Окидывая взглядом прошлый век. 1 Брыкины, 2 Болото

Любовь Папкова-Заболотская
                Моим родителям: Дрыгину Николаю Фалалеевичу
                и Заболотской Вере Автономовне
                посвящается! 


Мать бежала по крутому  берегу вслед за пароходом, увозившим его на фронт. Она бежала уже так долго, что, казалось, не должно было остаться человеческих сил. Растрепались её всё ещё волнистые и чёрные волосы, бился на ветру зажатый в руке праздничный синий платок. Выражения лица уже не было видно, но он помнил её скорбно сдвинутые брови и чёрные, мокрые от слёз глаза. Она обречённо молчала, провожая  на пристани своего Белоголового на войну, и только глаза «кричали», «умоляли» неизвестно кого. Фигурка удалялась, уменьшалась. Все, стоящие на палубе, сначала шутили, потом тревожно переговаривались и, наконец, замолчали. А у Кольши комок невыплаканных слёз болью распирал горло, а губы замерли на слоге «ма». Мать остановилась только тогда, когда ей путь перегородила глубокая протока, впадающая в Обь. Это было около трёх километров от пристани.И глубокие воспоминания о судьбе матери овладели Николаем.
               
                1Брыкины-Тупицыны.

      Матушка Наталья Николаевна назвала своих сыновей в честь императоров: Александр и Николай. Хотя в роду Николаев было много: и отец Николай Викулыч, и брат Николай Николаевич, и двоюродный брат отца – дядька Микола. Род Тупицыных был многочислен и беден. Семейное предание гласило, что происходил он от казака Тупицы, который поселился на Алтае ещё со времён Ермака, женившись на алтайке. До сих пор в роду, перемешиваясь, брала верх то славянская, то азиатская кровь. Все братья и сестра у Тальки (так Наталью звали по-домашнему) были русыми, а она, черноглазая и темноволосая, слыла первой красавицей в Ересной. А парень ей приглянулся городской, барнаульский, когда нанималась она вместе с сестрой по весне мыть пароходы. Но замуж её отдали, не спросивши согласия. Как же, сосватали за жениха зажиточного. Матушка без памяти обрадовалась, когда пришли сваты вместе с женихом – молчуном.
 -Согласны, согласны, - пропела она, когда сваты проговорили всё, что полагается.
Жених Фаля нагнулся и прошептал что-то на ухо своему  деду Тихону Михалычу.
-Э, надо бы невесту спросить… - степенно выговорил тоже не отличавшийся многословием сутулый, но крепкий старик. Прасковея Никитична пошла в девичью спаленку, потопталась, помешкала да и вышла, промолвив:
- Согласна невеста.
А Талька в это время за печью слезами давилась.
 
Видно, наказал бог матушку за жадность. Свадьба была богатая, неделю гуляли. Была Прасковья Никитична тоже из казацкого роду Белозёровых, и сама казак-баба. На спор с мужиками взлетела верхом на Голубке на высокое сватово крыльцо. Конь – то  взлетел, а она ударилась лбом о перекладину, и сшибло её наземь. Поболела с неделю и преставилась. За свадьбою сразу и похороны. Деревенские кумушки шептали: «Не к добру». Да и какое добро. Было это в 1917 году. А в 18-ом забрали Фалалей Палыча в «колчаки». Наталья Николаевна только первенца родила. В 21-ом под Красноярском разбили «красные»  колчаковцев, предложили мужикам в Красную армию вступать, а кто не захотел, того с миром домой отпустили. Вот тут, как явился Фаля домой, до 30-го года ещё и пожили с добром. Хоть крут был иногда муж-молчун на слово да и на руку, что греха таить, но, в основном, жену слушался, когда отделились от родителей и семьи старшего брата. А то первые – то годы несладко пришлось младшей снохе, «мордовской снохе», шутила потом Наталья Николаевна. Сидеть за столом со всеми права не имела, три семьи накормить да обиходить надо было, а поесть – если останется от всех. Часто голодная спать ложилась. Вот тебе и богатство. Зато своим домом зажили, как полагается. Детки пошли друг за другом: к Шурке, старшему, прибавились Кольша, Веруська, Пана и Ниночка. Жили в работе, а значит, и в достатке. Фаля да Таля дружно трудились, он в поле, она в огороде да на бахче. В доме с ребятнёй Фрося-сирота, дальняя родственница, помогала. Да и как помогала-то, накормит – и то спасибо. А так Шурка с Кольшей за девчонками приглядывали.
   
