Цыгане

Анна Поршнева
1
Сразу за общественной баней начинался полузаболоченный дикий луг. В самом его начале среди осоки, ромашек и тонких колокольчиков прятался заброшенный колодец. За баню из местных никто не ходил, потому что все уже позабыли где он, тот колодец, и заколочен ли как следует. А если и заколочен - за тридцать лет доски должны были сгнить. Бабушка говорила, что лет десять назад какой-то приезжий парень провалился в колодец, и если б не был банный день, так бы и пропал.Лёшка, конечно, бегал искать колодец, но не нашёл.

Правда заключалась в том, что тогда же колодец рабочие лесопилки наглухо забили стволами сосен и засыпали землёй. Но бабушка этого не видела, а если и слышала, не очень верила (приезжий парень был её внуком Олегом, только Лёшке не зачем знать это). Бабушка вообще мало верила в существование того, чего не видела сама. Например, она была твёрдо убеждена, что люди в городу ничего не делают, а когда дочери со смехом пытались объяснить ей, что иной городской раньше сельского встает и полтора часа на работу едет, недоверчиво откликалась "Ну да, ну да". Недостаток воображения восполнялся удивительным здравым смыслом и какой-то старозаветной крестьянской мудростью. Вечерами бабушка долго читала, вздев очки на нос, изредка комментируя прочитанное. Любимцем у неё был Толстой. "Ишь ты, плачет она! А не гуляй!", - подводила она черту под судьбой Анны и тут же припоминала подходящий случай из деревенской жизни.

Луг таил для Лёшки много других соблазнов, кроме таинственного колодца. Слева от луга гудела в две смены огромная лесопилка, тянувшаяся два километра до самой реки и заканчивавшаяся причалом, к которому причаливали не лодки, а брёвна. Брёвна же волоком доставляли к лесопилке прямо из лесу трактора, от гусениц которых дорога у бабушкиного дома превратилась в ряд впадин и бугров, в жаркие дни окруженные клубами пыли, в дождливые - превращавшиеся в глинистую массу, через которую можно было только перепрыгнуть. Лёшка сразу понял, как можно использовать трактора: он запрыгивал на бревно и катался. Взрослые почему-то боялись, говорили, что попадет под гусеницы. Это дурь, конечно, максимум могло бревном по боку попасть, однако суровых трактористов, которые гоняли Лёшку, он побаивался.

На саму лесопилку тоже можно было пробраться, чтобы посмотреть на все эти странные машины и удивительную жизнь внутри. Это было сложно. Вроде ворота всегда открыты, но рабочие и мастера гоняли посторонних, особенно детей, с территории почём зря. А посмотреть на огромные зубчатые колёса, которые в мгновение распиливали толстенные стволы, на странные штуки, которые снимали кору так, что поверхность оставалась круглой (Лёшка представлял себе гигантскую точилку для карандашей, в которой лезвие не конусом, а цилиндром. Только жуть как хотелось узнать, как там диаметр регулируется), на финскую линию, про которую говорили, что туда входит бревно, а выходит готовая плита, - было б очень интересно.

Отходы лесопилки густо засоряли луг. Некондиционные пни, бревна, бракованные плашки и доски... Там можно было бы играть в войну и прятки до бесконечности, но дальше к реке летом стояли таборные цыгане - народ, которого Лёшка опасался каким-то вековым страхом, и которого сторонились все сельчане.

2
Тропинка к реке была захламлена всякой дрянью с лесопилки: обрубками, досками, пеньками, даже целыми брёвнами. А вокруг можно было пройти только после недели-двух жары – иначе увязнешь по щиколотку в болотной жиже. Да и в самый жаркий день под ногами неприятно чавкало и хлюпало в сандалетах, от которых потом подушечки и пятки становились коричневыми и пахли гуталином.

Чтобы пробраться к реке, приходилось перелезать бревна, переходить по узким, часто переломанным уже не в одном месте доскам маленькие ручейки и не маленькие лужи, а самое страшное – надо было пройти мимо табора. Девочка боялась цыган. Даже если шли к реке большой группой, с тетками, дядьями и двоюродными, бросала торопливые взгляды налево. А сейчас, в одиночку, она почти бежала, пугливо скосив глаза. Сказать по правде, она не привыкла смотреть на мир прямо. Одна из причин была очевидна всем окружающим: она была стеснительна и заливалась пунцовым румянцем ото лба до плечей по поводу и без повода. Вторая, и, наверное, главная причина заключалась в её отношении к окружающим. Будучи стыдливой, она невольно считала всех людей такими же. И не только людей, но и животных, растения, дома, колодцы, реки, тропинки, насекомых, облака в небе, весь мир. Вот и смотрела на него деликатно, искоса из-под всегда опущенных ресниц.

