Поцелуй персефоны Часть первая гл. 1, 2, 3

Юрий Николаевич Горбачев 2
роман

Всем, с кем довелось коротать наше время, с любовью и состраданием.

Это состояние, которое было бы правильно назвать инфрафизическим прорывом психики, крайне мучительно и по большей части насыщено чувством своеобразного ужаса.
«Роза мира», Даниил Андреев


Часть первая. Сенсации продаются по дешёвке

Глава 1. Осколки
…Отдельные пылкие натуры пользуются вместо телескопа калейдоскопом при изучении всяческого рода жизненных явлений.
 «Три самозванца», Артур Мейчен

Может ли такая вполне безобидная вещь, как детский калейдоскоп, стать существенной и неотъемлемой деталью орудия убийства? Прицелом, глядя сквозь который ищущий чего-то, изумлённый пестротой красок и симметричных узоров глаз ребенка должен, в конце концов, стать хладнокровно измеряющим последние миллиметры между жизнью и смертью зраком киллера? С некоторых пор это оружие странной конструкции возникает в моём воображении. Я не могу избавиться от ощущения, что всё происходящее с нами вершится по воле Мальчика, который крутит в руках незамысловатую игрушку, любуясь тем, во что составляются засыпанные в неё разноцветные осколки. От ещё недавно забавлявшегося таким образом Мальчика до профессионального убийцы не столь уж длинная дистанция; крутившему калейдоскоп пятилетнему ребенку пятнадцатилетней давности стоило окунуться в одно из чеченских мочилов, пострелять из снайперской винтовки по живым мишеням, чтобы затем, оставшись безработным, переродиться в монстра, добывающего средства на пропитание стрельбой по двуногим.
Среди заглоченных подземкой эти двое по какой-то случайности оказались рядом. Два человеческих существа, оставляющие в беспрерывном скольжении по сетчатке «глазных яблок» лиц, фигур и цветовых пятен нечто вроде мало чем выделяющихся из общего потока двух вспышек. Два стёклышка в вечно движущемся, вращаемом чьей-то неугомонной рукой калейдоскопе. Два хрупких осколка.

Дребезжащий звук его гитары ещё более усиливает ощущение того, что жизнь дала трещину и со звоном рушится под ноги куда-то спешащего люда. Запахи, исходящие от её роз, хризантем и гвоздик, конечно, несколько скрашивают ощущение дискомфорта от леденящего сквозняка, струёй сырости врывающегося в реактивную турбину подземного перехода, но не настолько, чтобы ощутить себя в тропическом раю, в шезлонге под пальмою с плещущимся у ног морем, из которого выползают на берег медлительные крабы и неуклюжие черепахи. Здесь-то жизнь отнюдь не ползёт, а шагает, идёт, движется, увлекаемая неумолимым потоком. Что ни подъезжающая к платформе внизу электричка — прилив, что ни отъезжающая — отлив. Тащит так, что, того и гляди, уронит. А быть затоптанным — не самая весёлая перспектива. Так что, будь добр, держись на ногах, ощути трение между подошвами штиблет и скользкой поверхностью, цепляйся за песок неуклюжими клешнями членистоногого, не то сшибёт накатившей волной и утянет в глубину зева, протащив сквозь ознобные нервюры временных барьеров, очнувшись по ту сторону которых ты обнаружишь себя в драной хламиде, подпоясанной пеньковой верёвкой. И разве это не радость — зависая над пропастью времен, ощущать себя скалолазом, удерживающимся там, где тебе хочется находиться в этот момент, да ещё и протягивающим руку за экзотическим цветком поднебесья — эдельвейсом? Впрочем, так ли велико ликование удержавшегося? Ведь даже если ты каким-то чудом зависнешь в неизбежном падении на полпути, то окажешься всего лишь Орфеем в джинсиках с гитарой, чьи струны натёрли мозоли на пальцах и чья  глотка, хрипящая песенку про Меч, Змея Подземелья и Рыцаря, жаждет бургундского. Отмеряемое периодическими падениями на заношенный тряпичный чехол монетками время не сможет удержать тебя меж своих зубчатых шестерёнок. Пёс хриплых псалмов, ты всё равно соскользнёшь с зубчиков, пружинок и анкеров в своё прошловековье, по скользкому жёлобу скатываясь в адище, где персонажи всех времен перемешались, как стёклышки в детском калейдоскопе. И вот уже брошенная на чехол «бумажка» — превращается в вырванный из тома чернокнижника лист инкунабулы, на котором не прочесть каббалистических знаков, как и не увидеть обозначаемой планету Гелению точки на недопереваренном обрывке звёздной карты, выблеванной пришельцем, так и не сумевшим наладить контакта с землянами. Так что опять вместо желанного знания — ускользающая тайна и неопределённость. Увы.
Почему всё произошло именно так, а не иначе и откуда они пришли? Всё это так и останется областью непознанного. Подобно оптическому прицелу снайпера, микроскоп вглядывается в глубь материи. Молекулы, атомы, кварки, электроны, нейтрино, а дальше-то что? Отупляющая пустота с блуждающими в ней торсионными завихрениями? Разбухшая до размеров телескопа Пулковской обсерватории картонная трубка наставлена в ночное небо — планеты, звёзды, галактики, белые и красные карлики, квазары, пульсары и чёрные дыры складываются в  забавляющие нас узоры, но, разглядывая их,  получим ли мы ответ — откуда они придут, чтобы полностью изменить происходящее с нами? И каков он будет, этот приход? А, может быть, он уже состоялся? И длится поныне? И первого разведчика оттуда просто приняли не за того? Его, свободно шляющегося поперёк временных коридоров, в XV веке признали за чёрта, в XVIII — за шарлатана-алхимика; в России 1980 года его вычислили как диссидента и упрятали в психушку. Если не подвалы инквизиции, так дурдом. Так-то!
 
Входя в метро, я шарил в кармане джинсов в поисках мелочи. Я перебирал в кармане монетки, словно сортируя в памяти фрагменты «Осколков». Эти, каждодневно записываемые мною бессвязные отрывки доставляли мне много беспокойства. Они приходили совершенно неожиданно, заставая меня врасплох, проявляясь на сетчатке глаз, словно они содержались в виде неведомого мне кода внутри микроскопических «колбочек» и «палочек» на глазном дне, и лишь при входе в подземку эта закодированная на молекулярном уровне информация начинала давать о себе знать. Шагая по ступенькам, опуская жетон в щёлку монетоприемника, двигаясь вниз на эскалаторе, садясь в электричку, я знал, что сейчас начнётся. И это начиналось. Раньше или позже, но всегда и с неумолимым постоянством. Потом оставалось только записать переданный текст.

