Антон Чехов. Неюбилейное

Лена Стасова
У меня в жизни были, конечно, мечты. И какие-то мелкие женские и более возвышенные, связанные с товариществом и совместным творчеством. Но вот мало чего мне хотелось так, как написать эссе о Чехове. Субъективное и пристрастное. В чем-то идущее поперек устоявшихся мнений…Ведь даром,  что жизнь моя, кажется, и  началась в библиотеке, и чего только не читано-перечитано, а есть имя, перед которым немеешь. Перед которым понимаешь несовершенство свое безнадежное. Да и не только свое. Человечества.  Потому что жизнь его, этот рывок от бакалейного мальчишки до вершины мировой литературы – космическое расстояние, уложенное в 44 года… И в этом рывке не одно разночинное самолюбие и литературный дар, а титанический труд по созданию писателя и человека. Нового писателя и нового человека. Ведь с 1886г, оторвавшись от поденщины на все эти Стрекозы, Осколки и Будильники, отвязав себя в буквальном смысле от стула и перейдя в Новое время (символичное название!), он пополнил вереницу и чехарду своих чиновников, жандармов, кухаркиных детей, провинциальных актеров, зевак и пьяниц новыми лицами. Растерянными перед хамством, тонувшими в заурядности, не решавшимися  поверить в то, что человек все-таки рожден для счастья… Пополнил, сочетая  зоркость и иронию с состраданием.

Не то, чтобы дерзнула я разгадать чеховские тайны. Мне приблизиться бы, в щелочку бы заглянуть в эту лабораторию,  где он творил, смешивая смех и слезы, развешивая по стенам ружья, сажая крыжовники и вырубая вишневые сады. И ни о чем  не говорил в лоб, и загонял пять пудов любви в подтекст, и  одной деталью умел сказать о возрасте, привычках, роде занятий, нищете и богатстве, культуре и бескультурье... Где создавал эти контрасты высоты и грубости жизни, от которых вдруг перехватывает горло.  Когда в одном кадре крупным планом Гуров с ломтем арбуза и слезы Анны Сергеевны «я – дрянная женщина…» В ту лабораторию,  где он создал нового героя своего времени – чеховского интеллигента. Как в свое время Тургенев - тургеневскую женщину. О которой Толстой говорил – не знал, что такие бывают, пока не прочел Тургенева, теперь стал узнавать.

И стереть с портрета пыль идеологических мифов и досужих домыслов и убедиться, что не был доктор человечества Чехов ни аскетом, ни гулякой. Был реалистом и стоиком, тружеником и мечтателем. Не романтиком, именно реалистом, безыллюзорным, но умеющим мечтать. Человеком редкой нравственной требовательности и щепетильности. Не чуждым радостей жизни и понимавшим в них толк. Но знавшим им твердую цену. Ведь разночинство его, питавшее энергией и амбициозностью, было одновременно и вечным напоминанием о бедности и пошлости прежней провинциальной жизни.  «Я мещанин во дворянстве, а такие люди недолго выдерживают, как не выдерживает струна, которую торопятся натянуть.» И сделал лейтмотивом творчества трагедию человека, переросшего среду. Образованного и застенчивого разночинца - Петю Трофимова и Костю Треплева, и Николая Тузенбаха. «Гамлета», имеющего идеалы, но не способного к действию и противодействию, рефлектирующего и надломленного. И часто гибнущего - как Треплев и Тузенбах. И с другой стороны, Гаевых-Раневских - возвышенное дворянство, обреченное, вырождающееся, но способное на прекрасные порывы и прагматичных циничных Лопахиных – новых хозяев вишневых садов. Чехов не дожил до революции и трудно с уверенностью сказать, как бы сложилась его жизнь. Потому что при всем его гуманизме, заботе о народном благе, помощи материальной и врачебной у Чехова не было ни горьковского босяцкого романтизма, ни толстовской веры в просвещение. Он реально смотрел на жизнь и понимал темноту крестьянства, мелочность и глупость мещанства, и способность обоих сословий купиться на агитацию. И на этом фоне драму мыслящей и бескорыстной  интеллигенции. Которая даже уйдя в революцию, обречена. Потому что есть вещи, через которые чеховский интеллигент не сможет переступить. Не зря два больших художника так разошлись в формулировках. «Человек – это звучит гордо!» и  «В человеке должно быть все прекрасно…» 