Как-то Шурка со старшими ребятами на бахчи за арбузами отправился, а Кольше наказал дома сидеть. Шурке уж одиннадцать лет, он большой, а Кольше – семь, Веруське  всего пять, а Панке и того меньше, трёх лет ещё нет. С Ниночкой Фрося сидит, а эти две на шее у брата. Сгрёб Кольша Панку под мышку, за ручонку Верку взял и пошли купаться. Жара стояла, ни приведи господь. Посадил он девчонок в песочек, каждой платочек на голову повязал, от жары-то, а сам отправился с мальчишками рыбу в протоке ловить. Принесли мальчишки постарше драный половик, бредень из него сделали. Двое тянут, один руки к самой большой дыре подставляет, чтобы ничего не упустить. «Кольша, забредай! Не мешай, Митька! Давай, давай, тяни!» - кричат, командуют друг дружке. И вдруг: «А-а-а-а-и-и!» - девчачий визг. Оглянулся Кольша: Верка ревёт, слёзы и сопли размазывает, ручонкой в воду показывает, а там пузырёк от платья надулся только, а сестрёнки младшенькой не видать. Оторопел парнишка. Стоит, а в голове только одна мысль: «Как я мамке-то скажу?» Митька, шустрый мальчонка, кинулся в воду, за подол вытащил девчонку, та и нахлебаться  почему-то не успела, но увидела, что старшая сестрёнка ревёт, и сама - в рёв. Тут и Кольша «разморозился», к сёстрам подбежал, сначала Веруське подзатыльник – не углядела, потом Панку успокаивать – не плачь. Враз охота к рыбалке пропала, повёл девчонок домой. А страшно – попадёт дома-то. Поглядывает на Верку. Как её попросить, чтоб не рассказывала дома? Верка, смугленькая толстушка, косицы, верёвочками завязанные корзиночкой на голове, натянули виски, вытянули и без того узкие хитрые то ли монгольские, то ли мордовские глаза, обиделась из-за подзатыльника, идёт, сопит. Вредная девчонка любит дразнить брата, когда  Шурка-заступник рядом, приставит два пальца под носом – намекает, что у брата постоянный насморк и что–нибудь зелёненькое, как из норки, из носа выглядывает. Решил, наконец, к маме-старой наведаться.
   
   Мама-стара, так по-мордовски они бабушку называли, жила на другом краю села. «А, Коленька пришла. Мать-то чо сряпал?» - встречала она постоянной поговоркой Кольшу, которого среди внучат особенно отличала. Может быть, потому, что был он единственным в родне белокурым и кудрявым и напоминал ей рано умершего мужа. Бабушка сама была отменной стряпухой, всегда у неё было что-нибудь вкусненькое. Она угостила внучат шанежками творожными с молоком. Верка пыталась бабушке что-то сказать, да Кольша её ногой лягнул и кулак показал из-под лавки, на которой они рядком сидели. Пока до дедовских хором добирались, платье на Панке высохло, сердечко у Кольши успокоилось. Может, и Верка к вечеру забудет. Хотя вряд ли! Ну да ладно, до вечера ещё далеко.
    