Спускаясь по ступенькам перехода, я неизбежно натыкался на гитариста. Рядом с ним всегда кто-нибудь стоял, восхищаясь беганьем пальцев, блаженно подпевая, умильно слушая и даже притопывая ботинком. Возле гитариста притормаживали и пьяненькие стареющие юноши, заказывающие «вальс-бостон», и совсем молодые, балдеющие от агрессивного буги. Глядя на гитариста, я видел в конце временного коридора златовласого юношу-певца. Того самого, что, натянув на рога бычьего черепа сушёные воловьи жилы, бесстрашно нырнул за тенью Эвридики в земную щель, где булькало, урчало и кипело.

Я останавливался, чтобы бросить на чехол монету. Металлический кружок с отчеканенным на нём ликом первого в мире космонавта  отклонялся от первоначальной траектории и, кувыркаясь, исчезал в открывшейся сбоку от сосредоточенного музыканта пульсирующей дыре. В неё и был виден златокудрый арфист. Певец водил дланью по жилам. Под лобовой костью бычьего черепа гудело, отзываясь до самых кончиков рогов. Гул нарастал, прокатываясь по туннелям. В тёмной пещере вспыхивало сияние, царь и царица слушали, как завороженные — и меня уже уносило в чреве стеклянно-металлического, опутанного электрическими молниями Змея Подземелья, способного пронзать насквозь временные переборки, за пределами которых я мог ощутить себя самим собой, слившись с тем златовласым юношей-арфистом и понять: в первом, пережитом мной варианте неотвратимой судьбы, всё было куда лучше, чем в последующих, сильно смахивающих на вереницу пародий, дублях! По крайней мере, бородатый дядька Аид и дородная Персефона принимали тебя гораздо приветливее, чем вездесуще- всесведущий иезуит и келарь в качестве его подружки, до стеклянности безмозглые граф и графиня, желавшие обрести пузырёк с эликсиром молодости, начальник колымского лагеря и его дебелая жёнушка или главврач психиатрической лечебницы с юной санитаркой, помешанной на том, что она — реинкарнация Евы Браун. Царственная античная парочка без каких-либо проволочек выдала тебе тень Эвридики: бери, ежели по силам эта ноша, если, пока ночь и дремлет Змей Подземелья, ты дотащишь её до первой обутой в мрамор храмоподобной станции! Если, не испепелившись на контактном рельсе, успеешь вытащить её из ямины на перрон, а потом, как невесту на руках — к столу, уставленному питием и закусками, по ступеням, по ступеням — вверх, чтобы под крики «Горько!» впиться в оттаивающие губы. Учти: эскалаторы, на одном из которых вы могли бы вознестись, не прилагая особых усилий, в это время отключены, так что придётся тащить, потея! А вырвешься на свет зевесов — там цветы на лужайке, словно созданные для венков на головах дев-вакханок на празднестве Диониса! И «Горько!» на самом деле означает: сладко. И лукавые фавны кружатся в танце. И весь мир — цветочная поляна! Пестики-бамперы. Тычинки-фары. Лепестки-дверцы авто. Асфальтовые стебельки. Просеки фонарных столбов. Чащобы дворов, переулков, подъездов, соты лестничных площадок; бензиновые запахи цветов цивилизации и жужжание автомобильных пчёл. И разве может в этом разымаемом на тысячи осколков, звуков, запахов, смыслов пространстве уцелеть, не овеществившись и не отвердев, бесплотная тень?

Всё это дремало в глубинах твоего либидо, пока ты не соорудил над его безднами что-то вроде космодрома или причала, чтобы отплывать в его манящие, зияющие бездны с последними склянками жёлтой субмарины. Отчаливай, погружайся, стартуй, да найдешь ли ты там, в своём прошловековье, хоть кого-то из ряженных в доспехи, камзолы или эллинские туники? Там пусто, как в морской раковине, из которой вытекло её содержимое! И только шум прошлого — как шум моря, если поднести спиралевидную штуковину к уху. Когда-то ты подобрал её на кипрском побережье, просверлил дырочку скраешку, продёрнул шнурок, залил в неё чернил, выжатых из растущих на коровьем навозе, выделяющих фиолетовую слизь грибов и, заткнув излюбленное раками-отшельниками убежище мхом, подвесил на пояс рядом с баклагой для воды и сумой для краюхи хлеба. Тогда ты странствовал в толпе пилигримов. Твой путь лежал в Иерусалим, а в деревеньке, в долине за замковым рвом с пяльцами у окна осталась ждать твоего возвращения льноволосая девушка. А теперь? В каких пыльных шляхах Млечного Пути заплутал ты, и на какую перенёсся планету?
В свете неоновых трубок, отблесках витрин ресторанов и казино образы затворниц над вышивками, маячивших в стрельчатых окнах замков, перевоплотились в фурий с бледно-голубоватыми лицами вампирш, а паладины, водружавшие на головы шлемы с султанами во имя прекрасных дам, — в персонажей залихватских вестернов, ловцов приключений на час, ощущающих себя шариком, брошенным в рулетку мимолетных удовольствий.

Но здесь, в нижней части городского вертепа, подобно никуда не исчезнувшей тени Эвридики, властвовала цветочница, всегда держащая в одной руке букет, в другой — дешёвенький бестселлер, который она умудрялась читать в этой кутерьме. Так вот однажды обернулся он на её оклик — и она материализовалась в гигантском соленоиде-ускорителе подземки.
Я делал шаг в направлении стеклянных створок. Цветочница отрывалась от чтива и, протянув мне розу, говорила, понимающе улыбаясь:
— Мужчина! Цветок для вашей девушки!
Какая там девушка! Та, что, состарившись в ожидании, превратившись в сморщенную седовласую старуху, давно истлела под поросшим незабудками могильным холмиком за деревней у подножия замковых руин? Но как было не поддаться на незамысловатую рекламу?! Даже если на тот момент у меня не было никакой девушки, я покупал цветок, чтобы вручить его любой из годящихся на эту роль; тут же — на ступеньках эскалатора, в вагоне электрички или по пути на пресс-конференцию. И хотя я был не из тех, кто, соря деньгами, отхватывает букетище потолще, чтобы в сомнамбулическом трансе устремиться куда-то наверх, туда, где тротуары вдоль и поперёк исхожены нескончаемой колготочно-туфельной сороконожкой, я покупал цветы, невольно приобщаясь к непрерывному карнавалу с непременными масками Рыцаря и Прекрасной Дамы. Казалось, этот поток мог в любой момент утащить и саму цветочницу, чтобы закружить, завертеть налетевшим откуда ни возьмись торсионным вихрем и отшвырнуть от сосредоточенно бренчащего по струнам гитариста, но она чудом продолжала оставаться на прежнем месте.

