав их на больных, чтобы успокоить беснующихся в голове и сердце маленьких злых чертиков? Я и сделала это. Вначале из пустого любопытства. Потом понравилось. Забываешься полностью. Лежишь с блаженной улыбкой совсем в другом мире, и тебе абсолютно до лампочки: была у тебя когда-то любовь или нет. Но долго так продолжаться не могло. Каждая новая порция удовольствия требовала все большей дозы. И я испугалась. Испугалась, что однажды не смогу рассчитать нужного количества и не проснусь, не смогу выйти из плена иллюзий. Я нашла в себе силы, чтобы отказаться от этого. Нет, конечно же, не ради кого-то. Мать даже не замечала моей болезненной бледности по утрам. Она вновь была вся в себе. Я слишком сильно хотела жить.
Там, в больнице, я познакомилась с этим красавчиком Толей. «Толик», - кокетливо представился он мне. В нем не было ничего особенного, но все отчего-то им восхищались. Так часто бывает в жизни: чем подлее мужик, особенно в обращении с женщинами, тем сильнее к нему тянет. Невысокий, ниже меня, крепко сбитый, с черными усами, немного кривыми, будто их неровно приклеили, Толик знал свою силу. У него были поразительной красоты глаза. Темно-синие, с какой-то мягкой поволокой, обрамленные длинными густыми ресницами и подчеркнутые черными бровями. Девчонки-медсестры называли его глаза ****скими. Но именно глазами он всех и подкупал. Толик работал в больнице то ли слесарем, то ли плотником, я не задавалась целью уточнять, кем он работает в самом деле, а в свободное время подторговывал, я узнала об этом позже, наркотиками, которые ему поставляла одна из его любовниц из онкологии. Он так ловко мог дурить девчонкам головы, что они сами приносили ему все, что он хотел. И себя в том числе. Ему стоило только прищурить свои глазенки, посмотреть так небрежно на тебя и сказать: «Ну что ты, дурочка. Иди сюда», как ты становишься на цыпочки и чуть ли не в пасть ему лезешь кроликом. Особенно такие дурочки, как я, совершенно не знающие жизни и мужчин, чаще всего попадали к нему в сеть. Господи, как я-то глупо попалась на его удочку! Какой глупой рыбой я оказалась! Никогда бы не подумала, что со мной может такое произойти. Да я бы плюнула тому в лицо, кто хотя бы намекнул мне об этом. Впрочем, это сейчас, задним числом, я рассуждаю умно и здраво. А тогда… Он долго размазывал, что очень одинок, что видит во мне родственную душу (сам при этом так и щурит глазенки), что я одна способна понять глубину его сердца. И я поверила его красивым сказкам. Я, которая ни одному человеку в жизни не верила уже, поверила. И согласилась пойти к нему домой. «Чтобы за чашкой кофе спокойно поговорить о жизни», - как сказал он.
Эта «чашка кофе» оказалась для меня двуспальной кроватью с жестким матрацем и подушкой в аляповатой желто-розовой наволочке. Помню эту деталь потому, что он, зажав мне рот потной ладонью, ткнул меня лицом в подушку. И овладел мной безо всякого сопротивления. Просто… слишком неожиданно все случилось. Только вот были почти слезы одиночества и горестной жизни, и вдруг – такое… Я не подала ему ни малейшего повода. Я сидела на кровати, он рядом на стуле, у маленького журнального столика. Звучали сплошные жалобы. Жизнь Толика в его пересказе выглядела даже не драмой, а настоящей трагедией. Отец – алкоголик, ушел к такой же алкоголичке, как и сам, мать воспитывала одна. Отец иногда являлся домой, отбирал деньги, бил мать, его. Я сочувственно кивала головой. Мне было искренне жаль Толика. А он вдруг, резко, без перехода спросил: «У тебя кто-нибудь есть?» Я не успела ответить, как он пересел на кровать… Все было вроде не со мной. Мне иногда кажется, что никакого Толика и не существовало никогда, что и его, и квартиру его дурацкую с этим сексодромом, и насилие то, я видела в каком-то давнем страшном сне или кино. Я была бы счастлива, если бы все это действительно оказалось сном. Жаль, нет такой службы, которая занималась бы скупкой воспоминаний. У них отбоя бы не было. Есть же тряпичники, которые скупают поношенное платье, почему бы не быть и скупщикам воспоминаний? Особенно плохих воспоминаний…
Тогда я словно потеряла сознание, способность размышлять, никак не могла понять, что же произошло. И когда он сказал, что я могу пожить у него, я машинально кивнула головой, соглашаясь. Я прожила с ним полгода, и все это время пыталась поверить его словам о любви. Но если любит, думала я, зачем надо было делать так? Я уговаривала себя поверить ему, а из головы не шла потная ладонь на моих губах и аляповатая пестрая наволочка. Впрочем, несмотря на это, я продолжала с ним жить. Он же мотал мне нервы, приводя домой каких-то шлюх, для которых я должна была готовить, а после обильной попойки еще и разводить по кроватям. На следующее утро он извинялся, целовал мне ноги – в буквальном смысле, и твердил, что любит меня одну. Я хотела верить и верила все-таки, что он хоть чуточку, но любит меня. Мне так не хватало любви, что я была готова была простить Толику все, лишь бы он был рядом, целовал меня, ласкал, говорил нежности. Боже, какой я была дурой! Как только он перестал нуждаться в надоевшей прислуге и нашел себе новую машину для удовлетворения похоти, он выставил меня за дверь, вышвырнув вслед мои вещи. Я, правда, успела отыграться за все его издевательства надо мной. Конечно, не в полной мере, но хоть что-то… Прежде чем уйти, я успела-таки перебить всю посуду у него на кухне, изрезала все, до последних трусов, белье и одежду. То-то он радовался, держа в руках искромсанные в лохмотья любимые брюки…
Я, не торопясь, собирала разбросанные по лестнице вещи, а самой хотелось выть, бить, царапать и кусать до крови его холеное тело и сытую усатую рожу. И тут я почувствовала, еще интуитивно, бездоказательно, что во мне уже пустилось в рост его семя. Я ликовала. Я знала, чем его теперь доконать. Придя на работу, я выпросила себе справку об аборте и отослала ее Толику, предварительно предупредив его по телефону, чтобы он ждал сюрприз. Представляю его физиономию, когда он прочел эту справку. Он был таким внешне добропорядочным. Мечтал о сыне. Говорил, что аборты – это убийство. Получи, скотина, сыночка по почте! Мне вправду тогда надо было сделать аборт, но я не решилась. Я тоже считала, что аборт – это убийство.
Несколько дней я прожила у подруги. Потом еще несколько – у другой. Но сколько можно мучить даже понимающих тебя людей?! Я вернулась к матери. Больше мне некуда было идти. Я долго стояла перед дверью, не представляя, что скажу матери, явившись практически из полугодичного небытия. Нажав наконец-то на кнопку звонка, я испугалась самого звука его. Он показался мне невероятно чужим и далеким, как и некогда родной подъезд, в котором я ощущала себя совершенно посторонним человеком. Мать открыла мне молча, как ни странно, не спрашивая по своей привычке, кто пришел. Она словно догадалась, что за дверью стоит ее блудная дочь. Мать отодвинулась вглубь комнаты, пропуская меня, и так же молча, как делала все до того, ушла на кухню, где бешено загремела посудой.
Мать сильно сдала за те полгода, что мы с ней не виделись. Под глазами глубже обозначились морщины, в волосах появилась седая прядь, ноги набухли варикозными венами. Она ведь нестарая еще - подумала я тогда… Мать прожила чуть больше года после того, как я вернулась, уйдя из этого мира почти вслед за моим мертворожденным сыном. Но до ее смерти была еще одна маленькая месть. Я понимала, что должна избавиться от постоянного желания мстить, ставшего назойливо навязчивым, но месть так крепко срослась со мной, с моей сущностью, что убить в себе такое родное и привычное чувство, значило бы убить часть себя. Мне приходилось, как курильщику, бросающему курить, день ото дня уменьшать дозу поглощаемого/источаемого яда.