   Бабушка Матрёна Ивановна жила вместе со свёкром Тихоном Михайловичем, младшим сыном Петром и снохой в большом доме, который строил её муж. Звали его в деревне Пашка Бескостный за редкую даже в деревне силу, увёртливость и такую мускулатуру, которая перекатывалась по спине,  груди и рукам, как будто сама по себе, без костей, когда он работал или боролся в праздники с мужиками и всегда побеждал. «Да, что ж, он бескостный!» - посмеивались побеждённые мужики. Явился он в деревню Ересную двадцатилетним парнем из-за Урала, из Мордовии, в конце прошлого века. Хлебородный Алтай понравился, Ересная находилась всего в десяти верстах от города Барнаула. Назвали село так, от слова «ересь», или за то, что здесь селились старообрядцы, кержаки, или потому, что потомков казачества было много, а они бога не особенно жаловали, или потому, что в монастырь, который находился чуть дальше деревни по тракту, ссылали еретиков. Но деревня Павлу Ермолаевичу понравилась. Нанялся он в работники к богатому мужику на год с условием, что он ему выделит весной зерно на посев, десятину земли и коня. Работал как зверь – зря так говорят. Работал так, как только человек может работать: и на хозяина поспевал, и себе поле корчевал, и времянку строил. Через два года собрал даже для тех мест невиданный урожай, частью продал, заложил фундамент дома. Мужики «на помочь» с охотой пришли: и любопытно, и угощенье щедрое. А были мужички в селе, «сибирящки», всё больше рыбаки да охотники летом, а зимой в город на заработки подавались. Диковинным им казалось упорство  пришлого «из Расеи», который так в землю вгрызался. А девки на пришлого заглядывались. Только зря: отписал он на родину приёмному отцу-дяде Тихону Михайловичу и молодой жене Моте, чтобы приезжали в Сибирь. Тихон Михайлович взял Пашу на воспитание из многодетной и бедной семьи свояка Сульдина Ермолая. Были они с Ермолаем женаты на родных сёстрах, да только у одной детей было двенадцать человек, а другой бог не дал. Вот и взяли они меньшого на воспитание, хоть остался он Ермолаевич, а фамилию стал носить Брыкиных. А и было-то в селе Большие Найманы всего три фамилии: Брыкины, Сульдины да Бокарёвы. Называли они себя «эрзя», что значит «правильная» мордва. По сравнению с мордвой «мокшей», перемешавшейся с татарами, были они давно православными и, наверное, не гнушались родством с русскими. Знали русскую грамоту, мальчики посещали приходскую школу. Брыкины своё прозвище носили, по семейному преданию, от прадеда, который отбрыкался от солдат, прибывших в деревню молодых парней в рекруты брать. Это же двадцать пять годочков, кому же охота. Кого поймали, скрутили. Кто в лесок убежал. А прадед упал на спину да и отбился ногами. Правда, нет ли, а такое предание Тихон Михайлович не раз сказывал.
   
  Бабушка Матрёна Ивановна свёкра очень не любила. «У, варнак тебя забери!» - ворчала она вполголоса, благо дед плохо слышал. Было ему уже сто три года, он с трудом ходил по дому, но если попадался ему под руку какой-нибудь из правнуков, он больно ударял костлявым пальцем по макушке и обзывал варнаком. А многочисленные правнуки от пятерых внучат, ни бельмеса не понимавшие по-мордовски, дразнили деда единственным, что запомнили: «вяйке, кафта, колмань, нили», - счёт по-мордовски.
  Знали внуки, за что бабушка деда не любила. Рассказывала она, как в Сибирь полгода пешком шла с младенцем Иваном на руках. А дед на лошади ехал верхом. «Бабу на лошадь посадить нельзя. Как это? Баба на лошади! А мальца на руки взять тоже нельзя. Как это? Мужчина с младенцем!» - оправдывался потом  Тихон Михайлович. Так и протопала из-за Урала до Алтая безропотная семнадцатилетняя Мотя.
   Была мама-стара неграмотная, по-русски говорила с ошибками, но, овдовев в тридцать семь лет, семьёй руководила строго и в кажущемся согласии со свёкром, который уж давно в младенчество впал. До недавнего времени три женатых сына с детьми и две дочери-невесты в одном доме одной семьёй жили. Были все работящие в отца, Павла Ермолаевича, и справедливые в матушку.
   