Я входил в вагон электрички. Металлический голос предупреждал о том, что двери закрываются, и сообщал название следующей станции. Поезд трогался. В отражениях стёкол мчащегося вагона можно было видеть и себя, и стоящую рядом задумчивую женщину, и пенсионера в очках на носу-клюве, и стриженного под «ноль» плечистого паренька. Поезд разгонялся, и в заоконном мелькании неровностей стен и оснастки туннеля чудились текучие, переменчивые лики. Сквозь каждое лицо просвечивало готовое вот-вот прорваться наружу другое. Никель поручней и искусственный свет. Запах озона на контактах. Гул и жужжание от трения брюха Змея Подземелья о его чудовищную нору, где он движется, катясь по бриллиантам и самоцветам электрических искр. Разгоны, подобные взлётам. Остановки, подобные провалам в воздушные ямы. Всё это придавало поездкам в метро какой-то особый смысл скольжения на грани реального и ирреального.

Теорию о подземелье метрополитена, выстреливающем персонажами всех веков в наше время я, кажется, услышал впервые от отца Святополка, в 1992-м рукоположенного в православные священники из вузовских преподавателей. Впрочем, к тому времени эта легенда уже бытовала в виде фольклора. Её пересказывали машинисты электричек и дежурные милиционеры, ею бредили нищие на ступеньках метро и панки, попивающие пивко на газоне возле колизеевых колонн оперного театра. С тех пор, как за бросившейся на рельсы обкуренной девицей, пытаясь спасти её, в ту же яму спрыгнул средних лет мужчина и они аннигилировали, замкнувшись на высокое напряжение, машинисты то и дело видели, как перед несущимся на всей скорости головным вагоном возникали светящиеся сущности. Кому-то мерещился монах в рясе, кому-то — рыцарь, кому-то — похожий на олимпийского бегуна юноша с арфой в руках. Все эти мгущающиеся в витающем пепельном облачке персонажи непременно за кем-то гнались. Монах — за голой, долговолосой девкой, рыцарь — за прекрасной дамой в декольтированном панье, арфист — за пастушкой в тунике. Старушки толковали о чудесных исцелениях от рака тех, к кому прикасались призрачные плазмоиды, когда они, проникнув сквозь металл и стекло, влетали в вагоны или выскакивали на перрон, смешиваясь с толпой. Бесплодные молодухи беременели, стоило им столкнуться с блуждающим по подземелью серебристым шаром и возникающим из него ухмыляющимся хлыщом в кафтане, туфлях с золотыми пряжками, тростью в руке и косицею на затылке. Отец Святополк утверждал, что во время строительства метрополитена проходчики потревожили могилу захороненного в екатерининские времена в тайге, на месте впадения речки Каменки в Обь ссыльно-опального масона-иллюмината, вот неупокоенный дух и напускает морочь. Что, мол, и в суициде девицы, и в исчезновении мужчины тридцати пяти лет, числившегося репортёром популярной газеты, повинен тот же злокозненный иллюминат. Говорил о. Святополк что-то не совсем связное и о Чёртовом городище, и о раскольниках-скрытниках, когда-то поселившихся в устье речки Каменки, куда они пришли с Алтая, где выполняли священную миссию.
В интервью газете «Городские слухи», где я в то время подвизался на репортёрской ниве, о. Святополк побожился отыскать масонские кости и раскольничьи норы. Кое-как уместившаяся на развороте пятничной «толстушки» проповедь с размышлениями, откуда есть-пошёл наш город, вызвала горячий отклик мистически настроенной общественности. Всех заинтересовала возможность соединения подземными переходами Ключ-Камышенского плато с пещерами Алтая и даже Тибета. Старообрядческая легенда об апокалиптическом Подземном Змее, который рано или поздно должен явить себя миру, вызвала бурю откликов. Для скорейшего искоренения порчи посыпались предложения от лозоходов, экстрасенсов и эзотериков-психотерапевтов. Советовали вскрыть могилы путейца Тихомирова, эксгумировать железнодорожника Гарина-Михайловского, подвергнуть ревизии останки космиста Кондратюка-Шаргея, произвести молебен над прахом эклектика Крячкова и даже пошукать в братской могиле жертв колчаковщины под монументальной рукой с факелом. Это были вполне бредовые предложения, которых ни мэр, ни губернатор, ни городское, ни областное законодательные собрания, ни даже редактор «Городских слухов» Давид Петрович Анчоусов никогда бы не одобрили. Пытались было отыскать тех двоих, чьи истаивающие до скелетов тела видели на рельсах оцепеневшие от ужаса пассажиры метрополитена в час пик. Но как только достоянием гласности стало то, что исчезнувший был журналистом, мистически настроенная общественность углядела в происшедшем кару, посланную свыше. Тем более что, судя по фотографии на обгоревшем, завалившемся между шпалами удостоверении, которое извлекли оттуда специальными щипцами, и она была представительницей второй древнейшей. Этот феноменальный и до конца неясный случай мне довелось описать в небольшой заметке «Смерть на рельсах». Поэтому и я с самого начала имел к нему причастность. Но знал ли я, что, подобно Олдрину и Шепарду, заброшенным на Луну по формулам, высчитанным строителем элеваторов Кондратюком-Шаргеем, мне доведётся стать одним из первых скитальцев во времени, вполне возможно, осуществившим мечты и Кондратюка, и Крячкова, и некого секретаря обкома одновременно! Ведь геометрия подземки Центросибирска во многом определялась этими необыкновенно деятельными людьми. Один их них рвался к звездам, другой был весь во власти гравитации, третий способствовал созданию одетого в мрамор подземелья.

В какой-то мере она, эта геометрия, как мне казалось вначале, влияла и на появление обрывочных текстов моих «Осколков». Частенько, приходя домой, я тут же садился за компьютер и записывал бессвязные, пришедшие ко мне в виде метафор и образов текстовые фрагменты. То же самое делал я и входя в кабинет редакции. И пока все были на летучке, я скачивал переданное мне кем-то сообщение, стуча по клавиатуре. Порой по пути от метро до дома или до работы я наговаривал «Осколки» на диктофон.