Сразу за завалом, в тени кустов, которые весь июль цвели огромными пушистыми гроздьями, источавшими аромат арбуза, стояли нестройной ордой телеги, на оглоблях висели пёстрые тряпки, назначение которых трудно было понять: то ли пологи, то ли юбки, то ли одеяла. На солнце были выставлены сушиться тюфяки неразборчивых цветов, запах от которых даже с такого расстояния перебивал запах болота и цветов. Медные сотейники и кастрюли были надеты на оглобли и темно поблескивали на солнце. Всё казалось мертво и пусто. Метрах в ста за этой пестротой стояли одинокие избушки почти черного от старости дерева, с полувыбитыми мутными стёклами – цыганские дома, как их называли в селе.

Она бежала дальше, недоумевая, куда деваются по утрам все эти шумные бойкие мужчины, женщины и дети, от которых в другое время отбою нет. Тропинка стала суше, уже рядом был большой ручей, за которым начинался совхозный луг, а потом река. Вдруг в стороне, под кустами что-то манко дрогнуло малиновым светом. Она подошла, наклонилась и увидела разорванную нитку бус и отдельные откатившиеся бусины. Бусины были дешёвые – шарики размером с рябиновую ягоду, покрытые рябинового же цвета краской с металлическим отблеском. Краска местами облезла, обнажая белый непритязательный пластик. Но ей уже было всё равно: в голове роились мысли о загадочном преступлении, произошедшем на этом месте минувшей ночью, в котором немалую роль играл смуглый брюнет в шелковой цветастой рубахе с ножом.

- Нашла-от что-то? – низкий певучий голос верно вывел северным говором. Но это был приобретенный акцент, каким и она сама начинала говорить после недели, проведенной у бабушки. Она робко подняла глаза, но не голову: черная страшная ведьма нависала над ней, посверкивая железными зубами, многочисленными монистами, серьгами и монетками, нашитыми на головной платок.
- Вот... Бусинки, – задыхаясь, прошептала она.
- Бусинки? И больше ничего?
- Нет.
Страшная черная повернулась и пошла, покачивая многоярусными юбками, поднимая пыль грязными босыми ногами и посверкивая браслетами на обеих руках.

Если девочка и хотела подобрать эти бусинки и вечером перенизать на золотую канитель, катушку которой бабушка хранила в комоде, теперь она точно понимала: эти чужие бусы, улика таинственного преступления, должны остаться лежать в тени все до единой бусины. Она вздохнула, отгоняя страх, и побежала дальше, бросая косые взгляды на пёстрые цыганские тряпки, которые скоро останутся позади. Смутно она понимала своё сходство с этим странным миром, который, казалось, лежал так явно на виду, а на самом деле был закрыт ото всех чужаков тысячелетними обычаями и предрассудками.

3
Когда наблюдаешь мир искоса, замечаешь многое, чего не видят прямосмотрящие: маленькую шмыгливую девушку в сером пуховом наряде, словно сотканном из запыленной паутины; особые искорки, которые появляются в глазах брата перед тем, как он изобретет очередную штуку; церемонные ухаживания бабушкиного кота за соседской кошечкой, начинающиеся с долгих переглядываний через забор и заканчивающиеся через три дня взаимным ленивым вылизыванием при вечернем солнышке; фигурки, живущие странной жизнью на обоях и занавесках; замки, корабли и драконов, проводящих свою короткую, полную изменений жизнь в небе; массу историй, загадок и таинств, сокрытых в тени крапивы и лопухов. Но многого и не видишь. Так, перепуганная девочка никак не могла увидеть, что цыганка искала деньги, которые где-то вокруг табора разбросал вчера вечером в кураже её пьяный муж. И уж, конечно, девочка не могла понять, что цыганке лишь немногим за тридцать.