   Дом был очень большой, из пяти комнат, его окружала  крытая веранда, заканчивающаяся  высоким крыльцом. Под верандой, среди стропил, ребятня любила бегать, а дед топал на них ногами с веранды, строжился. И на этот раз, как только вылезли из-за стола, побежали во двор, а там уж Пашка, дяди Ивана сын, с дружком прибежал: «Мама-стара, тятька спрашивает, когда косить выходить?» Старшие сыновья по очереди друг у друга и у младшего брата на косьбе и в поле работали. Пашка на год Кольши старше, интересы одни. Пробежались до скотного двора, посмотрели, как кобыла с жеребенком овёс жуют. Пашка показал нору крысиную в старом стойле, где дядя Петя крысиного яду в хлебных катышках оставил.
-Не съела, зараза!-
-Она хитрая!
-А ты её видел?
-А то как же! Во-о какая, с кошку!
-Ух, ты! Слышь, пошли на веранду. Деда не видно…
Понеслись на веранду, она мальцов привлекала и как запретный плод, и возможность вокруг дома побегать, в окна позаглядывать. Была веранда уже ветхой, половицы кой-где отсутствовали, стропила были шаткими, поэтому детям запрещалось на ней играть. Дед появился в окне парадной горницы неожиданно, постучал кривым пальцем, погрозил. Братья кинулись вокруг дома к выходу. Как дед успел к двери?
-Вот я вас, варнаки! – закричал и клюкой ткнул в Пашку, тот увернулся, а дед  не 
удержался и покатился по ступеням крыльца вниз, как когда-то сватья Прасковья Никитична.
-Ой, убился, ой, тимнешеньки! – заголосила подоспевшая за дедом мама-стара.             Соседи прибежали, деда в дом занесли, за внуками послали, за родной племянницей, тёткой Акулиной, которая позже из Мордовии в Сибирь приехала. Она-то и сосчитала, что деду Тихону Михайловичу должно быть сто три года.
-Ну, уж пожил, - успокаивающе поговаривали соседи.
 Про ребятишек забыли.Тихона Михайловича похоронили со всеми почестями. А с этих похорон опять начались беды.
         
                2 Шишкины-Болотовы
   
   Грушенька была второй дочерью в большой семье Шишкиных, но самой маленькой. Рядом с четырьмя сестрами гренадёрского роста и единственным братом Саввой она всегда казалась ребёнком, даже сейчас, когда ей исполнилось семнадцатьь лет. У отца она была любимицей не только потому, что маленькая , а потому ещё, что хлебы у неё удавались самые пышные и вкусные. Она ещё и до печи-то не доставала, как попросила маменьку научить хлебы печь. Тятенька Асаф Григорьевич сделал ей скамеечку маленькую, с неё она хлеб в печь и ставила.
    Младшие сестры были малыми, а сёстра Анисья  считалась уже перестарком: ей был двадцать первый год, а Александре шестнадцать лет. Гренадёров для них не находилось. Тятенька сам находил женихов для дочерей. Но мало того, что надо было подыскать подходящего по росту, дородству и достатку кандидата, надо было, чтобы и веры он был правильной, старой, не «из щепотников, прости, господи».
   