Глава 2. Цензор-соглядатай
"...Но всё это ничто по сравнению с охотой на человека, а именно её мне и удалось мельком увидеть сегодня вечером."
  «Три самозванца», Артур Мейчен

 Сколько раз, проходя мимо унылого гитариста Гены, бросал я монеты на тряпичный чехол, в котором приносил он в метро свою «кифару»! А у его соседки Светы в нескончаемом ряду цветочниц — и именно у нее — покупал и розы для подружки, и гвоздики на похороны. С некоторых пор я повадился посещать проводы в последний путь «заказанных». Это была моя коронная тема, мне нужно было набирать фактуру для репортажа на первую полосу. Чтобы усыпить бдительность горюющих вдов и корешей-«братьев» убиенного мафиози, я обряжался в чёрное, прихватывал букетик, мимикрировал под скорбящего друга детства убиенного и, миновав кордоны из «Лэнд Крузеров», «БМВ» и «Ауди», прорывался к пластмассовому гробу, чтобы уложить поверх лаковых туфель носатого покойника комбинацию из чётного числа стеблей и бутонов. В итоге «Городские слухи» пестрели заголовками «Чартер на тот свет»;, «Ещё одна жертва киллеризма», «Мелодия для флейты с оптическим прицелом»…

 В ту пору меня и посетило неотвязное ощущение: кто-то из подоспевших, как и я, на панихиду и кладущих в гроб цветы — тот самый снайпер, в силу причудливых метаморфоз подсознания материализовавшийся в убийцу по заказу из бесплотного Мальчика, Играющего с Калейдоскопом. А он должен был явиться, этот, такой же, как я, скиталец по временным коридорам, с той же неумолимостью, как оснащенное жалом и хитиновыми челюстями насекомое неизбежно образуется из непостижимого перерождения кокона в гусеницу, а из мягкотелого червя-пожирателя зелени — в твёрдую куколку, чтобы потом уже обрести свой законченный, пригодный для полёта вид. С некоторых пор я ощущал с этим существом неразрывную связь. Оно стало моим alter ego. Что-то жутковатое было в том, что я исполнял роль тени, отбрасываемой его вездесущей, невидимой фигурой, порой и в самом деле представлявшейся мне чем-то вроде насекомоподобной, умеющей менять лики и становиться прозрачно-призрачной твари. Без этой приходящей из ниоткуда, наносящей удар и исчезающей неуловимой сущности не было бы репортажа на первой полосе, подписанного псевдонимом Георгий Кругов.
 С таким же успехом я мог подписаться названием любой другой геометрической фигуры, на самом же деле моя, выведенная каллиграфическим почерком в университетском дипломе, фамилия — Крыж, а зовут меня Иваном. Угораздило же! Георгий Кругов всё же куда больше соответствует сути жанра. Что такое детективное расследование, как не блуждание по кругу в попытке разорвать его изначальную порочность власти логоса? Да и какой денди-детективщик с фамилией Крыж, да ещё по имени Иван?! Несолидно. Неосновательно. Куце. К тому же псевдоним нужен был мне, как бойцу — бронежилет.
 Кто знает, что у него, моего безымянного героя, на уме? А вдруг ему взбредёт в голову хотя бы ради спортивного интереса и меня отправить в Вальхаллу, где, распевая скальдические висы, братки пьют мухоморовку на вечном пиру за облачным столом с бородатым Одином? А так хоть какое-то прикрытие. Хотя я вполне трезво отдавал себе отчёт: стоило злоумышленнику набрать любой телефонный номер редакции, как он тут же узнал бы, кто такой этот самый Георгий Кругов. Девочки-болтушки из отдела «Всякое-разное» не то что не умели держать язык за зубами — у них были все резоны сдать меня с потрохами первому попавшемуся живодёру. Словом, страх, порождаемый застрявшей в трупе заказанного пулей, делал свое дело, и я — разносчик вирусов ужаса — был таким же, как и все подобные мне, трепещущим листком на кроне дерева, по стволу которого был нанесён гулкий удар каменным топором Тора.

 — А звонков-то телефонных! Звонков! — радовался, как ребенок, Давид Петрович Анчоусов, отечески трепля меня по плечу. — Твой репортаж об убийстве этого мафиози просто всколыхнул общественность! Да и написал-то ты о нём со слезой. Оказывается, он сочинял стишки! Ха! Молодец! (Не совсем понятно было, кто молодец — я или убиенный. Тем более, что я тоже грешил сочинением стишков.) Очень трогательно! Читатель обливается слезами! А для поднятия тиража это весьма полезно. (Этим поднятием тиража Анчоусов был озабочен, как импотент — едва заметными шевелениями безнадёжно обмякшего потушириночного существа.) Вот только на планёрки не ходить — нехорошо! Всё-таки услышать мнение коллег тоже важно, каким бы ты ни был стилистом! В общем, давай больше не опаздывай на летучки. А по заказным убийствам продолжай работать — это у тебя хорошо выходит и должно повлиять на покупаемость...
 Он скалился пластмассовыми зубами. Это значило — Анчоусов в духе.
 Но я не мог разделить его безмерной радости. Меня абсолютно не интересовали тираж и покупаемость. Мне до балды было мнение коллег. Они как-то не врубались в суть происходящего. Они не понимали, что отныне между ним и мной установлена такая же мистическая связь, как между инь и ян в даосизме. И хотя я не шибко рубил в науке застывших в медитации самураев,  чувствовал: из обычной редакционной гусеницы перерождаюсь в нечто иное, самому мне непривычное. Я ещё не осознавал до конца, что со мной происходит, но предчувствовал неожиданные метаморфозы. Воодушевляться ростом тиража и беспрерывно верещавшим телефоном я не имел достаточных оснований ещё и потому, что среди звонящих мог оказаться он. И от одной этой мысли становилось неуютно. Я, конечно, не подавал виду, изображая перед девочками залихватского ковбоя, в то время как они обмирали над строками моей «чернухи». Фотоснимки Димы Шустрова (он сопровождал меня на выездах, как плащ — Мефистофеля) дополняли мрачный эффект. С Шустровым-то мы и мотались на происшествия. Прихватив кофр с аппаратурой, он бывал при мне в качестве фотоглаза. Для таких поездок нам предоставлялась заезженная редакционная «Волга» с продавленными сиденьями, помятой дверцей и «солнышком» трещин на лобовом стекле; на этой колымаге мы и устремлялись к месту совершения преступления, чтобы запечатлеть обстановку и на фотоплёнку, и в слове. Понятно, что появись Дима Шустров на похоронах в открытую, его камере вмиг бы свернули хобот, но он умудрялся сохранять инкогнито. Запечатлевая с помощью своего фото-обреза скорбные процессии из подъездных окон, из-за ларьков, гаражей, из окна редакционной машины, водила которой — Коля Анчаров — был лихим казаком с северокавказским прошлым, наш фотокаскадёр потрясал публику неожиданными ракурсами. То мэр над гробом уголовного авторитета. То губернатор на краю могилы павшего в мафиозных битвах коррупционера. Во время этих выездов мы рисковали попасть в поле зрения непредсказуемой братвы. Мой нашпигованный адреналином спинной мозг был настороже, сознание молотило в автоматическом режиме, подсознание чего-то ждало. Но ни один из обладателей беспрерывно интересовавшихся мною по телефону голосов, чего бы я ни писал, всё же не привел в исполнение высшую меру.