Солнце стояло высоко. Лодку несло по течению. Перевозчик все спал, не меняя положения. Неопределенность, какая-то незаконченность действий так тяготили ее, что она не выдержала и выпрыгнула из лодки. Лодка качнулась, бортом черпнув воды, и поплыла дальше, по-утиному переваливаясь с боку на бок. Перевозчик поднялся и засмеялся в полный голос, обнажив гнилые зубы. Он будто и не спал вовсе, а все ждал момента, когда же его непрошеная попутчица сама решится действовать.
Она плыла, повторяя про себя единственную фразу: только бы доплыть. Руки поочередно взлетали над водой и тонули в ней, рассекая серебристую поверхность. Течение увлекало за собой, отдаляя и без того далекий берег. Бурые липкие водоросли (она еще удивилась, как их не сносило течением), как чьи-то скрюченные пальцы, цеплялись за нее, опутывая руки и ноги. И чем она сильнее сопротивлялась, тем крепче опутывали ее бурые нити. Она устала. От усталости появилось безразличие. Ей уже одинаково близкими казались и берег, и речное дно. Все стало единым. Как в тождественных уравнениях. При разных способах решения один ответ-вывод. Выход. Мать с перекошенным от злости лицом больше не будет мучить своими нотациями. И солнце перестанет печь так ужасно сильно, обжигая глаза, и лицо, и голову. И не надо будет… И…