Он так органично вошел в процесс этого постоянного движения ввысь, что преодолел временные и географические рамки. И наполнил литературу такой тоской по  новому совершенному человеку, по новой жизни, что ею болеет весь мир в каком уже поколении. Глядя на мировую литературу совершенно очевидно, что два таких различных по творческой манере американца , как Эрнест Хемингуэй и Теннеси Уильямс - прямые  потомки Чехова.  Один унаследовал достоинства чеховской прозы - компактное письмо,  недосказанность, подключение контекста и подтекста, а значит - активизацию мысли и воображения читателя. И введя в литературоведение «принцип айсберга», ничего нового (кроме термина) не изобрел, а  использовал формулу, выведенную в лаборатории доктора Чехова.  Другой сохранил в драматургии чеховский психологизм, полифонию, внутренние монологи, перемежающиеся с диалогами, отчасти тематику и, главное, чеховскую тоску по совершенному человеку и миру. В том же Трамвае желание сквозь блюзы синего пианино, звучащие на убогой Нью-Орлеанской окраине,  слышен и звук лопнувшей струны и стук топора, рубящего вишневые деревья…

Уход Чехова окутан таким же количеством версий, как и многие события жизни. Складывается впечатление, что чем скромнее и порядочнее человек, тем сильнее желание приукрасить его биографию. Часто приходится встречать такую интерпретацию – перед смертью Чехов велел подать шампанского  и, глядя на бокал, сказал (ни с того, ни с сего по-немецки, которым владел, но неуверенно) Ich sterbe. Выпив, добавил «Давно я не пил шампанского!» Закрыл глаза и умер. Как будто сыграл для зрителя финал спектакля. Он, всю жизнь бежавший пафоса и театральщины… На самом деле, по правилам медицинского сообщества того времени, врач, присутствующий при смерти коллеги и видя, что состояние безнадежно, обязан был поднести ему шампанского. Чехов просто подтвердил доктору Швёреру понимание ситуации. «Давно я не пил шампанского!» он сказал с улыбкой жене. И вернув бокал, отказался от кислородной подушки. 

Его тело перевезли в Москву в вагоне-рефрижераторе, предназначенном для доставки устриц. Злая и символичная ирония. Как будто списанная с его рассказов. Потерянный Горький напишет потом жене: «Антон Палыч, которого коробило все пошлое и вульгарное, был привезен в вагоне для «перевозки свежих устриц» и похоронен рядом с могилой вдовы казака Ольги Кукареткиной.» Провожала его в последний путь, по словам Горького, помимо литераторов и актеров, огромная разношерстная толпа, переругивавшаяся из-за места, ломающая  чужие изгороди, залезавшая на деревья…

В этом месте по закону композиции следовало бы поставить точку. Но. Был в жизни Чехова поступок, о котором хочется сказать отдельно. В 1902г Николай II лишил Горького звания почетного академика по разряду изящной словесности Императорской академии наук. За «неблагонадежность». Случилось это спустя несколько дней после избрания. Академики, только что проголосовавшие за Горького, поволновались, написали прошение. Все же заслуги перед литературой и благонадежность – вещи разные. Но затем смирились с высочайшим решением – Ordnung muss sein. И только три человека сложили с себя  звания академиков в знак протеста. Математик Марков и писатели Короленко и Чехов. И навсегда вошли в историю. Литературы и отечества.

Не из сочувствия горьковским политическим взглядам тяжело больной Чехов отправил из Ялты телеграмму. А потому что иногда у человека нет выбора.