 За репортаж о скончавшемся в подъезде от передозировки мальчонке-наркомане истеричный тенорок с акцентом обещал отрубить мне пальцы. За статью о ментах-жеребцах, замесивших юную мамашу, вышедшую купить хозяйственного мыла для стирки пелёнок, и оправданных в суде, демонстрирующий ледяное спокойствие бас грозился отрезать уши. Оттяпать язык за подробности похорон видного мафиози гарантировал мне фальшивый фальцет. Порой я просыпался в холодном поту: в памяти застревал обрывок сна, в котором вышеназванные органы моего тела существовали самостоятельно. Все эти запчасти, собравшись до кучи, неизбежно снова слеплялись в Ивана Крыжа, но вместе с ними возвращался и гнетущий страх. И всё же возникавшие в непроглядном переулке, в подъезде с выбитой лампочкой, в салонах зависавших на перёкрестках джипов тёмные фигуры рассасывались, не причиняя мне вреда. Казалось, они выслеживают нарывистого Георгия Кругова не для того, чтобы прихлопнуть это надоедливое насекомое одним взмахом ладони, а наоборот — чтобы уберечь его от посягательств. «Смотри, закажут!» — обворожительно улыбалась прокурорская следовательша Вера Неупокоева, принимая шоколадку перед тем, как дать прикоснуться к томам уголовного дела. Но, пошуршав фольгой и впившись великолепными зубами в лакомство, успокаивала: «Да нужен ты им!» И я ей верил. Ведь как ни крути, а по неумолимой логике террора убийца нуждался во мне, как и я в нём. Мы составляли с ним половинки единого смертоносного дао. Ведь совершённый им устрашающий ритуал должен был получить огласку. И наряду с фотографами и телевизионщиками, доносящими до аудитории ужасающие картинки, я был одним из разносчиков бацилл страха. Мы действовали по сценарию информационного спектакля, в котором у нас были разные, но вполне предопределённые роли. Мы были чем-то вроде намазанного фосфором скелета и приобнявшей его полуголой креолки на бразильском маскараде. Смерть - и Правда о ней. И, откровенно говоря, причастность к грандиозному карнавалу Жизни и Смерти, на котором эта парочка, прильнув друг к другу, исполняет жестокое танго, доставляла мне куда большее удовольствие, чем само написание заметок, где всё равно всего невозможно было сказать и приходилось лавировать среди бесчисленных табу, чтобы и в самом деле тому же самому или какому другому снайперу не заказали уже и борзописца.

 Пока я сочинял, уставившись в монитор компьютера, присутствие этих цензоров-стрелков, как и следователя Веры Неупокоевой, срывавшей фольгу с лакомства, лежащего поверх фотографий с трупами жертв киллеризма, было прямо-таки физически ощутимо. Пока я писал, казалось, эти соглядатаи, отслеживающие прискоки моих блудливых пальцев по компьютерной клавиатуре, прятались во всех чердачных окнах, следили за моими походами от столика с «компом» у окна в служившей и кабинетом, и спальней однокомнатной на пятом этаже девятиэтажки неподалёку от станции метро. Их неусыпное слежение через окуляр прицела сопровождало мои перемещения на кухню, где в холодильнике дожидался меня кефир в тетрапаке с гвоздикой на боку (такие же цветочки я покупал, чтобы положить в раку отходящего в мир иной «бизнесмена», «депутата», «видного руководителя», на самом деле все они были если не ворами в законе, то прямыми или косвенными ставленниками всемогущей братвы). Выходя на улицу, садясь в автобус, я опять-таки ловил на себе этот физически ощутимый неотвязный взгляд. Так что я ежесекундно ощущал себя микробом, попавшим в капельку на предметном стекле. Впрочем, это только подстёгиваемое выплесками адреналина воображение рисовало, что мой цензор следит за мною из окон дома напротив, по ту сторону двора с качелями, на которых раскачивался малец, с песочницей, в которой копошилась кроха, с собакой, задравшей ногу на ствол варикозного клёна.

 Ковыляла пенсионерка по тротуару, толкала по предначертанной траектории коляску молоденькая мамаша, не ведая о том, что, беспрепятственно проницая сквозь железобетонные фибры, деревья и людей, цензор-соглядатай являлся ко мне, всякий раз убеждая меня в своей лояльности. Как только я брался за очередную газетную жуть с глубокомысленными намёками на возможного заказчика, изложением рабочих версий и садомазохистских подробностей биографии убиенного, страх отпускал, вездесущий цензор истаивал и, экстатируя, я создавал свои лексические конструкции.
 С лёгкостью, свойственной ясновидящим, коим дано заглядывать в темень будущего и прорицать, я видел: вместо того, чтобы охотиться на меня, крадучись по чердакам, за мусорными баками, ларьками или машиной, перевозящей новосёлов, мой зловещий двойник, в то время, как я припадал к стакану со способствующим восстановлению микрофлоры в кишечнике кисломолочным продуктом, конечно же, попивал текилу в кафе и, пригубив из бокала текучего огня, слизывал языком крупицы соли, насыпанные в ямочку между большим и указательным пальцем — тем самым, которым давят на спусковой крючок. Потом он клал в свою ненасытную пасть полукружье разрезанного лимона и морщился совсем так же, как прищуриваются, когда целятся, чтобы выстрелить.
 Представляя столь тотально-презрительное с его стороны безразличие к моим мукам творчества и свою полную зависимость от его прицельных выстрелов, я ощущал себя ни больше, ни меньше — кисломолочной бактерией в кишечнике.

