Наследник

Гордеев Роберт Алексеевич
                http://www.proza.ru/2018/03/08/1851

      
               
       Бабушка с Дедушкой, а также сёстры моего отца (будущего отца), встретили безродную девицу в штыки и долго не признавали её: как она посмела увести из дома их сына, их брата, их надежду! Он и без того много своевольничал, а тут  – какая-то неизвестная «поповна»… Да как она посмела!... И не признавали её долго – вплоть до моего появления на свет.  Но, как только родился я, всё изменилось коренным образом…

       Родила меня мама в «Снегирёвке», признанной «элитной» больнице на улице Маяковского (б. Надеждирской). Появился на свет Наследник, и счастью Бабушки с Дедушкой не было предела! Новоиспечённый папа на следующий день привёз в роддом послание от родителей на старинной «визитной» бумаге с фамильным вензелем в углу:
       «Поздравляем! Счастливую мать – послушную жену с Дорогим Сыном. Ждём Вашего выздоровления и приезда в нашу семью. Все крепко целуем обоих. Любящие Вас Гордеевы. 25.2.1933»... 
       И больше не существовало «поповны», той, которая увела из дома их, так много позволявшего себе, непутёвого сына! Была Лиичка, любимая невестка, родившая, в пику бездетным дочерям, долгожданного Инфанта!…

       Бабушка хотела немедленно переселить дочь Наталию на Кирочную, а сына с невесткой и внуком  - к себе на Лазаретный, но - по здравом размышлении -  было оставлено всё, как есть. Она сама стала часто навещать внука и однажды, выбрав время, когда родители-студенты ушли на лекции в свои институты, окрестила ненаглядного в Лавре, вроде бы, Владимиром. Презрев, тем самым, возможные неприятности для сына: как-никак, тот был партийцем, и если бы стало известно, за снисходительное отношение к церковным обрядам его не погладили бы по головке…

       Первая из сохранившихся моих фотографий сделана папой - я на руках у мамы, спелёнутый по всем правилам и так похожий на «гусеничку» из чудесного рассказа Виктора Драгунского «Запах неба и махорочки». Другую фотографию, выполненную в ателье известного фотографа Буллы, все родные захотели иметь у себя. Но, дополнительным частным заказом размножить её не удалось, поскольку негатив уже был переправлен на фотофабрику, и фотография выпущена, как почтовая фотооткрытка, многотысячным тиражом - потом я не раз встретил её в самых неожиданных местах. А больше всех мне нравится другая, сделанная тем же Буллой, та, где мы втроём – мама, папа и между ними я - все в профиль и на красивом фоне.
 
       Я рос в атмосфере всеобщей любви. Бабушка с Дедушкой были на вершине счастья, и я очень любил бывать у них. А летом меня каждый год отвозили в один из южных городков к маминым родителям, к Бабусе и Дедусю.
       Помнить, осознавать себя я начал рано, и первые мои памятные эпизоды относятся к Новороссийску, к году 35-му. В полутёмной комнате на полу лежит папа, приехавший за мной и мамой; он громко смеётся, мы с двоюродными братом Серёжкой и сестрой Лилькой «повалили» его и ползаем по нему - ползаем и крепко держим за руки, а он смеётся-заливается и ему от нас никак не вырваться. И ещё – мы с двоюродной сестрой Лилькой бежим, бежим под уклон вниз по улице, и остановиться никак не можем…

        Кроме Новороссийска были разные, там, Ефремов, Славянск и прочие городки, где в те годы жили Дедусь с Бабусей, и дочери к ним каждое лето привозили своих отпрысков. То, что осталось в памяти, не могу привязать к каким-либо городкам, но точно помню, как однажды в Хватовке поздно вечером меня разбудила мама и вывела на крыльцо. Около всех соседних домов стояли люди и смотрели на небо, а на нем, тёмно-фиолетовом, находилась странная луна. Она была жёлтая, почти оранжевая, и вдруг начала менять свою форму, свои контуры. И все вокруг заговорили, что опять – да, вот опять начинается то же самое! Луна то почти раздваивалась, то сплющивалась, то превращалась в нечто, похожее на чьё-то сердитое лицо. Все громко удивлялись и обсуждали, что же это такое происходит? Длилось это недолго, потом луна стала обыкновенной полной и белой. Мне не объяснить, что же это было, но один раз нечто подобное я видел, возвращаясь году в семидесятом на поезде из севастопольской командировки...