Сын родился мертвым. Я не плакала. Я только пожалела, что у меня забрали его тельце. Я обязательно отослала бы его Толику, чтобы он порадовался лишний раз. Я была бы рада вместе с ним… И все-таки хорошо, что сын умер до своего рождения. Он был сыном Толика, которого я возненавидела. Боюсь, что я так же слепо начала бы ненавидеть и его сына. Но Бог ли, судьба ли избавили меня от лишней грязи в моей жизни, и без того достаточно замаранной.
Мать, на первых порах не позволявшая себе ни слова в мой адрес, после выписки меня из роддома несколько оживилась, приободрилась даже как-то и с новой силой возобновила свои нападки. Ей все хотелось выдать меня замуж. Любой ценой. Я видела, как алчно загорались ее глаза, когда она «невзначай» рассказывала мне об удачных браках моих одноклассниц. Светка вот, мол, вышла замуж за офицера. А сама бросит взгляд на меня и отвернется: думает, поняла ли я, к чему она клонит? Или вздохнет тяжело и не выдержит: «Что ж, мне так и не увидеть твоего счастья?!» Какого счастья, мама? О чем ты? Ты, испортившая мне жизнь, мечтаешь увидеть мое счастье? В чем оно, по-твоему? Конечно, ты одна имела определение моего счастья. Увидеть меня состоящей в официальном браке - вот в чем оно заключалось.
Все-таки она нашла мне жениха. Подходящего, по ее мнению. То есть: имевшего образование, маму-интеллигентку в каком-то поколении, квартиру с видом на Старую площадь и дачу на Большой реке. Которого жениться на мне она убедила тем, что поможет им выкупить какие-то дорогие для их семьи вещи и подарит достаточно приличный «Форд», оставшийся у нее после развода с отцом. Но об этом я узнала позже, от самого Александра, так его звали, во время одного из постоянных скандалов, которые разгорались у нас от любого неосторожно сказанного слова.
Этот мужчина, называю его так только по половой принадлежности, то есть из-за наличия одной штучки, которой он даже пользоваться как следует не умел, напоминал мне моего Сашку, мою первую безвозвратную любовь, которого я больше никогда не встречала да и не хотела бы встретить, лишь именем. Саша-2 был маменькин сынок, настоящий юбочник, одно слово – интеллигентишка в своем двадцатом поколении, сплошная размазня. Я развелась с ним буквально через полгода после свадьбы, потому что не привыкла не встречать отпора своим демаршам. Если бы он хоть чуточку был потверже, позлее, накричал бы на меня по-мужски, а не верещал по-бабски (я думаю, со стороны мы выглядели, как две базарные торговки, не поделившие прилавок), ударил, может быть, раз-другой, я осталась бы с ним, ощущая рядом присутствие сильного человека, которому можно спокойно покориться. Я устала от своего вечного сопротивления. Но он не был таким, и я бросила его. Еще и потому, что узнала, как мать, по сути, продала меня ему. Продала за дрянную машину, которой на базаре в торговый день грош цена. Развод стал последней моей местью матери. Хотя, разве это была месть? Я просто еще пыталась отстоять свое право на собственную жизнь. Но этот укус некогда ядовитой змеи, почти растерявшей свои зубы, убил мою мать. Она не смогла перенести того, что ее дочь выпускает из рук аристократический поводок, на котором сидел слабохарактерный, не умеющий тявкать интеллигентишка, носящий на груди медаль за породистость. Она многое перенесла, моя мать. Мой уход и свой позор, мои унижения и оскорбления, смерть внука и развод с мужем. Но вот мой развод она не перенесла. Не пережила. Потому что слишком многое поставила на свадебный кон. И проиграла.

Ночь опустилась на берег. Накинув черный платок, перепоясалась струящейся рекой. Тихо запела печальную песенку. Обошла землю: все ли в порядке? Почистила лунный фонарь, чтобы ярче горел, и, успокоенная тишиной, задремала на взгорке. Вышли из легких волн реки русалки с зелеными волосами, запели, закружили в хороводах, переплетавшихся в причудливые узоры, побежали, не приминая травы, по блестящему от росы лугу. Увлекли своими играми новенькую, еще грустную русалочку, отвлекли ее от тяжелых земных мыслей. И она вместе со всеми засмеялась, запела, закружилась в танце. И была вполне счастлива.

Сейчас на том старом авто разъезжаешь ты. Я воспользовалась гениальным ходом матери, ибо это была прекрасная идея. Я сама продалась тебе за столь низкую цену. Что же делать, если возраст уже не тот и внешность, и приходится в покупной любви искать спасение от одиночества. Но придет время, я знаю, когда и ты, мой любимый, дойдя, опустившись до моего состояния, подаришь кому-нибудь старый зеленый драндулет, чтобы твоя избранница могла приезжать к тебе хоть иногда – развеять затхлую тоску одиночества. И тогда ты вспомнишь меня. И проклянешь тот день, когда счастливая мать (счастливая ли?) вышла с сияющим лицом из роддома, неся в руках теплый пищащий сверток, которым была я. Ты проклянешь тот день, но будет уже поздно, потому что тебе не дано изменить прошедшую жизнь, в которой так много было меня. А сейчас я прощаюсь с тобой. Смерть с огромной чернильницей и вечным пером уже приготовилась поставить жирную точку на грязной странице моего существования. И это будет моя последняя, самая страшная месть. Себе…

Вместо эпилога
Облетает по осени листва. Весной на ее месте вырастает новая. И так из года в год молодая листва повторяет жизнь прошлогодней.


Тамбов, 1993 год