 В редакции мой стол стоял среди доминошками приткнувшихся один к одному других таких же. Коридор, в который отворялись кабинеты, напоминал отрезок длинной кишки. Блуждание по этажам и проводам похмельных людей, бумаг, телефонных звонков, файлов, поршнеобразное движение вверх-вниз двух лифтов, шиферные крыши пятиэтажек в окнах (где опять-таки мог засесть зловредный цензор-стрелок), кот, крадущийся по шиферу к голубкам, воркующим возле чердачного окна, хорошо обозреваемая с восьмого этажа телевышка вдали, лоснистые «спинки» иномарок, видные, если свеситься вниз, скука, чаи с сухариками, коньячок и водочка из буфета на первом этаже, шизня, возня с заказухой, мусоропроводный вкус во рту, такой же отвратительный, как и сушняк газетчины —

Глава3. Кишечник
"Тут не оставалось мне ничего лучшего, кроме как перевести поэтический бред моей ночи на язык ясной скучной прозы…"
 «Ночные бдения», Бонавентура
 
всё это и представляло алхимию пищеварения тех кишок, попадая в которые слухи, звонки, письма кляузников, неправедные решения судов и корявые речи надутых провинциальных политиков превращались в размазанное типографской краской враньё и тягомотину, слегка сдобренные криминальной «жаренухой» и китчевой мистикой, произведёнными на свет мной да Серегой Тавровым — фирменными корифеями криминальных новостей и периодических сообщений о появлениях над городом НЛО. В помощь нам была приставлена Таня Кислицкая, прозванная Серегой Киской девица, будто бы и впрямь перевоплотившаяся из обитательницы чердака, выходящей погреться на шифер видной из окна нашего кабинетного узилища крыши. Таня заметно ферментировала нашу бактериальную деятельность, способствуя быстрейшему перевариванию всего, что пропихивалось волнообразными движениями кишечника. Так что, как говаривал неистовый старообрядец, кал еси, гной еси.

 И всё-таки. Даже испражнённая из урчащих кишок издательства вместе с расползающимся по городу газетным глистом бактерия имела в себе некий способный к мутациям романтический ген. Нематода набухала, спирохета лопалась, из взорвавшейся трихомонады вылуплялся прожорливый до книг, просиживаний в уличных кафе, пива, вяленых кальмаров, водки и девочек червь. Мерзкий червяк жрал, пил, рыгал, ругал всё и вся (некоторые даже могли усомниться в прочной приверженности этого энтомо-сапиенса к христианским ценностям), но, окуклившись, он уже таил в себе прекрасное и даже зловещее в своём демонизме насекомое. При всей своей микроскопичности и затерянности в роях себе подобных в этом выродке репортёрского племени различимы были и недо-байрон, и микро-бальзак, и мини-хемингуэй. Он жужжал не просто так, а крылышками-фалдами, в одной из его лапок можно было даже разглядеть трость денди.
 Шкиперская бородка, скрывающая челюсти-жвала. Свитерок, прикрывающий хитиновое брюшко с рядами желёз, в любой момент готовых пшикнуть ядовитым спреем. На лезущее всем в глаза экзотическое существо всяк покушался со своей цензурной булавкой. Возмущённая развязностью жёлтой прессы общественность, суды, там и сям усматривающие оскорбление чести и достоинства, представители бизнеса, чьи коммерческие тайны то и дело становились явью. Уколы булавок понуждали хитин обращаться в стальные латы. Так что после всех мучительных мутаций это самое человеко-насекомое пребывало в полном боевом оперении. Но с некоторых пор под этими надёжными латами из хитина стало обнаруживаться ещё что-то…