   Вечер. Девичья горенка, в которой три кровати с высокими перинами, три сундука с нарядами, домотканые дорожки на полу, окнами выходит на околицу. Из окон видно дорогу, петляющую среди пней и елок. Прямо за городьбой, опоясывающей дом, тропка ведет к токовищу: среди пней и нескольких поваленных бревен утоптанная площадка. Здесь собираются парни и девки хороводы водить и частушки петь. А то в разлуку играют: встанут парами в ручеек, а один бежит, разлучает. Кого заденет, тот должен догонять разлучника. Бегут мимо пней и елок подальше в лес. А назад возвращаются, взявшись за руки.
 Ах, как хочется сестрам поиграть в такую разлуку. Все работы по дому исполнены, впереди долгий вечер с вышиванием рушников, с мережкой занавесок для приданого, которое уж и так готово. Александра, мечтательница, наслушавшись бабушкиных сказок, рассказывает, как она выйдет замуж за царевича:
-И вот, девоньки, увезёт меня саревич далеко-далеко, тятенька с матушкой станут плакать, скучать: «Пришли-де хоть вестощку». И вот я еду с саревичем и сарятками на тятенькин двор. Колокольсы-то звенят, все суседи в окошки глядят, а я выхожу так павой, а рядом саревич и сарятки».
-Ну, хватит болтать, - обрывает её Анисья, - смотрите, девки и парни уж на гулянье пошли. Груша, тебя тятенька любит, пойди, попроси отпустить нас на гулянье.
-Ну, Грушенька, ну, за ради Христа, пойди, попроси! – включается Александра.
-Так я же просила прошлый раз. И что вышло?
-Авось в этот раз отпустит!
Груша нехотя пошла, тятенька хоть на неё ни разу не ругался, но так глянет из-под бровей, что ни жива ни мертва стоишь. Пройдя все восемь комнат, она вышла на двор и нашла тятеньку с работником у конюшни, подождала, когда работник отошёл, обратила к отцу круглое румяное лицо. Глаза, небольшие, серые, смотрят доверчиво, а губы, крупные, пунцовые, подрагивают. Асаф Григорьевич молча погладил любимицу по русой головке. Кудрявые волосы туго заплетены в толстую косу. Голова поднята, и конец косы где-то в складках подола теряется.
-Тятенька, сестрицы спрашивают: можно им на гулянье пойти?
-А тебе тоже хочется?   
Груша растерялась:
-Как ты, тятенька, скажешь.
-А я вот что скажу, идите-ка у овец в стайке почистите.
Вот и весь спрос. «Ну, - думает, - я с вами, девоньки, пошуткую. Вам надо, а меня посылаете». Бегом прибежала, дверь двустворчатую распахнула:
-Собирайтесь! Тятенька разрешил.
Девки к сундукам кинулись, наряды вытаскивают. Одну юбку, другую примеряют. Эта юбка голубая с жёлтыми оборками, та зелёная, кашемировая в складочку. Собираются, у зеркальца небольшого вертятся, на Грушеньку и не смотрят. А она еле смех сдерживает. Нарядились, в косах ленты переплели, вот тут на неё глянули.
-Собрались? – Разболокайтесь. У овец… чистить… пойдём, - задыхаясь от смеха, еле выговорила коварная обманщица. Сёстры остолбенели, потом кинулись её щекотать, та ещё больше хохочет. Визг, смех. Матушка Феклиста Корниловна пожаловала:
-Вы чо, девки, сдурели? Какой нечистый вас разбират?
 Рассказали, вместе с ними рассмеялась.
-Я, дурощка, поверила, - чуть не плакала Александра, - ведь знаю, что она шкода.
-А я и не поверила, но хоть понаряжались, - смеялась Анисья.
Грушу уже дважды сватали  зажиточные Болотовы из Лебяжьей заимки. И хоть веры они придерживались старой, и жених был хорош, росточка тоже небольшого, годков ему восемнадцать, но Асаф Григорьевич отговорился, что дочка ещё молода, да и старшая ещё не пристроена. Когда сваты приезжали, Груша в девичьей светёлке пряталась, но шустрая Анисья жениха разглядела, за занавеской спрятавшись.
-Ой, девоньки, баской какой, волосы кудрявые, как куклёнок! Мал только!
-А защем Груше-то великан-полкан. Лищиком-то он хорош? Вот и ладно, прям саревич, - заступалась за сестру Александра, сама мечтающая поскорей выйти замуж.
-Ты, Ляксандра, уж молчи со своим «саревичем», не сбивай девку с толку. Как тятенька скажет, так и будет,- говорила Анисья.
Когда в третий раз приехали сваты за Грушей, тятенька сказал для порядку:
-Что ж, других вам невест нет, что вы который раз приезжаете? Наша-то молода ещё!
-Ах, Асаф Григорьевич, не найти другой такой лебёдушки, как ваша! И родство нам ваше по душе! Соглашайтесь. Что же, что невеста молода, и жених тоже не стар. Соглашайтесь!
-Ну, так тому и быть! – заявил польщённый Асаф Григорьевич.