Цыгане останавливались в этих местах с давних пор, ещё с того времени, когда село было торговым и здесь проводились конные ярмарки. Цыгане были кузнецы, лошадиные лекари и лудильщики. Цыганки, если и подрабатывали гаданием, то очень редко: для этого бабам приходилось тайно пробираться в табор с завернутым в платок десятком яиц или куском убоины или полотенцем и долго уговаривать какую-нибудь косматую полуслепую старуху. На зиму цыгане уходили в южные области России. Потом коневодство в селе зачахло, но цыгане приходили на прежние места, помня сочные луга, недоверчивых, но незлых аборигенов и чтя обычай предков.

Во времена, когда проводилась компания по «одомашниванию» цыган почему-то табор заточили именно в этом селе. Тогда для них выделили новопостроенный двухэтажный восьми квартирный дом, который цыгане мгновенно превратили в единое стойбище. Им также выделили земли под огороды в месте, где стояли домишки для ссыльнопоселенных, оставшиеся с царских времён. Огородничеством никто заниматься не стал: была охота вырубать тополя, корчевать пни и сносить домишки; в домишках занялись разным промыслом, в основном, по-прежнему, работали с металлом, правда, стали делать и подпольную водку. Однако и плоды сельского хозяйства у цыган не переводились: летом овощи и картошку тащили с близлежащих огородов, зимой – из сараев и ям. Так что, когда при первой политической возможности табор снялся с места, оставив полуразобранный дом со снесенными внутренними перегородками, сельчане вздохнули с облегчением. Но относиться к цыганам стали хуже.

Впрочем, попытки вовлечь бродячий народ в культурную жизнь социалистической страны оказались более успешными. Село было известно своим летним праздником песни, который проводился в первое воскресенье перед летним равноденствием. На стадионе строилась большая сцена, оснащенная громоздкой аппаратурой, вокруг стадиона ставились палатки, в которых торговали пивом, лимонадом, леденцовыми петушками на палочках, сушеной картошкой и конечно, пряниками. В селе была своя пекарня, особо славившаяся пряниками, которые делались по старым рецептам, с непременным использованием крахмальной патоки, мёда и мяты (все продукты собственного производства, не покупные). Делались и большие праздничные пряники с брусничным или клюквенным повидлом. Запах свежевыпеченных пряников каждый четверг разливался по селу, и распространялся грузовиками на сотню километров по району и даже до Каргополя. И как будто на запах же пряников съезжались на праздник песни ансамбли и солисты со всей округи.

Песни пели разные: народные, эстрадные и даже арии из опер, кроме того, всегда присутствовала танцевальная группа из соседнего Федова и частушечница Аксинья из-за реки, сопровождаемая директором клуба лично, который один мог удержать её от внезапного взрыва искромётных, но политически неграмотных или даже неприличных частушек. Цыгане тоже всегда выделяли своих для участия в концерте. Девочка не застала того времени, когда на сцене заливался соловьём Мишка, про которого вспоминали её мать и тетки: теперь блистали сёстры Ляля и Маша, не то близняшки, не то удивительно похожие друг на друга погодки лет четырнадцати.

Они были красавицы: стройные, гибкие, с огромными живыми глазами, полными улыбчивыми губами и роскошными черными косами, такими чёрными, что даже самый яркий солнечный свет тонул в них, не вызывая блеска. Они пели старинные таборные песни, ничего общего не имеющие с салонными романсами, к которым мы привыкли. Их голоса, казалось, рождались не только из груди, но и из ступней, кончиков пальцев, из всего их естества, и изливались не изо рта, а отовсюду, из всего окружавшего их мира. Когда они танцевали, их тела переставали быть сочленением костей, суставов и мяса, а становились шёлковыми лентами, вольно извивавшимися независимо от принципов анатомии. И пока они творили чудо огня и ветра посреди сцены, в стороне безмятежно и почти неподвижно пара цыган управляли мелодией и ритмом.

4
Огонь и ветер... Почему-то девочка отказывалась видеть в цыганском племени гармонию четырёх стихий. Почему-то её казалось, что в их жизни нет места для воды - этого символа непостоянного постоянства и земли - символа постоянства неизменного. С цыганами могла быть связана только пыль - клубящаяся вокруг колёс, покрывающая ноги до колена, делающая жёсткими и без того проволочные кудри. Что касается воды, то её, по-видимому, знавали только цыганские кони - выхоленные до блеска красавцы разнообразных мастей, в основном, коричневых оттенков. Котелки и прочая посуда очевидно драялись песком, а одежда, хотя и частенько проветривалась и прожаривалась на солнышке, похоже, ни воды, ни мыла не знавала.