 Всё — от утреннего пиликания электробудильника, кувырка из сна в явь, продавливания сквозь наплывающую коллоидную массу человеков, шарахания от иномарок на светофоре, стекания вместе с потоком полусонных двуногих по ступеням подземки до выстреливания лифтовой кабиной на восьмой этаж, где за исключениями тех дней, когда, имитируя свободного художника, я жалким придатком к компьютеру с телефоном работал дома — всё это было ритмичным и неотвратимым продвижением по бесконечному кишечнику притворившейся мной кисломолочной бактерии — теснота, вонь, миазмы. В этом нескончаемом лабиринте в любой момент можно было задохнуться от лицемерных ухищрений мелочной дипломатии. Что ни говори, а быть диггером газетного грязекопательства, по доброй воле спускающимся в канализационные туннели человеческих пороков, где невозможно дышать без противогаза, под ногами хлюпает, с потолка капает, а от луча фонарика, прокалывающего темень, разбегаются по щелям и дальним закоулкам мерзкие крысы — не самое приятное занятие! Порой мне казалось, что я и есть каким-то образом оживший тот самый сгнивший в сырой сибирской глине иллюминат екатерининских времен — такие на меня накатывали волны отупляющего равнодушия и эмоционально онемения. Подобно легендарным старообрядцам-бегунам, я ощущал гнилостное дыхание Змея Подземелья.
 — Чё это ты всё тут клаву насилуешь, вместо того чтобы на летучки ходить? Роман кропаешь? — заглядывал мне, колотящему по клавишам, через плечо Серёга Тавров. Но, увязнув в метафорах, изрекал: — Кто же щас так пишет! Ты чё, Пруст, што ли? Джойс? Или Даниил Заточник?
 — Отвяжись! — огрызался я и доскачивал то, что мне было передано, пока я добирался до работы, потом, набив заветный электронный адрес, сбрасывал набранное туда. Когда же я наговаривал сообщения на диктофон, оставлял дело их расшифровки на потом. Но потом было всегда некогда. Поэтому иногда я расшифровывал эти кассеты, а иногда просто складывал в ящики письменного стола и на работе, и дома.
 — Люди бестселлеры сочиняют! — произносил Серега с тоской и осуждением. — Бабки зарабатывают. А ты Борхесом себя возомнил! Да с твоими-то талантами я бы состряпал пяток боевичков — и давно озолотился!
 Я сбрасывал файл в свое электронное шедеврохранилище — и из Марселя Пруста тут же обращался в молочнокислую бактерию. Тому способствовало и возвращение из курилки девочек. Эти эманации сигаретного дыма всегда готовы были отпустить ядовитую реплику в адрес саботажника ежеутренних планерок.
 — Что, опять автомобильные пробки? Или последствия слишком частого злоупотребления бутылочными? — грассировала театрально-картинно-галерейская дива Аня Кондакова по прозвищу Княгиня. Фамилия-брэнд ей досталась по наследству от папеньки писателя-почвенника. (Кто ж не знал в Центросибирске певца дремучей тайги и колхозной деревни Трофима Кузьмича Кондакова!) Прозвище Княгиня ей прилепила младшая соратница папы по перу Анжелика Кремлёва, создавшая роман «Террариум»;, бытующий в единственном, отпечатанном на «Ятрани» экземпляре. В этом произведении центросибирские толстоевские изображались в виде клубка ядовитых рептилий.
 — Привет, мальчики! — не столько мне, сколько брюнетистому красавчику Серёге делала полненькой ручкой не удостоенная вольера в «Террариуме» Майя Курнявская по прозвищу Курочка, ответственная за политическую и имиджевую рекламу: она принадлежала к другому подотряду спирохетоподобных.
 Одарив презрительно хищным взглядом, осуждающим моё непоявление на совещании, бухалась на стул джинсовым задом Киска — Таня Кислицкая, даже и не претендующая на то, чтобы быть упомянутой в «Террариуме», хотя в тайне от всех и вынашивала «дэтэктив». Шмыгали носы. Разрывались пачечки с жевательной резинкой, гарантирующей лёгкое дыхание. Подкрашивались осыпавшиеся во время летучки реснички и смазанные при контакте с сигаретными фильтрами губы. Щёлкали тумблеры. Ровное урчание процессоров, чавканье клавиатур, треск телефонных дисков, куда тут же всовывались наманикюренные коготки, знаменовали начало рабочего дня.
 Нас засасывал кишечник. В неизлечимом метеоризме он проталкивал входящее, чтобы превратить его в исходящее, выделял соки для переваривания, производил токсины и газы.
 — Пресс-служба УВД? — мурлыкала Киска, поигрывая обертонами ехидненьких интонаций. — На вашем сайте информация об изнасиловании. Нет, развернутый материал напишет Иван Крыж. Он у нас аналитик. (В этом месте интонация достигала особой степени ехидства.) А мне только фабулу, пожалуйста. Без фамилий, само собой. Серийное, говорите? Не первый случай? В лесополосе…
 — Это фирма «Металлосплав»? — кудахтала Курочка (изречение «курочка клюёт по зёрнышку» она применяла к своей пиар-рекламной деятельности). — Господина Корявого… Семён Семёныча… Я наслышана, он намерен баллотироваться…
 — Я читала ваши стихи, но пока на рецензию не вдохновилась, — ухмылялась Княгиня, обмахиваясь подписанным ей сборничком очередного камикадзе рифмы, как гейша веером. И тут же начинала названивать в оперный, где ставилась «Волшебная флейта» шалуна-Моцарта, или болтать по телефону с завлитом ТЮЗа по поводу постановки «Пигмалиона» Бернарда Шоу.
 Звонкие, как колокольчики птицелова Папагено, голоса сливались в какофонию, под аккомпанемент которой мог творить только знаток паранормального Серёга Тавров. Нужно было переждать, когда Кошечка улизнёт, Курочка упорхнёт, а Княгине подадут карету.
 Одним из повседневных занятий Княгини были телефонные звонки искусствоведу-галеристу Петру Елгину. Нетрудно было представить, как сидя в кабинете начзернозаготовупра бывшего Сибкрайкома под полотном Николая Лесникова «Васильки в ржаном поле», Петруша Елгин поднимает телефонную трубку и, прижимая её к лицу, словно это была не пластмасса, а посиневшие, требующие оживления дыханием изо рта в рот, губы Ани, мелодично произносит: «Ал-ло!» Да, бывало, Анюта походила на утопленницу, впадала в депрессняк и признавалась: «Меня будто кто-то высосал!» Для того, чтобы вернуться к жизни, она должна была, подобно панночке из экранизации «Вия» в исполнении Варлей, пролететь в развевающихся одеждах по анфиладам музейных коридоров с мелькающими на их стенах термометрами, датчиками влажности, мерцающими патиной  багетовыми рамами, светящейся над тихим Днепром луной Куинджи, надмирными Гималаями Рериха, калейдоскопически-осколочными абстракциями Грицюка, горгулиеподобными старушками, вяжущими шерстяные носки над книгой отзывов, и, скатываясь вниз под приглядом всё видящей и всё понимающей Екатерины II, отлететь на свет театральных рамп, чтобы там, среди кружащих на сцене хороводов абажуроподобных платьев и фраков из костюмерной, вдохнуть ядовитого порошка классической пыли, которая действовала на Княгиню взбодряюще. Она чихала, кашляла, будто старуха елизаветинских времен, нюхнувшая табаку из табакерки, — и вдруг снова преображалась в театрально-галерейско-литературного обозревателя «Городских слухов» Анну Кондакову.