  И свадьба закрутилась. Призвали Грушеньку, посадили молодых рядышком, начался сговор по всем правилам, со степенным перечнем приданого, с оговором родных и гостей, с решением венчать детей в церкви, хоть осквернена она обрядами новыми, но государству подчиняется. А уж после церкви и своими молитвами освятить, старинными, правильными. Сам Емельян Гаврилович Болотов – староста молельного дома. Жених Автомон (Мона дома-то зовут) сидит молча, только косо на Грушеньку поглядывает, а она полыхает румянцем, не знает, можно ли глаза поднять, у жениха только руки, небольшие, крепкие, спокойно на коленях лежащие, видит. Наконец, слышит: он ей шепчет:
-Не бойся! Я тебя не обижу!

  Через две недели девушки косы Груше расплетают, песни печальные поют. Сердце у неё сжимается, слёзы на глаза так и просятся.
-Уж, родимая моя матушка, отправляешь меня на чужую сторонушку, - поёт она вместе со всеми и всхлипывает.
-Не реви по-настоящему, глаза красные будут – разонравишься куклёнку, - подшучивает Анисья.
Повели Грушу в баню, волосы её белую сорочку совсем закрывают, почти до щиколоток достают. Хоть внутренним двором идут девушки, а любопытных из-за заборов, из-за углов дома тьма. Деревенский театр. И хоть не знает Груша этого слова и понятия, а краем сознания гордится своим выходом. Когда выводит её жених заплетённую в две косы, одетую в городское голубое платье (подарок золовки Ульяны, которая в городе Новониколаевске живёт), усаживаются они в коляску, коврами устланную, в которую тройка гнедых лошадей запряжена, то чувствует она себя как «саревна» в рассказах сестры Александры. За тройкой молодых - «поезжане» ещё в десятке колясок действительно поездом тронулись. Незабываемое зрелище, самое восхитительное в жизни Аграфены Асафовны. Пять дней свадьба длилась, пять дней, как на сцене, Груша платья меняла, была в центре внимания и ласкового жениха, и восхищённого народа.
 
  А в семье Болотовых на заимке Лебяжьей после строгой трудовой жизни в родительском доме Грушу окружали забота и «баловство», как ворчал в душе довольный отец, наезжая в гости к сватам за тридцать вёрст. Хоть был он старше свата лет на десять, а уважал и прислушивался к его мнению и о продаже зерна, и о причинах далёкой «расейской» войны. А Груша с Автомоном  в это время за околицей «в мячик» играли.
-Пускай поиграют, пока молодые. Это не баловство какое, она же с мужем,- добродушно говаривал Емельян Гаврилович на беспокойство свата.
-Поспи, дитятко, рано ещё, - улыбалась свекровь, когда Грушенька рано соскакивала, чтобы мужа в поле проводить.
-Иди, иди, досыпай, пока разрешают, - грубовато-ласково выпроваживал молодой муж, подталкивая её к их горенке.
А в  15-том году взяли Автомона Емельяновича на Германскую войну.