Впрочем, кое-какое постоянство за несколько лет косвенного знакомства обнаружилось.

При все отчужденности цыгане старались быть добрыми соседями. Конечно, соседями они считали не всё село, а только прилегавшие к лугу дома, в том числе и дом, в котором жила бабушка. Ранним летом, когда табор вставал у реки, самая старая старуха заходила к Анфимовне узнать новости, посплетничать, разведать обстановку и перехватить что-нибудь из одежды. Анфимовна знала старуху несчётное количество лет, так что о сельских делах они говорили на языке, мало понятном непосвященному.
- Аксенью-то помнишь?
- Это которую?
- Поршневых дочку. Не тех, что с малого села, а тех, что у Рябицы за дорогой жили.
- Но.
- Померла от-тот март.
- Да-ить не старая? Семьдесят-то было?
- Было-о. Семьдесят два протянула. Муж уходил-от. Всё пропил. Так она последние годы так боялася, похоронное в платоцек увязала и за стреху на крыше спрятала. Настасье Заплатиной сказалась. Там и нашли всё: и бельё, и халат новой, и тапоцки, и денег пятьдесят рублей. Дык еле от мужа отбили: "Моё, - говорит, - я наследник".
- Наследни-ик. Ой! - согласно кивала головой собеседница и степенно делала глоток обжигающего чая из блюдца, прикусывая колотым рафинадом.

Невозможно, вроде, и придумать большего контраста, чем эти старухи: одна в чистеньком аккуратном платье серого цвета в мелкий цветочек, в белом повседневном плате, спокойно смотрит на мир выцветшими голубыми глазами, другая - в черной юбке и блузе, но в яркой шали, в монистах на всю грудь, с кольцами в ушах и волосах, с чёрными пронзительными юркими глазами, которые уже всё оглядели в кухне.
- Прялка-от каргопольская?
- Каргопольская.
- Всё прядё-ошь? Не продаёшь?
- Зачем продавать-от? Самой нужна.
- И то верно, Анфимовна, где сейчас такую возьмёшь? Не продавай.
- Погоди-ка, - бабушка заходит в комнату, старательно задвигая занавеску, достаёт из комода три мотка шерсти (не новой, старой - из распущенных выношенных кофт), заворачивает в капроновую блестящую косынку, которую Люська оставила как-то в доме на каникулах, лет двадцать назад, и возвращается в кухню.
- Возьми-от.
Отказа нет, цыганка быстро прячет подарок в складках необъятной юбки, беседа стихает и минут через пять гостья прощается.

Другой пример цыганского постоянства был совершенно необычным. Когда-то давно в селе осела цыганка лет сорока с внуком, искорёженным церебральным параличом. Она ходила по улицам с ребёнком, подвешенном в платке крест-накрест на груди, а когда тот подрос, - на спине. Жили они неизвестно на что, единственным доходом была невеликая пенсия по инвалидности мальчишки. Вероятно, сельчане помогали им луком и картошкой, но вряд ли чем-то большим. Девочка видела эту цыганку уже старухой, с четырнадцатилетним внуком, и она так и осталась в памяти двухголовым четырёхруким уродцем, ковылявшим, согнувшись в три погибели, по миру.

Однако время показало, что нет ничего постоянного. Однажды табор ушёл и больше не вернулся. Цыганские дома сровняли с землей, а на лугу успели провести первый этап мелиоративных работ: вырыли гигантскую канаву до реки, выложили её бетонными плитами и начали класть трубу диаметром метра в два. Болото исчезло, луг пересох, и теперь представляет собой пустырь, заросший колючками, пижмой и низким белым клевером. В реке из-за трубы образовалась мель чуть не до середины, которая буйно заросла камышом и осокой. Лесосплав прекращён, лесопилка исчезла с лица села, баню продали на вывоз. Старый чугунный котел, да остатки печки, которые никому не были нужны, ещё года три стояли посреди чистого места, и ветер завывал, играя вьюшками, и скрипели старые петли.

Вид из бабушкиных окон изменился полностью, может, даже стал лучше, потому что ничто уже не загораживает реку. Но там живут чужие пришлые люди, им нет дела да того мира, который остался только в памяти нескольких стареющих женщин.