       Я смотрел в вагонное окно; на небе сияла полная белая луна, а в двух почти взаимно перпендикулярных направлениях по небу быстро неслись  прерывистые слои облаков - одни повыше, другие пониже. Для зрителя на это движение облаков накладывалось движение поезда, и круглая луна меняла свои видимые формы. Я попытался вызвать в себе то, полузабытое, детское ощущение - не удалось!  Видимо, мешало взрослое понимание – тогда-то поезда не было!…
      
      Там же, в Хватовке, мы с сестрой Лилькой и с какими-то девчонками однажды играли в магазин. Покупали «конфеты», простые разноцветные стёклышки. Я купил немного «конфет», взял одну из них в рот и стал сосать («прилавок», за которым стояла Лилька - точно помню! - был слева). И неожиданно для себя проглотил «конфетку». Стёклышко было красного цвета и с очень острыми краями. Лилька испугалась, позвала мою маму. Мама испугалась ещё больше. Тогда испугался и я...
       Меня потащили к доктору; он был немец и звали его Диван Диваныч - Иван Иванович. У него были белая бородка, холодные волосатые уши и коротенькая деревянная трубочка, стетоскоп. Через трубочку он послушал меня, пощекотав при этом бородой, осторожно помял живот и велел побольше давать мне картофельного пюре. Через два дня ко всеобщему счастью стёклышко благополучно вышло естественным путём. Где-то до сих пор оно хранится у нас...
 
       У мамы тоже был стетоскоп. Его раструб к трубочке можно было подсоединить и прямо, и боком. Он был из твёрдого пальмового дерева, и мама очень им дорожила, играть давала не часто. Потом появился «фонендоскоп»; его металлический корпус болтался на двух резиновых трубочках и, пока не нагревался, неприятно холодил кожу. И ещё была у мамы печать, на ней в центре круга было крупно написано «ВРАЧ», а по окружности – помельче фамилия, имя и отчество. Обычно печать была спрятана, но иногда мне удавалось нашлёпать несколько оттисков на разных подручных бумажках.
 
       Поскольку какое-то время я часто болел, запомнились некоторые мои болячки и те лекарства, которыми меня лечили. Меня преследовали «ячмени», это называлось «золотуха». Трещины под мочками ушей и заеды в углах рта намазывали «пастой Лессара», и идти в таком виде в очаг было неудобно и стыдно. Очень я не любил рыбий жир и касторку, а меня ими пичкали. Изредка. Какое-то время перед обедом давали кисленькую водичку – желудочный сок, сильно разведённую соляную кислоту.
       Запомнилось, как дважды мне делали уколы кровью папы; он сидел на стуле рядом с моей кроваткой и странно прижимал к себе согнутую в локте руку.
       А, вот, «капли датского короля» я любил и гоголь-моголь тоже.

       Каждое лето меня остригали наголо: в те годы всех детей стригли на лето – и мальчишек, и девчонок - и на многих летних фотографиях все дети вокруг (и я тоже) - круглоголовые. Я и любил, и не любил стричься.
       Машинка щёлкала возле уха. С одной стороны было интересно, как из-под привычных волос появляется круглая голова и такой лёгкий ветерок чувствуется вокруг... Но с другой - всё время приходилось ждать, что вот-вот парикмахер дёрнет за состригаемые волосы тупой машинкой…

       А мама моя была лёгким человеком, доброй и весёлой мамой, она много пела, часто ласкала меня, любила со мной играть. Вдруг поднимала меня, прижимала к себе и напевала: «Робка, мальчишка рыжий, такой лохматый, такой чумазый, такой смешной! Ужасно добрый, ужасно храбрый, мой герой! Маленький-маленький-маленький мой!» – и при этом тормошила. Или говорила: «Нехорошка, нелюбимка, некрасивка, не моя!» И было так сладко возражать, прижимаясь к маме: «Нет: хорошка, красивка, любимка, твоя!»…
       Иногда мы нарезали домашнюю лапшу из теста – для грибного супа с длинной, свисающей с ложки, лапшой; он назывался у нас «сидит на ложке, свесив ножки». Нарезала, в общем-то мама, я только смотрел, но распевали громко мы вместе: 
                Та-ра-ра-бумбия,
                сижу на тумбе
                я в стране Колумбия,
                картошку лопаю,
                ушами хлопаю,
                ногами топаю!

       А иногда мама пела песни грустные-грустные. Мелодии были очень красивые, а слова не всегда понятные: украинский я освоил значительно позже. Например:
                Стоить гора высокая,
                по-пiд горою гаю-гай,
                зеленiй гай, густесенькый…
                Пiд гаем вьется рiчэнька…
                …там три вербы схiвилыся –
                мов журятся воны… 
       или:
                …там из цветов венок плетёт Маруся,
                о старине поёт слепой Грыцько…
       или ещё другая песня, русская:
                …что ты часто ходишь на дорогу
                в старомодном ветхом шушуне…
       Там ещё было:
                … будто кто-то мне в кабацкой драке
                саданул под сердце финский нож…

       Непонятно было, что такое «шушун», и хотелось узнать, чем он такой особенный, этот «финский нож». Но из длинного-длинного маминого объяснения ничего понять было нельзя, и я просил снова спеть про «зелeнiй гай»...

                http://www.proza.ru/2011/04/24/732