 Как только, подобно скопившимся газам, девочки вырывались из кишечника, чтобы «отправиться на встречу», наступало некое динамическое равновесие входящего с исходящим, вздутие спадало, и процесс переваривания нормализовался. Так для появления Гомункулуса по рецепту Парацельса сперма должна выпариваться в помещённой в конский навоз колбе, но если вынуть колбу до срока, пророчествующего карлика-уродца не получится.
 Восстановившийся баланс быстро нарушал появляющийся в дверях Велемир Дунькин.
 — Так! Иван! Давай дуй на происшествие! С Димой Шустровым поедете. Таня Кислицкая только что созванивалась с прокуратурой по поводу изнасилования в лесополосе возле садового товарищества «Ромашки». Случай тянет на сенсацию! Поезжайте! Это рядом. Городская черта. Я только что получил сообщение из своего источника, что там обнаружено ещё одно тело. Сфотографируете, возьмёте комментарии...
 Наматывая грязь на колеса, когда-то блиставшая белизной, а теперь — пятнисто-серая редакционная драндулетина доставляла нас на лоно природы, где следователь прокуратуры Антон Зубов изучал останки со следами увечий сексуального характера, чтобы записать в отчёте о «половом акте в извращённой форме», чем давал нам богатую пищу для полемики на предмет того, что же подразумевается под этой самой формулировкой.
 — Привет! — говорил Зубов, осклабясь. — Уже пронюхали! Вот так, корреспондент Крыж! Насильник орудует в лесопосадках, по всей вероятности, преследуя жертв в темноте. Причём в полнолуние. Мистика какая-то. Надо же! Вот они жилые дома — за этими  садами! Не дошла, милая! Третий труп. И, похоже, будет четвёртый. Да и насчёт пятого — не исключено. Злодей неуловим. И можно даже сказать, кого изнасилуют!
 — Кого же? — изумленно выпучивал я глаза.
 — Клаву.
 — Почему?
 — Потому что трёх предыдущих с вырезанными гениталиями тоже звали Клавами. Похоже, у этого ублюдка был неудачный сексуальный опыт с какой-то Клавой!
 — Но как он узнаёт имя? — вспомнил я утреннюю Серёгину фразу про «изнасилование клавы», когда он застал меня во время долбёжки по компьютерной клавиатуре, и поёжился: какое всё-таки странное лингвистическое совпадение!
 — Может быть, маньяк подслушивает, а может быть, каким-то другим образом узнаёт имена. Фотография предыдущей Клавы была опубликована в газете «Шик», о ней рассказали, как о примерной студентке и фотомодели, а фото первой Клавы висело на Доске почёта у райисполкома… Убежден: и эта окажется Клавдией…
 Дима-фотокор топтался около третьей жертвы изувера-насильника. Я слушал Зубова, в голове у меня, поражая непредсказуемой фатальностью совпадений, подобно снова и снова прокручиваемой записи диктофона, куда я наборматывал послания, крутилась Серёгина излюбленная фраза насчёт ежедневного «изнасилования Клавы». Выходит, все мы, долбившие с утра до вечера по клавиатурам, занимались тем же, чем был одержим выходивший на охоту маньяк! В какой-то момент у меня даже мелькнула мысль о том, что тем маньяком мог быть прекрасный семьянин и любимец женщин Серёга, что каким-то образом лунными ночами из него выпирает сумрачное второе «я» — и в нём пробуждается сексуально неуправляемый монстр, о котором он забывает днём, сохраняя в памяти лишь эхом подымающуюся из дремлющего подсознания фразу об «изнасилованной Клаве». Микрорайон по ту сторону садовых участков был как раз тем самым, где Серёга обитал со своим семейством в двухкомнатной. Версии, хватающие серенькие небеса рядами уходящих вдаль ветвистых тополей, пугали своими дедуктивными кронами… Да мало ли чего мелькало в моей голове, подобно вспышке фотоаппарата Дмитрия Шустрова. Блиц сверкал — и снимок с жертвой маньяка засасывало в кишечник вместе с моей заметкой о леденящем душу происшествии.
 Аз есмь — гной еси, кал еси. Ну что ещё сказать о себе, как о презренном обитателе двенадцатиперстной, толстой и прямой, не в какой-нибудь там аппендикс затурканном, не на прямом пути к украшенному геморроидальными наростами анусу, направляемому с резолюцией «рассчитать в три дня», а нашедшего себе место в самой работоспособной части организма, в чём-то родственного устройству аскариды или кораллового полипа оСМИнога! Мои адреналиновые репортажи, по сути дела, были продуктом гниения всосанного этим кишечнополостным: создавая их, я не верил в то, что зло может быть наказано, добродетель в лице дедуктивно мыслящего сыщика (той же запихивающей в рот шоколадку Веры Неупокоевой) восторжествует, судья возглаголет, оглашая справедливый вердикт, и до взирающего сквозь прутья звериной клетки пойманного стрелка дойдет: не он, а я победил в этой дуэли слов против пуль. Нет. Из этой перестрелки я по определению не мог выйти победителем! Скорее, я был ещё одним исполнителем заказа, как и все, кто так или иначе слетался на мерзостное пиршество трупоедов. Как и полагается для подобного пикника на обочине, явственно воняло.

 Среди типографских запахов свинцовые ароматы линотипных машин ещё недавно были той необходимой приправой, той специей, без которой, казалось, просто невозможно появление на свет газетного варева. Таящий в себе разящую силу пули и пронзающую энергию аккумуляторных батарей, в своё время плюмбум воспел и садистические сибкрайкомовские перегибы на местах, и лихорадочный озноб первых пятилеток. Трансмутируя в золото мечтаний об истинной свободе и демократии, он даже растёкся в какие-то бесформенные кипящие кляксы, гадая по которым можно было видеть то крыло ангела, то копыто чёрта, то Петра на коне, то Фёдора Кузьмича с посохом. И вдруг и запах свинца, и беломорово-одеколоновую вонь метранпажа в чёрном, похожем на монашескую рясу халате, вытеснил озоновый парфюм компьютерного цеха. Свинцовые мерзости сменились сетевыми миазмами: пройдя через кишечник, реальное и ирреальное представляли собою одну неразделимую массу. Если откуда и можно было черпать вдохновение для Серёгиных репортажей об энлэонавтах, так из этого «орбитального отсека» за неприкрывающейся дверью, будто только что изувеченной неистово ломящейся к пилоту Кельвину; его фантомной тоскою в образе погибшей в автокатастрофе жены. Без сомнения, все до одного компьютерщики, включая начальника компьютерного цеха Николая Осинина по кличке Кол Осиновый, были чокнутые. Эти электронные люди совершенно не походили на нас. Они почти не говорили. Старались с нами не контачить и вообще выглядели чем-то наподобие только что очнувшегося синюшного робота Луарвика из «Отеля «У погибшего альпиниста» (все компьютерщики были помешаны на братьях Стругацких). Дизайнер Лида Лунёва проявляла явные признаки лунатизма. В свободные минуты она читала, скачивая из Сети, Ричарда Баха. В остальное же время, отгородившись от окружающих шумов похожими на шлемофон танкиста наушниками, она верстала, верстала, верстала. Всё, чем мы маялись, — от заголовков до подписей под снимками — превращалось для неё в безликие, зажатые колонками столбцы — нечто вроде мелкой наждачной бумаги, от болезненного трения об которую слезились её льдисто поблёскивающие холодком контактных линз глаза. И если бы не массирующий барабанные перепонки бархатистый голос Фрэнка Синатры, она бы закричала, как Чайка по имени Левингстон, и, рванувшись, вылетела бы через фрамугу в непроглядье ночи, чтобы, подставив крыло волне неонового блюза, стонать: «Пошлость! Какая пошлость!»

___________
Целиком все 33 главы этого произведения можно прочесть на моей странице.